Дом 4, корпус «Б» — страница 42 из 68

— Ну право же…

Мысль о чистой пижаме и маленьких Марииных губах назойливо сверлила Балтазара, но у него вновь хватило духу спросить:

— Эта вторая ваша подруга… Она тоже умная, образованная? Оказывает влияние на мужа, а муж ее на…

— Конечно, — ответила Мария отчужденно. — Конечно… — И побежала к дому.

А он ждет, подумал Мико, стоит ровно вкопанный. Что он там выстоит? И дымит, как турок. А эта, кто ж она? Вбежала в наш дом, должно быть, отсюда. Жаль, свет куда-то к дьяволу подевался, ни зги не видать. А ну ее! Ведь тут людей понапихано — страсть сколько, раз так оденутся, раз эдак, тем паче женщины…

Балтазар поглядел вверх.

Лампы не горели, корпус 4 «Б» терялся во тьме, огромный блок квартир в пробоинах окон.

Из окон корпуса смотрели на Смарагдову улицу трое. Мико занимало, что с лампами, Файоло злился на Белу, ему приятней было смотреть на открытый простор, чем на тесные стены своей душегубки, а пани Бакайова с той поры, как Тера вышла замуж, большую часть времени проводила у окна. Всем троим хотелось знать, кто это из корпуса на ночь глядя завязывает внекорпусные знакомства.

Балтазар отбросил сигарету.

Мария Ремпова вскоре вернулась.

А-а, подумал Мико, это они вместе идут на работу. Люди не дают покоя этой работе, ночь ли, день ли — все одно. А кто она, эта пани? Вроде бы даже и знакомая…

Елки-моталки! — сообразил Файоло. У них-то лады! И чего этой дуре Беле приспичило связаться с Пете?

А пани Бакайова, тихо вздохнув «Ох-хо-хо!», слезла с подоконника и пошла спать.

Штефан Балтазар и Мария Ремпова вместе, под руку, скрылись из поля зрения Мико и Файоло, прошли Смарагдову улицу и долго потом шагали рядом, а когда оказались на темной, плохо освещенной улочке, совсем замедлили шаг. Расстались перед особнячком, обнесенным крепкой оградой из витой проволоки и обросшим широкими, разной высоты туями и магнолиями.

Высоко в небе гудел и мигал самолет.

Балтазар возвращался от особнячка и не знал, куда податься. В голове шумело от горючей смеси, Марииной отчужденности и Кайиного белого девичьего тела, от округлого лица, прорезанного широкими, большими губами. Уж так повелось, подумал он, после Кайи любая женщина будет чужой и ни у одной уже не будет всего того, что есть у Кайи…

— Ах, это ты, Марка, ну привет! — сказала вторая подруга Марии Ремповой, когда та вошла в гостиную вместо с ее мужем (он ходил открывать ей калитку) и тихо уселась к телевизору. Давали программу.

— Садись! Или ты уже сидишь?

— Спасибо, уже сижу, — сказала Мария Ремпова, порадовавшись, что села в темноту. Дома страшно и стыдно спать одной, без мужа и без детей, а вот так сидеть в темноте хорошо… Она смотрела поверх голов своей подруги, ее мужа, его брата, их детей и не могла понять, что перед ней на экране, хотя уже какое-то время глядела на кусок блестящей, ритмично дергающейся ткани. Блестящая, будто слизистая ткань, инструменты, белые халаты, белый цвет, замысловатые инструменты, немецкий комментарий, пояснения, непонятный ноток специальной речи, дергающаяся ткань, опять инструменты, невероятно замысловатые. Это резиновая рукавица, нож, скальпель, или как оно называется… Из блестящей, будто слизистой ткани и из-под ножа брызнул на резиновую перчатку шматок черной каши. У Марии Ремповой во рту набежала слюна.

— У-у-ух! — охнуло общество. — Бр-р-р!

— Что? — спросила Мария Ремпова. — Что это?

— Операция на сердце.

— Тебе противно? — спросила Мария подругу. — Мне нет.

Долго тянулась операция, долго тянулся немецкий комментарий, а когда кончилась передача, подруга поднялась от телевизора и включила свет.

Остальные Марию холодно поприветствовали, поздоровались.

— Марка, поди, пожалуйста! — сказала подруга и повела Марию в соседнюю комнату, в кабинет мужа. Закрыла за собой широкие застекленные двери. Посмотрела на Марию, будто преодолела что-то невероятно трудное, и сказала: — Сердце, это ужасно! — Улыбалась, морщила нос от запаха алкоголя, исходящего от Марии; длинные брови двигались вместе с улыбкой, и улыбка, кривясь, подпирала к правому серому глазу бледную щеку. — Садись! — сказала подруга, хозяйка дома, и села сама. — Закури!

Закурили обе.

— Погляди, Марка, — сказала Мариина подруга в растерянности, — это длится уже довольно долго и еще дольше продлится. Ну пойми же, наконец! Ты можешь понять?

— Что мне понимать?

— Не сердись!

— А на что?

— Погляди, Марка, — сказала вторая подруга, — у нас тут, погляди, такие широкие застекленные двери, большие люстры, и начни зажигать мы ночью свет, один в одно время, другой — в другое, мы беспокоили бы друг друга…

— Большие люстры есть у тебя, вижу, а есть ли у тебя бабушка?

— Что?

— Бабушка у тебя есть?

— Что? Не понимаю…

— Конечно, мы беспокоили бы друг друга, — сказала Мария, — там нету бабушки, здесь помехой большие люстры… — Она встала, подняла с толстого ковра сумку с чистой пижамой. — Я бы с удовольствием посмотрела, но, конечно, только по телевидению, если бы оперировали твое сердце! Мне бы не было противно. Пожалуй, даже приятно!

Она вышла из комнаты, из особняка, на улице бросила горящую сигарету. И задумчиво глядела, как по темному асфальту разлетались искры и как потихоньку затухали. А потом Мария Ремпова, покинутая, одинокая женщина, брела домой, в голове гудело, шла она очень медленно, а когда дошла и вытащила из сумки ключи, чтобы отворить дверь в парадном корпуса 4 «Б» (ей не хотелось переступать через пустую раму), то вздрогнула и оглянулась. Испугалась, не хватило духу даже вымолвить слово.

— Добрый вечер, тетя!

— Господи, это ты, Юрко?

— Да, я, тетя, — очень обрадованно сказал маленький человечек, мальчик лет десяти. — Мама послала меня за вами, тетя, сказать, чтобы вы пришли к нам, а я никак не мог вас найти и даже заблудился, может, меня уже ищут, а сейчас жду вас, потому что боюсь один идти домой. Темно — да и потом, что бы мне дома сказали, приди я поздно вечером один?

— Господи, Юрко! — Вмиг Мария отрезвела от коньяка и от второй подруги, обняла мальчика за шею и, сказав ему: «Пойдем к твоей маме!», отправилась вместе с ним к своей третьей подруге — туда, где в саду было одиннадцать высоких и низеньких кольев с птичьими будками.

— Тетя, — раздался в темной Смарагдовой улице радостный голос Юрко, — завтра отец вобьет еще два кола, и у нас будет уже тринадцать будок — и прилетит еще больше птиц.

— Ну, конечно, Юрко.

Мико глядел из окна им вслед. Нельзя все мерить на свой аршин, в такие-то времена… Когда светили лучинами, мерили на аршин, а нынешние люди, поди, уже и не знают, что такое аршин, ясно, нельзя… Теперь по-другому мерят, да и мерят ли вообще? Может, сперва отрежут, а мерят потом… Такому мальчику не след ходить тут по улице, не след выстаивать, плакать. Когда светили лучинами, такой-то мальчик дома бы выплакался на печи, кабы ему худо пришлось от людей… — подумал Мико и сполз с подоконника в Кларину комнату. Так-то бы медленно не текло гремя, кабы уж начали играть в карты в котельной… или… или если б хоть Бетка сказала разумное слово… и… и он бы тогда мог идти к ней в примаки… Уж она бы, право, не пожалела…

Елки-моталки! — подумал Файоло. Пожалуй, старый Мацина прав, пожалуй, так и есть. «Вот ведь, пан Файтак, о! — вспомнил он его слова. — Что же вы думаете, отчего оно так? Человек не смог держаться за жизнь только ради самого себя, долго не смог бы, какое там… Все ради других, и прежде всего ради детей… Потому-то и рождают их столько. Дети, по счастью, страдают наивностью, поддерживают жизнь в старших, а думают, что не играют никакой особой роли…» Пожалуй, оно так и есть, сказал себе Файоло. А может, и не так… Клара Микова говорит, что дети — проблеск вечности над ничтожеством, над пропастью ничтожества родителей. Елки-моталки! И откуда она это взяла? Из собственной головы? А до чего Клара похожа на эту бригадницу Яну из Меленян… Через минуту Файоло мыслями от Клары и Мацины перенесся к Беле Блажейовой. Дура девка, связалась с Петё! А как бы иначе Петё узнал, что в игре есть и Робинзон? Ведь иначе он не обозвал бы его «тухлым Робинзоном». Идиотка, она наверняка выболтала ему все, что было в том письме…

Прошла ночь, настало утро, прошло время до полудня, а пополудни двое людей — мужчина в светло-коричневом крапчатом пиджаке плотной ткани и женщина в голубом платье — шли по Колибе к домику с садом, к тринадцати кольям для тринадцати птичьих будок. (У пани Вондровой, говорили они, должно было быть шестнадцать детей, и потому пяти будок там не хватает, — об этом говорили они по телефону. Штефан Балтазар позвонил пани Марии к Химтекстиль и сказал, что хотел бы навестить эту необыкновенную женщину, пани Вондрову, и Мария Ремпова его позвала. Она бы всех на свете туда позвала!) Балтазар шел, и казалось ему, что там, откуда ускользнула Кайя, возможно, уместилось бы все — и странная Мариина отчужденность, и эта пани Вондрова… Кто знает… Познакомиться с пани Марией было легко, но пристойно раззнакомиться, видать, дело нешуточное, подумал он, когда они подходили к зеленой ограде.

— Так это здесь, пани Мария, вот здесь?

Мария Ремпова остановилась перед зеленой оградой, перед зеленой калиткой.

— Здесь, — сказала она, — вот видите, перед нами зеленый свет, а идти вместе нам дальше нельзя.

— Нельзя?

— Знаете, пан редактор, пан Штефан, — сказала пани Мария, тщательно подбирая слова, — там колья и будки. Всех отсюда не видно, только шесть-семь… Но хоть сколько-то видно. Тринадцать их, но жизнь свою на шаткой плоскости я не могу решить таким образом… Нет, пан Штефан! Если бы мне пришлось решать ее так, надо было бы вбить еще два кола и сколотить еще две будки…

Балтазар, не понимая, отнял руку от зеленой калитки.

— Ни пан Вондра, — сказала Мария Ремпова, — ни пани Вондрова всего не решат… Ко мне ведь перебралась сестра, приехала из Доваловой, это…

— Знаю, где Довалова.

— Вероятно, — сказала пани Мария. — Ко мне перебралась сестра с двумя детьми, ушла от мужа… Переехала ко мне. Обе мы, я и Бланка — это моя сестра, — найдем себе дело… Может, это к лучшему, что мой муж ступил на шаткую плоскость с этой Кайей… До меня дошло, что несчастную девушку зовут Кайя… Да, я не смогла бы ничем помочь Бланке, если бы мой муж н