— Бикини?
— И его!
— Или письмо?
— И письмо!
Бела даже не скомкала письмо, так отбросила на оловянно-лиловую воду, и вода приняла бумажку, закружила, а Бела нежно прильнула к Петё, покачиваясь вместе с качающимся понтоном, а вода развернула письмо, понесла вместе с расплывающимися словами Файоло, написанными вечным пером «Блэк стар»: «…пойдем туда, и буду тебе рассказывать, как живут люди здесь, в Меленянах. Тебе, наверное, все будет интересно, ведь ты родом отсюда, корни твои в этой большой деревне, в которой живет уйма Блажеев. Думал я недавно про транзистор, который ты разбила, и решил, что поступила ты правильно. И я понял, зачем наш брат таскает с собой транзистор, когда идет куда-нибудь с девчонкой. Ему разговаривать не хочется, потому что, если разговаривать, то — слово за слово, и очень легко может он тогда признаться, что любит ее. У меня уже нет транзистора и не так-то скоро будет, поэтому мне очень хочется сказать тебе про то, про что я тут пишу, но не потому, что ты разбила транзистор. По другой причине…» Письмо попало в стрежень, вода быстрее завертела его, бумага заворачивалась, расплывались буквы, теряя смысл. «Никогда еще я не уважал тебя так, как теперь. Только сонги для тебя отыскивал, вместо слов был у меня транзистор, а так не годится. Здесь, в Меленянах, у меня такое чувство, будто я потерял тебя, а я не хочу тебя терять, ты — ценность, ценный ты человек. Бела моя дорогая, Голландец мой милый, и это я должен был всегда говорить тебе, мыслью и словами. Ты была очень ценной для твоей мамы, стоило тебе только раз крикнуть, и ты спасла ее от смерти, и теперь ты тоже для нее ценная, потому что облегчаешь и, в сущности, делаешь ей возможной жизнь…» Вода выплеснула бумажку, прилепила к носовой части буксира, медленно пробивающегося вверх по течению. «Здесь, в Меленянах, я постоянно думаю о тебе, может, думал бы даже, если б тут не было столько Блажеев. Когда пойдем на понтон, я буду тебе про них рассказывать, но про одного я должен написать сейчас, это интересно. Какой-то Блажей по имени Йозеф, кажется, болтается тут в кооперативе вроде прислуги за все… Я как услышал про это, не мог понять, в чем дело, взял да и пошел к нему. Это было недавно. Он мне сказал, что так уж и будет с ним всегда. А когда я его стал расспрашивать, он сказал: «Эх, парень, ты еще мало чего знаешь. (Как будто он много знает!) Попробуй-ка похлопотать о хорошем деле, тут тебе и каюк. Сколько я тут в Меленянах навоевался, сколько насмешек вытерпел за то только, чтоб женщины и девушки в коровниках и на птицеферме в белых халатах ходили, надо мной лишь смеялись да отмахивались. В конце концов обругал я их, выкричал всю правду про них, какую знал, ну и плохо это кончилось. На пьянство-то, да и мало ли на что еще — денег хватает… Мне даже посидеть пришлось немного. А белый халат — вещь добрая. Всегда я завидовал докторам и прочим в больницах. Белый халат — это чистота, к белому халату не пристанет коровье дерьмо, а за скотиной и за птицей надо ухаживать чисто, в кооперативе и свиней-то надо бы держать в чистоте. По крайней мере в такой же, как пациента на операционном столе! Правда, случается там, на операционном-то столе — и белый халат не помогает… А я что, я только так теперь, болтаюсь в кооперативе, меня уж и не слушает никто — и когда в конце концов все-таки купили эти самые белые халаты, обо мне и не вспомнили, что первым-то мысль об этом подал Йозеф Блажей. Да, парень, коли хочешь ты бороться за доброе дело, хорошенько сначала поразмысли…» Думается мне, Бела, ты — не такое «доброе дело», не такая ценность, из-за которой со мной случится то же, что и с ним. Этого бы мне очень не хотелось, может…» Плеснула волна и смыла письмо Файоло.
Дунай покачивался, смеялся, раскачивал понтон.
С его палубы неслось: «…I breathe with you…»
— Знаешь, Бела, что поют?
— Что?
— «Дышу с тобой»…
— И я с тобой дышу, Петё…
Елки зеленые! — подумал Файоло в Меленянах, подойдя к широкому раструбу молотилки, изрыгающему солому, полову и пыль. Заглянул в широкую железную пасть, выплевывающую все это, — только зубов нет, а то прямо акула! От этой пасти взгляд его перебежал к красивой девушке, небрежно повязавшей кое-где куски красной ткани — на бедрах, на груди, на голове. Тело загорелое, из-под ресниц, запорошенных пылью, смотрят незабудковые глаза. Елки-палки!.. В ней что-то есть! Она не как Бела, нет, но есть в ней что-то стоящее — если б не было Белы. Э, да она — как Клара, Клара Микова из корпуса 4 «Б»… Файоло оглянулся на молотилку, молотилка гудела, сверкала серебристо. Вот бы вечерком с ней — к пруду, покупаться вместе, не с молотилкой, с этой… Кларой! И глаза бы свои промыла. Смыла бы пыль с ресниц. Файоло отвернулся от молотилки, крикнул девушке резче, чем хотел бы:
— Как звать-то? Может, Кларой?
Девушка посмотрела на него незабудковыми глазами из-под пыльных ресниц и бровей. Увидела: загорел дочерна, стройное тело ей понравилось, вокруг зубов решительная улыбка. Вскинулась грудью к Файоло:
— А вот и не Кларой! Зачем тебе?
— Знать хочу!
— Нет, я не Клара — Яна.
— Пошли вечером купаться на пруд? Вода хорошая будет, теплая, солнышко будет садиться, рыбки выскакивать из воды, серебряные такие, золотые…
— Ладно! Пошли! — слишком охотно согласилась она.
— Ну-ка, дай мне, Яна, — сказал Файоло, забирая вилы у нее из рук. С размаху всадил их в кучу соломы, не обращая внимания на то, что из беззубой железной насти несется целая метель — солома, солома, целые стебли и обломки, острые, колючие. Ну и колется, елки-палки! Это хорошо, подумал Файоло. Это помогает сохранять равновесие духа…
Прошло немало дней.
Файоло вернулся в Братиславу — дверь в парадном корпуса 4 «Б» даже открывать не надо; стекла в ней вылетели. Порадовался — не будет больше грохать. Ходи куда хочешь, в дом, из дому… Файоло вошел в дом через массивную дубовую дверную раму — а когда опять настал понтонный день с ярким небом, белыми облаками и резким ветерком, когда Дунай взъерошился оловянно-лиловыми волнами, приятель Белы и Файоло Петё шел по каменистому берегу к своему понтону. Немного не доходя, он сказал своей новой приятельнице Мии:
— Сюда, Мия, не пойдхем, тут кто-то есть. Хулиганье какое-нибудь.
А на палубе понтона Файоло заканчивал рассказ о том, до чего хорошо было купаться в меленянском пруду. Красное солнце, оранжевое, вода как золото…
— Золотая стихия?
— Ну да… Рыбки выскакивают, серебряные, золотые, ласточки крылом чиркают по воде…
— Блеск!
— А то!
Загорелая Бела Блажейова ухватила загорелую руку Файоло, легонько, за кончики пальцев, оба разбежались и прыгнули в воду. На лиловом олове закачалось черное пятно — коротко остриженная голова Файоло, и бледно-зеленое — резиновая шапочка Белы.
— Слушай, Файоло!
— Чего?
— Может, придешь к нам, расскажешь отцу и маме, как тебе жилось в Меленянах?
— Приду, — радостно ответил он своей «ценности». — Но ты могла это и на палубе сказать, там могла меня спросить.
Он нырнул и вынырнул и засмеялся Беле очень смело, очень понимающе.
Был один из многих понтонных дней, все очищено от пыли и дыма, от дурного настроения и нервозности, и далеко была гигантская душегубка, корпус 4 «Б», воздух прохладный, режущий ветерок, небо яркое-яркое, дали прозрачные, серой и черной краской кричал понтон, бледно-зеленая шапочка Белы светилась на лиловом олове, горела зеленью своей, по небу спешили облачка белее белого стекла, шел черно-белый буксир, тащил кричаще-коричневые баржи, ясным голосом протрубил буксир, а лиловое олово качало понтон, палубу и на палубе — одежду Белы и Файоло. А Беле и Файоло — особенно Беле — казалось, это смеется Дунай, хохочет-заливается, прямо за живот хватается — радуется им обоим. Вот блеск! — думала Бела. (Когда она узнала, что Файоло уже дома, вернулся с уборки, все выслеживала его, пока не застигла, и тогда ему, загорелому дочерна, возмужавшему, смущаясь, рассказала, что открыла жутко классный понтон, а он, Файоло, ничего не сказал, только усмехнулся.) Дунай смеялся, Беле казалось, он корчится от смеха, качалось лиловое олово, и оба, Файоло и Бела, чувствовали, что это — классный аминь, сварились они, как лапша, приятели и подружки будут смеяться над ними, до чего смешные, психи чокнутые, елки-палки! Влюбленные!
Перевод Н. Аросевой.
ОДНОГЛАЗАЯ ХУДОЖНИЦА
Что вам еще желательно, что вы хотите еще узнать? — мысленно спросил ее бригадир, и вслух собирался спросить: «Что вам еще желательно?», но промолчал. Окинул ее взглядом — серые мягкие туфли, полоска загорелой кожи на щиколотках, черные брюки в обтяжку ниже колена, серый свитер, серо-коричневый плащ-болонья. Он уже и раньше ее разглядывал — красивое, немножко испуганное лицо, почти светлые волосы, черные глаза — и не мог понять, почему правый глаз у нее все время закрыт волосами, широкой прядкой. Ветерок, свежий, послегрозовой, шевелил ее волосы, бросал ей прядку на лицо, словно проводил по изящному носику большой кистью. Может, так все и будет, вдруг подумалось бригадиру, все люди когда-нибудь станут такими тонкими, все поколение будет такое вот долговязое и смотреть на мир будет одним глазом. Не то что наша Эва… Но если б они почаще сюда приезжали — у нас и такие долгие окрепли бы. Может, открылся бы у них и второй глаз.
— Цинтлей[28] нет? — спросил он вслух.
Тера Бакайова наклонила голову:
— А это что?
— Спички.
— У меня зажигалка.
Бригадир смотрел, как она роется в маленькой сумочке, в кармане.
— Не сейчас, вот перекушу…
Ел он с аппетитом, влажно жевал, отрезал большие ломти белого хлеба, куски колбасы, разрезал твердые помидоры, зеленые с одного бока, с другого уже подрумянившиеся. Все это сочно чавкало у него во рту.
— Вы еще не кончили молотить?
— Видите сами…
— О да, вижу.
Бригадир махнул рукой с ножом в сторону старой серой молотилки — привод, движок, прицепы с овсяными снопами, длинная и высокая, почти уже завершенная скирда соломы. Рука описала большой веселый полукруг, все вместилось в него — элеватор, три пары лошадей, неподалеку — медленно бьющий мотором трактор, а дальше — белые строения: коровник, свиноферма, старый просторный амбар, единственно, что осталось после арендаторов еще с прошлого века.