иды имеет. Ну и приехал молотить. Времени этот «большой» обмолот отнял немного, только уж больно смешно. Вот бы вам, барышня, нарисовать такую молотьбу, да что вы сможете нарисовать-то? Ничего! И кто станет смотреть на такую картину: машина, комбайн, во дворе хотя бы и последнего единоличника? Вот если б нарисовать то, что при этом думаешь… Но такое, пожалуй, и не изобразишь, и откуда этой одноглазой знать, какие мысли бродят в людях?
Молотилка проглотила сноп.
Бригадир принял следующий, огляделся — где Эва. Посылал ее с утра к скирде, а она не захотела. Ему нравилось смотреть, как кружится ветер вокруг Эвы, хотя ветер-то невидим. А впрочем — можно его увидеть, подумал бригадир, когда он дует, дерево раскачивает, или солому ворошит, поднимает пеструю юбчонку. Эвину, конечно! Какие у нее икры, ноги крепкие, совсем белые там, повыше! Такие ноги жалко запихивать в узкие черные брюки!
— И ты одна тут?
— Одна…
— Из всей молодежи?..
— Да… Хочешь, перейдем на «ты»?
Такой разговор завязался у элеватора между Терой Бакайовой и Эвой.
— Хочу, да ведь мы уже и перешли!
— Вообще-то да. Одна я тут, — сказала Эва, опершись на грабли. — Остальные старше. У нас еще три молотилки, при них найдется, пожалуй, два-три парня, две-три девчонки. Вот и все.
Разговаривать было трудно. Элеватор был старый, он скрипел, дребезжал, дребезжали и соломотряс, и сортировочный барабан. Ветер гнал полову и пыль в другую сторону. Барабан с шасталкой гудел, молотилка, паскуда, дергалась из стороны в сторону.
— Хочешь, помогать буду? Можно?
— Запылишься.
Тера Бакайова сунула блокнот и ручку в маленький портфель, сняла болонью, взяла вилы. Эва стала работать граблями — она выгребала полову из-под молотилки. Тера Бакайова вилами подбрасывала мякину на элеватор. Порой девушки перекидывались словами, хотя обе чувствовали, что разговор у них — не на уровне, а если и есть в нем какой-то уровень, то очень уж низкий.
Просто жалкий уровень, подумала Тера Бакайова.
— А ты кто?
— Студентка.
— Что изучаешь?
— Природоведение.
— А теперь дома?
— Дома. Выхожу на работу вместо матери.
— В добровольческой бригаде была?
— Под Новыми Замками.
Время от времени бригадир наклонялся, насколько мог, с площадки молотилки, и всякий раз радовался, видя Эву и одноглазую. Сверху он видел только цветастый Эвин платок и ее плечи; крепкие ноги, белые там, где их открывал ветер, не были видны. Ну, это успеется, подумал он, потом, как спущусь, за обедом… Эх, было бы сейчас, как иногда бывает, жарко, парно… А то холодина какой! Не то, право…
— Ты чего все нагибаешься?
— А что?
— Глянь! Сейчас я тебя вот этим ножом!
Бригадир посмотрел на женщину, подававшую снопы, на длинный кухонный нож в ее руке. Нож сверкал, лезвие его отшлифовалось, перерезая свясла.
— Э, кума, да ты что?
— Гляди, жене скажу!
— Да брось ты, кума! — Он погрозил ей коричневой рукавицей. — Чего взъелась?
— Тебя знаешь как надо?
— Как?
— А кнутом, бесстыдник!
— Ох, кума…
— Ладно, знай подавай в машину! Чтоб трудодни набегали!
Бригадир подавал снопы, мужики отвозили на лошадях и тракторах. Свозили зерно, укладывали солому в скирду, смеялись, когда у кого-нибудь ветром срывало шляпу. Плохо было работать, ветер гнал солому, мякину, полову, и, хотя овсяная полова не колется, все равно неприятно, когда она летит в глаза. Хорошо бы такие очки, как у бригадира, ишь хитрюга! — думали они. Впрочем, обезьяну из себя строить на смех людям тоже незачем, работа к концу идет, обмолотить немного осталось, и так справимся! Еще этот овес — и готово дело. Девушки у элеватора — Эва и Тера Бакайова — отгребали полову, бросали мякину на ленту и вели беседу, как они сами чувствовали, на весьма жалком уровне.
— Приходится мне…
— Почему?
— Подружки, — ответила Эва, — мои здешние подружки предпочитают… да нет, скажу тебе просто, останься я тут и вовсе одна, все равно работала бы с удовольствием.
— Вместо мамы, понятно.
— Не только. Надо же кому-то работать, даже когда дело к концу идет. Само-то ничего не делается. Не знаю почему, а только должна я тут быть. Пускай даже все тут уже замерло, добровольцы разъехались, песен не слышно… Тебе не кажется?..
Поднялся порыв ветра, взметнул полову.
Эва выплюнула крошечную овсяную лодочку.
— Что не кажется?
— Не кажется тебе, что народ у нас слишком много поет?
— То есть — в вашей деревне?
— Не только. Вообще, везде.
— А что?
— При таких работах тоже много пели; бригадир за границей жил, Бельгию, Францию объездил, уж он-то знает, и вот он говорит: песни водить — не хлеб молотить. Ничего ты песней не обмолотишь. Потому-то у нас и мало вымолачивали, нужда-то оставалась, въелась в нас, как вошь в шубу. Бригадир, он опытный, всюду побывал, многое знает, говорит — нигде люди столько не поют, как у нас.
— Песня родит нужду или нужда — песню?
— Может, они как-то взаимно друг друга наклика́ют…
Прошло время, казавшееся художнице Тере Бакайовой все более и более долгим, наконец пробило час.
Бригадир слез с молотилки, выключил движок, сорвал с себя очки. Отряхнулся — очками и рукавицами, — хотя пыли на нем почти не было, лишь кое-где пристали крошечные лодочки овсяной половы. Бросил веселый взгляд на элеватор, с улыбкой подошел к Эве и к одноглазой.
— Ну как, девчата?
Повернулся к Тере. Та дышала учащенно, щеки разрумянились, она запрокинула лицо к небу, прядка волос соскользнула, открыв правый глаз.
— А, значит, и вы нам помогали?
— Немножко…
— Можете и больше, если хочется.
— Послушайте, товарищ… Утром вы предлагали мне позавтракать. Я тогда не хотела, а теперь бы не отказалась!
— Хлебца бы, а?
— Ага!
— И колбаски!
— Конечно!
— Да с помидорчиками, — вставила Эва.
— Ничего я вам не дам!
Мужики слезли со скирды, подошли от прицепов, окружили Эву, Теру Бакайову и бригадира.
Художница всматривалась в них — загорелые лица, старые, пегая, у иных совсем белая щетина на лице, беззубые рты, скромные, какие-то отрешенные глаза.
— Ничего не дам, раз вы тогда отказались…
— А я ведь еще прощенья у вас должна просить!
— За что?
— Очень уж я вас омолодила — но я не хотела обидеть…
— O, j’ai trente cinq ans![30] — Бригадир положил руки на плечи Теры.
— Гляди, Мишо! — Подскочила женщина с ножом. — Гляди, вот он, нож-то! Как пырну вот! Опять около девчат вьешься?
Бригадир расхохотался, мужики тоже.
— Ах ты, кума моя милая! — Он обхватил ее за шею, покружил. — Мне ведь всего пятьдесят три!
Женщина ойкнула, выронила нож.
Бригадир обернулся к Тере с Эвой:
— Ну, девчата, а теперь — обедать! Обед добрый будет — свинью мы закололи. — Бригадир усмехнулся испытующе, — и после, когда все уже уселись за длинный стол неподалеку от скирды, стал весело рассказывать, как они гнали работу, на собственном горбу вывозили всю уборку, обмолот — выполняли поставки.
Тере Бакайовой казалось, он во что бы то ни стало хочет быть молодым, моложе, чем есть. Очень уж я его омолодила, подумала она, на шестнадцать лет, надо будет прибавить малость… Ей захотелось немного подразнить его, просто чтоб избавиться от неприятного ощущения, которое прокралось к ней в душу во время завтрака, когда она скостила ему так много лет.
— Товарищ бригадир, а вы, оказывается, нежный!..
— Это почему?
— Работаете, как барин — в перчатках…
За столом стало тихо.
Бригадир выложил на стол, ладонями кверху, свои почерневшие, с въевшейся в них пылью, руки, слегка поддернул синие рукава.
Тера Бакайова побледнела. Руки у бригадира выше ладоней были покрыты большими коричневыми подсохшими ранами, кожа содрана, запястья затянуты красновато-коричневой коркой и лимонным слоем дерматола.
— Понимаете, когда ты немолод, то и ловкость у тебя порой не та. Так уж это как-то одно с другим связано. Был я раз ночью там, ну, там, — он махнул рукой в ту сторону, где должен быть Сивец, но видны были только ворота и белая легковушка «Спартак» возле них. — Не хватило у меня ловкости — а я там дерево валил, дуб, довольно взрослый, он у меня из рук-то вырвался, кожу ободрал, а все-таки я его доволок до места. Овсяная солома, дорогой товарищ, правда, мягкая, особенно в такую погоду, но все равно колется, как в раны-то попадет.
— Простите меня… — сказала Тера Бакайова и потом долго молчала.
Вскоре три женщины принесли кастрюли с темно-коричневой похлебкой, распространявшей аппетитный дух.
— О, вот это мы поедим!
— Да еще как!
— Пожалуйста! Наливайте себе!
— Я? — спросила бригадира Тера Бакайова. — Что вы, сначала вы, пожалуйста!
— Нет-нет, первым — гость!
— Да я себя чувствую не совсем гостем…
— Право, ни к чему нам церемонии-то разводить, — сказал бригадир и, помешав в кастрюле большим половником, налил в тарелку Теры. — Кушайте на здоровье! Еще?
— Ой, хватит! — вскричала она.
Он налил себе.
— А знаете что, товарищ милая? Как будете рисовать — изобразите нас всех, как мы тут сидим, такой длинный-предлинный стол… К примеру, едете вы куда-нибудь в поезде, смотрите из последнего вагона и видите рельсы длинные, прямые — вот такой длинный стол нарисуйте, и нас за ним, а на столе колбасы, мясо, салаты, ножи, вилки, ложки, в общем, все… — Бригадир помолчал, подумал, улыбнулся. — У каждой картины название есть — к примеру, «Еще не последний обед» или «Еще не последний общий обед», это, правда, длинно, да вы уж что-нибудь придумаете… И пускай там будет Эва — не ушла еще от нашей машины! И себя нарисуйте — вы к нам пришли! Тише, тише, кума, полно тебе! Вас тоже нарисуют, прямо с ножом!
Над столом поднялся веселый перестук ложек и мягкий звук хлебания.
Художница Тера Бакайова, не торопясь, приступила к еде. Улыбнулась бригадиру: