Дом 4, корпус «Б» — страница 45 из 68

са? Ни на что. Даже вот это не из массы…

Он сдернул сатин (то был дамский халат), бросил его на кресло и указал на картину.

На холсте мифическая сцена: нагая Даная полулежала-полусидела и мечтательно, робко, но, главное, с сияющими глазами принимала бога Зевса, нисходящего с ясного неба золотым животворным дождем. Дождь имел странную форму — сквозь прореху в могучем своде весело сыпались не капли, а дукаты.

— Может быть, в этом и есть наибольшая ценность картины, — сказал Мацина и толстым пальцем постучал по золотой монете, — а может, и нет, теперь трудно сказать… А вы, товарищ маэстро, что думаете? Это Даная!

— Вижу, — сухо сказал художник, поскреб по щетинистой бороде — один волос темный, другой серый — и так же сухо улыбнулся.

Улыбнулась и вся Мацинова фигура, приземистая, тучная, слишком толстые руки и ноги, круглая голова, чересчур светлые, почти бесцветные серые глаза, невыразительное лицо, а веки снисходительно прищурились. Он оглянулся на маленький секретер, на стопку писем.

Картина была прислонена к книжному шкафу, а в трех шагах от нее стояли Мацина и его знакомый художник, стояли довольно долго.

Черный сатиновый халат с белыми монетами висел на кресле.

— Ну, что скажете, товарищ маэстро? — снова спросил толстый Мацина и прикрыл глаза.

Художнику показалось, что они ему подмигнули.

— Это Даная!

— Вижу.

— О, она давно написана, прошу прощения, товарищ маэстро, в средневековье, позднее ее писал Тициан, потом Корреджо, прошу прощения…

— Но не эту.

— Нет-нет, прошу прощения, нет, этого я — увы! — не берусь утверждать. — Мацина улыбнулся. Он заморгал и тем оживил отяжелевшие веки. — Это писал Вах, Альберт Вах, выдающийся живописец, тут подпись. Ну как вам, товарищ маэстро?!

Живописец смешался (ему еще никогда не доводилось слышать о своем коллеге Альберте Вахе), и волей-неволей худые плечи его вздернулись до самых ушей.

— Да, гм…

— Что «да»?

— Да, гм, ничего.

— Однако любопытно, правда? — спросил Мацина художника и заморгал на него глазами. — Вот это тоже любопытно. — Он указал на сатиновый халат, желая создать впечатление, что его не волнует ни оценка Данаи, ни продажа картины. — Это так же любопытно, как и Даная. А для меня, пожалуй, и того более. Даная — золотой дождь — любовь за деньги, деньги за любовь… Не принимайте это всерьез, товарищ маэстро! Ведь это нечто вроде насмешки над любовью, продажной и купленной… — Мацина ненадолго задумался. Он все равно не купит картину, подумал он о своем знакомом художнике, сам-то он, поди, не располагает деньгами, а вот, может, знает такого, кто меняет любовь на дукаты или дукаты на любовь, — может, у того знакомого сейчас как раз золотые времена, и он захочет приобрести ваховскую Данаю. И ему ведь когда-то в жизни везло, вот он и купил себе Данаю, тогда она казалась ему твореньем искусства. А теперь? Н-да… Но Даная ждет и дождется еще своего остолопа. Покуда свет стоит, не переведутся и люди, для которых это будет твореньем искусства. — Да, это весьма любопытно, товарищ маэстро… Стало быть, если разрешите, конечно, — о!.. когда я развелся с женой и она ушла от меня, то взяла все, кроме детей, на них, видите ли, я имел законное право. Они остались со мной. Осталась со мной и моя младшая дочка Данушка…

— Данушка — Даная?..

— А почему бы и нет? Только, пожалуйста, наоборот — сперва Даная, а потом Данушка…

— Пусть так.

— Так вот, товарищ маэстро… После жены остался у меня и этот черный халат.

Художник увидел толстый Мацинов палец, остро и твердо нацеленный на черный сатин, точно на страшное «corpus delicti»[31].

— Халат остался здесь, и моя малышка Данушка долго плакала по матери, вправду долго, о да! Какая ирония, если жизнь вынуждает ребенка плакать по нестоящей матери. Она плакала, плакала, а потом вдруг успокоилась. Было ей тогда лет пять-шесть. Я радовался, думал, ну наконец-то бедняжка отвыкла… Что ж, хорошо — ребенок все-таки должен когда-нибудь отвыкнуть от нестоящей матери, которая имеет такое же право называться матерью, как тростник — лилией. А как-то раз проснулся я ночью, зажег свет — и представьте себе, о! товарищ маэстро, у Данушки моей на подушке лежал сложенным этот халат… Она спала на нем. Когда утром я ее об этом спросил, она мне, бедняжка, ответила, что халат этот остался от мамочки, и ей с ним так хорошо, будто рядом спит мама.

Художник смотрел на черный сатин с белыми монетками и, чуть склонившись, слегка улыбался, сухо, неуверенно — на него вдруг пахнуло нуждой — не только Мациновой скудостью, бедностью, как ему показалось, но и его собственной.

— Видите ли, товарищ маэстро, — сказал Мацина, весь бледный, серый, пепельный, — человеческая натура прелюбопытна. Ничего не поделаешь. Да, это любопытная штука! Человек выдержит, выстоит, если кто-то есть рядом, а ежели никого, о!.. Данушка тогда была для меня именно таким существом — ребенком, любящим свою недостойную мать.

— Из Данушки стала Данка, — сказал художник, — а потом, когда выросла, Дана…

— И сентиментальность как рукой сняло.

— Да…

— Знаете, сентиментальность прекрасна, хороша, а может, даже полезна, но долго не должна продолжаться. Когда ее много, о!.. Со временем она становится плаксивой, водянистой. Данушка, стало быть, выросла. Теперь она врач, а халат — где только он не валялся, куда его не швыряли, и вот, товарищ маэстро, я заворачиваю в него Данаю. Не хочу ее вешать на стену, не то еще скажут, что я идолопоклонник дукатов…

Художник улыбнулся, он искал подходящее слово и наконец нашел:

— Псевдоклассицизм это, ужасная, знаете ли… — Он указал на картину.

— Да, выдающаяся картина!

— Буржуазный вкус, знаете ли, ужасная…

— Да, — сказал Мацина, — знаменитая картина!

— Ужасная безвкусица!

— Не… необычайная!

Художник вытаращил глаза.

— Эти дукаты так и сыплются…

— А что должно сыпаться? Циркуляры? Если бы циркуляры, Даная не распростерлась бы так соблазнительно, и глаза бы у нее так не сияли.

Художник рассмеялся. Ну и дурак этот Мацина, подумал он, но смех застыл у него на лице, когда он услышал, как Мацина сказал: хорошо бы на Данушку, то бишь Данаю, и на этот халат найти покупателя, да чтоб был он обязательно стопроцентный балбес, наделенный еще и натурой человеческой, — ведь как произведение искусства, он понимает это отлично, ваховская Даная гроша ломаного не стоит. Данаю, вот с такими дукатами, многие уже писали.

— Что ж, попробую возьму, — сказал художник, — возьму ее вместе с халатом — ко мне в мастерскую захаживают иной раз и ослы, кой у кого и деньга водится, золотой дождь их орошает.

— Чудесно, товарищ маэстро! — почти вскричал Мацина. — Так я и думал. У вас наверняка покупатель найдется, а у меня Даная напрасно бы ждала своего остолопа, навряд ли дождется.

— У меня дождется, — сказал художник, — если сыщется остолоп, наделенный истинной, как встарь, натурой человеческой…

Художник и Мацина завернули Данаю в сатиновый халат, потом в бумагу, обвязали крепким шпагатом, и художник ушел. Неторопливые шаги его долго еще звучали из глубин лестницы.

Хозяин дома Мацина прошел от входных дверей в комнату, к секретеру, взял стопку писем — лишь одно из них было раскрыто — сел, где-то проглядел его, где-то прочитал. Бедняжка пани Матушевичова… Человеческая натура и впрямь любопытна… Янчуш, да Янчуш…


До чего чудно́й месяц этот июль! — роптал Янчуш два года назад, но, правда, только про себя. То жара — задохнуться можно, то холод — того и гляди кондрашка хватит, а тут еще это вдобавок! Вот оно! Разноси тут платежки, а кто помоложе — все гоняются за отпусками, за байдарками, за палатками. Никто тебе не поможет. «Явы», «спартаки» — нынче летом ими точно земля изверглась! И бог знает чем еще! И этот «лог» у Штефковичей тоже завел себе «спартака». И где только деньги берет? Хотя им-то дают, этим «логам»-олухам… Янчуш и впрямь был всерьез озабочен и очень спешил. Низенький (все у него укороченное, маленькое: ноги до колен и от колен, туловище, руки, шея, но против Мацины худой, вполне еще бодрый) Янчуш спешил. Он возвращался от доверенной дома 4 и нес скрученные в рулон платежки за излишки жилой площади — платежек много, в основном запасных, на случай, если кто испортит, и еще инструкции. Пришлось забежать за ними к доверенной, выслушать ее, простофилю, — молотит языком — просто ужас, — а ведь болгарская малина не ждет! Малина дорогая, отборная! Кто знает, будет ли еще, ежели так… Он, Янчуш, позабыл выключить газ, не знал, что все так затянется. Верней, даже нарочно оставил его гореть — думал, что скоро вернется.

Дома ни души, молодые подались куда-то в лес, старая в сад. А ведь как хорошо — по нескольку капель в течение года, понемножку от каждого фрукта… а уж это малиновое Made in Kapalo будет что надо — болгарская малина отборная, без червячков и сладкая. Только малиновка не дотянет до рождества. Когда оно, рождество-то? Правда, до рождества будет еще много фруктов, каких хочешь… И чего старая как раз нынче потопала в сад?

На тротуаре его чуть задержали мальчишки, они бежали в желтых майках и синих тренировочных брюках, передний нес сплющенный кожаный мяч, другой, рядом, — насос, целая футбольная команда.

На ближней улице громыхали трамваи. Эх, кабы этот грохот спалить! Если бы да кабы… Этот гул, грохот, все, говорят, можно во все превратить — так почему же из грохота не может получиться добрая сливовица? То бишь не сливовица, а какая-нибудь знатная грохотовица! Янчуш оглянулся. Промеж «спартаков», «ифов», «рено» продиралась белая санитарная машина с желтой полосой и резко визжала сиреной.

Опять чья-то жизнь в опасности, подумал низенький Янчуш и проворно вбежал в корпус 4 «Б». Визжит-то как, стерва, завывает, точно молодая невеста! И сколько этот алкоголь калечит людей!.. Дом — другое дело, только дома и можно позволить себе выпить. Оно и обходится дешевле, и не обременяет общественность — дом он и есть дом. Ох, целых пять этажей, он ведь на пятом живет, высоко-то как, а лифт этот вечно ломается, новый не мешало бы сделать! Таким, как он, на первом этаже жить! Тут Янчуш подумал, что все одно, где ему жить, коли нужно по квартирам разносить извещения, и стал подыматься по лестнице.