Дом 4, корпус «Б» — страница 41 из 68

остите, что говорю вам об этом, но все, что узна́ете от меня, отмети́те, как отметаете письма, те, самые второстепенные, и те, слишком личные. Все, что говорю вам, пан редактор, — это ведь не наболевшее, правда? — спросила она с язвительно вопрошающей улыбкой.

Настали сумерки.

Балтазару пришла в голову мысль, что где-то далеко-далеко закатилось солнце, а Мария Ремпова подумала, что где-то далеко-далеко дети ее собираются спать… Кофейню осветили. Штефан Балтазар и Мария Ремпова пили коньяк и черный кофе, а как только Балтазар услышал, что когда-то давно Вондры пришли на Колибу с пустыми руками на клочок земли, на парцеллу, и начали там строить свое живописное и очень трудное счастье, то с укоризной подумал: господи, что бы на это сказала Кайя? Эта девочка, девчоночка, девчушка, словно бутон… Занимается, подумал, чтобы не быть дурочкой рядом с ним… Райский плод, не опаленный жизнью — она не такая, как пани Мария, не такая, как пани Вондрова — у той наверняка все ноги в мозолях. Он взглянул на переносицу Марии Ремповой. Отчего у нее этот хорошенький шрамик, такой пикантный? Он воспитает Кайю, вырастит… У пани Марии Ремповой наверняка сыщутся и другие шрамики, пикантные и непикантные, наберется, поди, с пригоршню… У Кайи их нет, нет и не будет, он ее вырастит, она всю жизнь будет без шрамов…

В кофейне прибавлялось людей, прибавлялось шороху, звону, шаркающих шагов, приветствий: «Алло, ну как там… Целую ручки!» — и такое же притворно-добродушное приветствие звучало в ответ, улица уже не гудела таким оживлением.

Балтазар подумал, что грузовики давно отошли ко сну. Уже улеглись где-то, баюшки-баю, подумал… Ну и дурацкая случайность! Минуту спустя он стал мысленно сопротивляться, хотя и продолжал слушать, что, мол, она, Мария Ремпова, не такая, как он, пожалуй, представляет себе, что она спокойная, уравновешенная, мужу сцен не устраивала и эту девочку, что с ним живет, не испинала ногами, не надавала даже пощечин, не оттаскала за волосы. Таких сцен она не устраивает, так выказывают себя другие женщины, она — нет, это не в ее характере, она скорей бы спасла эту девочку, но как, чем? Что ей скажешь? Та бы обрушилась на нее, отругала, что, мол, она, как Ремпова жена, слишком многое себе позволяет, действует только из низких побуждений, к этому ее привели явно низкие животные инстинкты. Пани Вондрова, та мужа от себя не отпустит. Знает, что это значило бы, вот даже от детей избавляется, пять раз уже бегала и судилась поэтому, нет-нет, это не в ее характере…

Балтазар с сожалением подумал о Кайе, даже передернулся. И она станет такой? И ей придется внушать себе всякое? И что было бы, попади она такой женщине в руки? Нет-нет, этого не случится. У Кайи не будет ни мозолей, ни шрамов, ни шрамиков, он поведет ее по хорошей дороге, по прямой, по которой Кайе легко будет идти даже этими ее босыми, прекрасными ножками… Ну и дурацкая случайность! — подумал он и рассердился на себя, на статью, на рубрику «Советуем, помогаем», на то, что подсел к знакомому, что компания разрослась, и в ней оказалась пани Мария Ремпова, и что он познакомился с ней, и что хотел высмеять ее мелкие повседневные заботы. И тут вдруг решил: не станет перед ней пасовать, словно ему досадили ее укоры, а переведет разговор на готовящуюся всемирную выставку в Брюсселе, он ждет ее, собирается, поедет… Намекнет таким образом, что они уже достаточно посидели, было мило, приятно, для него и поучительно, скажет, заплатит, — силы небесные, ну и выпито! — заплатит, и они пойдут…

— Что скажете, — спросил он, — что скажете о всемирной выставке в Брюсселе? — У Балтазара в этот миг над левым глазом глубоко запала одинокая морщинка.

Мария Ремпова не расслышала даже, что он спросил ее, и о всемирной брюссельской выставке не высказала своего мнения — глаза и мысли ее обратились в другую сторону.

Мимо стола прошел ее муж с девушкой — поразившись, Мария Ремпова хотела было сказать об этом Балтазару, но ничего не сказала, не сказал ничего и Штефан Балтазар, когда заметил девушку в крепсилоновом платье, как ему показалось, очень измятом, и в туфлях, сплетенных из красных нейлоновых ремешков. Он застыл, опершись на шаткий мраморный стол. Шаткая мраморная столешница покачнулась, и на бумажную салфетку выплеснулось немного желтого коньяку. Коньяк растекся по салфетке кругами и пятнами удивительной формы, разлился, как по Балтазару злость, гнев и печаль. Хорошо же ты занимаешься, Кайя!

— Что ж вы умолкли?

Он не слышал, мысленно все еще видел Кайю, коричневатое, с розовым отливом, измятое платье, оно словно бы обвивало красивое тело, гладкую красоту под шершавой мятой поверхностью, грудь, талию, бока, стройные, совсем еще девичьи бедра, видел ее выпуклые икры, красные нейлоновые ремешки, оплетенные вокруг ног, маленьких, нежных. Его как бы сотрясло внутренним смехом: нежные ноги, неистертые, ноги без мозолей… Он подумал — до чего резко все оборвалось в нем — и поглядел на коньяк: тот все еще растекался по бумажной салфетке, как по нему злость. Он схватил рюмку, плеснул коньяку, чтобы тот растекся еще больше.

— Что вы делаете, пан Штефан?

— Приношу жертву богам…

— Каким? Почему?

— Не знаю… За мертвых… Ваше здоровье, пани Мария!

— Что ж, ваше здоровье, пан Штефан. Хорошо?

— Что хорошо?

— Так просто, хорошо ли…

— Хорошо!

Выпили радостно, показалось им, что они очень сблизились, пришел высокий, вроде бы рассерженный официант в черном, на потертом черном костюме старый погребальный лоск, сказал, что стол качается, как каяк на воде, Балтазару послышалась — Кайя, он заплатил, и оба они встали, оглядели шаткую мраморную столешницу, не забыто ли что на ней, и вышли вон.

Улица шумела глухими голосами, шагами, машинами, визжала трамвайными колесами, пронзительно скрежетала металлом.

После ошеломляющей встречи со своей погруженной в занятия Кайей и ее партнером, одетым в элегантный костюм серого габардина, Балтазар не знал, что и делать, он подхватил Марию Ремпову под руку и пошел, куда она вела его, проводил ее до дому, на Смарагдову улицу, к корпусу 4 «Б». Пустая квартира, без мужа, без детей, дети где-то на Колибе у пани Вондровой… Он надеялся внушить своей спутнице, чтобы она позвала его в дом, и стал расхваливать в ее внешности то, что уже не видел во тьме, а просто запомнил. Он подавил в себе странную мысль, что сейчас Мария стала ему более чужой, чем в кофейне. Нужно мягко, неторопливо, тонко, будто вовсе не он говорит, а само сердце, будто не по его вине срываются с языка эти слова и катятся, точно разноцветные шоколадные шарики, и, пока они шли то более светлыми, то более темными улицами и наконец приблизились к корпусу 4 «Б», где недавно жили все Ремповы, где была их квартира, он все говорил, говорил, пока не разболтался вконец, но Мария Ремпова от него отдалялась — не рукой, ни бедром, не плечом, нет, отдалялась от него как-то иначе, он сам не знал как.

Из окна Миковой квартиры выглядывал старый Мико, не из своей подсобной комнатенки, а из Клариной (все Мико, кроме него, были в отпуске), его злило, что на улице темень, что не светят лампы, как другой раз. Что опять приключилось? Может, где провод мышь перегрызла, уж верно, так. В старину, право, бывало иначе: светила лучина, и как светила, ежели хорошо, хорошо ее наколоть да убить. Ну да энтим вон двум, подумал он, право, света не нужно.

Не нужно было им света. Марии хотелось отомстить мужу, Балтазару — Кайе, но то, что они искали, все равно не нашли бы ни при каком освещении: он искал в Марии Кайю, она в Балтазаре своего мужа, но оба чувствовали, что не находят.

Мико глядел на них. Энтим двум, право, света не надобно, подумал он снова, а ежели они не могут домой попасть, можно бы им и лучиной посветить. И чего нейдут далее? Чего нейдут в дом? Ага, ага, вон оно что, он, видать, не из этого дома, и она тоже… Ну их к лешему! Ясное дело, кабы жили совместно, так ладно бы не толковали, право слово…

Балтазар говорил.

Мария Ремпова слушала, удивлялась: и что пан редактор так разболтался? Но ей пока это нравилось, хотя уже и начинало не нравиться. У нее-де нет мозолей на ножках, как у старух, мозоли, верно, у пани Вондровой, та уж наверняка знает, когда будет дождь — мозоли тогда ужасно горят и ноют, пани Вондрова, верно, очень намаялась со своими шестнадцатью отпрысками, у нее, у Марии, у пани Марии, ножки неистертые, нежные, маленькие, мило на них сидят туфельки, и какие элегантные! Икры у нее красивые, выпуклые, как она хорошо одевается, с каким вкусом, платье облегает белое прекрасное тело, красивую грудь, талию, бедра, уже не такие девичьи, но зато понятливые, серьезные, услужливые, преданные; маленькие губки словно две черешни, положенные в фиолетовое блюдечко, они, правда, маленькие, не совсем уж в его вкусе, он любит у девушек губы большие, широкие, будто кусок человеческой кожи, но разве в этом дело? У Марии губы маленькие, словно блюдечко, в блюдечке водичка, в водичке рыбка, где, где эта рыбочка? — вот она, моя рыбочка, рыбка, рыбка моя… а что с ней случилось: над носом, над носиком, у нее такой милый пикантный шрамик?

Изливаясь, Балтазар даже не слышал, что ему сказала Мария Ремпова, когда они уже с минуту стояли перед корпусом 4 «Б», и не ответил ей.

— Это, — добавил он, — это приятная случайность, пани Мария! Надеюсь, что так отвечу вам на письмо, так смогу…

— Нет, пан Штефо, не советуйте лучше, не помогайте, — сказала она, будто совершенно постороннему человеку, — нет, пан Штефан, нет! — Она задумалась, но чуть погодя зашептала примолкшему Балтазару: — Может, я пригласила бы вас к себе, право, но сегодня я иду ночевать к моей другой подруге, а что бы она подумала, не приди я к ней? Схожу домой за чистой пижамой, а потом вы проводите меня? Вы потому должны меня проводить, что так смеетесь надо мной.

Упоминание о чистой пижаме неприятно подействовало на Балтазара, но у него хватило духу спросить:

— Я над вами смеюсь?

— Ну, конечно!

— Да нет же, рыбонька, рыбочка…