Дом 4, корпус «Б» — страница 48 из 68

Вся очередь ждет, что будет, застывшая, тихая.

Молодая красивая женщина стоит перед пани Молецовой, не оборачивается, уставившись в землю, и задумчиво водит пальцем по ручке бидона. Полнотелая, одетая в легкое красное платье, она изящно переступает с ноги на ногу. Икры коричневые, загорелые. Вдруг она превращается в Белу, в высокую девушку в синем вязаном платье, длинные стройные ноги, золотое сияние волос — потом она снова превращается в женщину в красном, полнотелую, с красивыми загорелыми икрами.

Очередь цепенеет.

— Пани Микульцова! — раздается сзади.

— Пани Микуль..!

Молодая женщина в красном оборачивается и смотрит на очередь, кто из женщин ее окликает. Смотрит справа и слева, от начала в конец, но явно не видит знакомого лица.

— Кто меня зовет?

Никто не отзывается.

Файоло хотелось бы крикнуть, но он не может, горечь забила ему горло, рот.

Пани Микульцова оглядывается. Дорога перед ней свободна, она входит в молочную, в великолепный горохово-зеленый портал.

А за ней пани Молецова.

Улица перед порталом оживает, люди идут в магазины, в мясную лавку. По улице проезжает мощный автокран, вслед за ним два зелено-коричневых грузовика с мешками цемента и третий — с отличным белым пиленым тесом. Гул и стрекот стихают, и наступает минутная тишина — на улице и в очереди.

Из молочной вдруг высыпают сразу много женщин.

— Пани Микульцова! Пани Бланка!

— Кто меня зовет?

— Я!

— Что вам угодно, пани Тихая?

— Доброе утро!

— Доброе утро! Что случилось, пани Тихая?

Пани Тихая, очень легко одетая и обутая, вся в белом, стройная, с откинутой назад головой, живыми голубыми глазами, улыбается женщинам, стоявшим рядом. Она меньше ростом, чем пани Микульцова, поэтому заглядывает ей в лицо снизу.

— Надо было вам ее пропустить!..

— Кого?

— Ту, что стояла за вами. Вон ту. — Пани Тихая показывает на уходящую беловолосую женщину в голубом жоржетовом платье. — Вон ту надо было вам пропустить.

— А почему?

— Это… — пани Тихая понижает голос почти до шепота, — это, знаете… зять у нее, ну, как бы это сказать? Зять ее, знаете, он это самое…

— Что он? Кто он? Кем он?

— Не могу вам даже сказать, но он кто-то!

Пани Микульцова слегка бледнеет.

— Буду знать, пани Тихая. Пани Тихая, спасибо вам большое. Я, видите ли, новенькая, мы сюда недавно переехали…

— О, не за что. Только в другой раз учтите.

Пани Микульцова уходит, идет, красное платье на ней превращается в белую блузку, белую юбку, волосы — в золотое сияние. Это идет длинноногая Бела.

Женщины в очереди очень тихо смеются, пугливо как-то.

— Ишь, умная!

— Прикидывается, будто не знает!

— И правда!

— А мужа все ж у ней нету, только двое детей — леший знает, кто она, что она.

— А где у ей муж?

— А я почем знаю?

— Это та, что живет там, у пани Ремповой?

— Ага, она самая… Им бы впору красный фонарь над дверью повесить, мужики туда всякие таскаются…

Пани Бланка Микульцова не оглядывается, идет домой, идет медленно, с бидоном молока и рогаликами в сетке.

Файоло смотрит ей вслед, видит в ней Клару Микову, быстрый, твердый, изящный шаг.

— Она ведь боится, — кричит он в очередь женщин, — боится, что нас всех тут оскорбила, всех… Я по ней это вижу… Кто зять этой бабы, что вы ее пропускали? Почему вы ее пропускали вперед? А она вот не пропустила…

— Смотрите, каков!

— Будто не знает!

Файоло в ужасе смотрит на очередь женщин, на очередь лиц — страшные гримасы, глумливые улыбки и смех, лица перекошенные, глаза вытаращенные, губы оттопыренные, щеки лиловые, волосы взлохмаченные, ноги жирные, раскоряченные, туфли, босоножки раздутые, стоптанные, живот, руки, ноги пухнут на глазах, смех оборачивается против него, жжет его, колет, смех мокрый, горький, липкий.

— Над чем смеетесь? — кричит он.

— Над тобой!

— Почему?

— Ты осел.

— А вы ржавеете, загниваете! — вскрикивает Файоло. Он отступает, в него летят белые бутылки, синие, красные бидоны, стеклянные кувшины. Его увлекает за руку Клара, дергает его. «Файоло, беги!..» Файоло поворачивается, бежит за Кларой, вдали замечает Белу… Тут он проснулся и понял, что сидит на диване. «Елки-палки!» — сказал он в ужасе, чувствуя, как у него колотится сердце, как на него накатывают невыносимо тяжелые волны. Волна прогоняла волну, одна заставляла давиться, другая поддерживала в нем спокойствие, одна прочищала кишки, другая их стягивала, одна несла жизнь, другая — смерть. Он трясся, дрожал, потел, мысль его утопала в коричневой горечи, выныривала оттуда на свежую зелень… потом его опять залил пот. Файоло вскочил, вспомнил Белину мать, пани Стану Блажейову, как она, отравившись снотворным, пила молоко, пани Гавелкова просто вливала его в нее; он вбежал в кладовую, ничего не нашел, открыл холодильник, взял белую холодную бутылку, опрокинул ее в себя и, уже не выдерживая, кинулся с ней в ванную. Закрылся там, уносясь мыслями к меленянским машинам, гниющим в бурьяне, и к Беле. Она кричала матери: «Мама-а-а!», а ему нет. А то бы получилось: «Файоло-о-о!»… Но в ней что-то есть, уж она не отступила бы перед этой седой бабой. А кто она, эта баба? Да ведь это свояченица Янчуша… Уф! Позвонить, что ли, Мацине, авось его дочка, доктор Дробанёва, поможет ему…

Мацина был уже не один, в гостях у него сидел приятель, по возрасту моложе его. (Они давно не виделись, как выяснилось, года три-четыре, приятель успел уже перебраться в Братиславу, но все еще возился с квартирой, и это все его дела тормозило; друзья сидели и вели беседу, неторопливую и спокойную. Принято, чтобы люди обращались друг к другу, как если бы жили в деревне — так, хозяин Мацина звал гостя Мишо или Мишко, а гость хозяина — Яно или Янко, и поскольку хозяину полагалось угощать гостя сигаретами, кислым вином и черным кофе, то он и угощал, переложив стопку писем со столика в открытый секретер, а потом молча сидел и слушал. Он слушал гостя какое-то время терпеливо и с интересом, с трудом перемогал сомнолентные приступы, временами прятался в домашние туфли, в халат, сопротивляясь туману, что вползал в голову, прикрывал бесцветные глазки, улыбался ими, моргал, в голове чувствовал неприятную темно-серую мглу, как она пересыпается, переливается между колонками мозга, а когда уже вдосталь наслушался о Мишовой трудной работе, утомительной жизни, красивой, молодой, второй по счету жене, сообразительных детях и о далеко идущих планах, то вспомнил о гетерофилли́и.) Сказал гостю, что вспомнил о ней невесть почему, должно быть, ему это пришло случайно на ум.

— А что это? Ха-ха!

Мацину несколько покоробил насмешливый тон гостя, каким он спросил о вещи, достаточно обыкновенной для него, и стал подозревать, что тот знает об этом и спрашивает просто так, потехи ради. Должно быть, думает: какими глупостями он, Мацина, серьезный человек, занимается.

— В самом деле, что это?

— Да ты что? Не знаешь разве? — спросил Мацина. — Не поверю. Ты же учил, о! Да это…

— Учил, ха-ха! Да, вроде учил, знаю, вспоминаю. Гетерофи́ллия, гетерофиллия… В медицине всяких этих гетеро, гетеро, ну, например… гетерофи́ллия, говоришь?

— Нет, не гетерофи́ллия!

— А как же тогда?

— Гетерофилли́я!

— Ну, ясно, образумься, не валяй дурака! Не путай меня! Гетерофи́ллия — это, кажется, что-то такое, заметь, я говорю — кажется, когда кто-то любит того, кого не должен любить, и не любит того, кого должен. Ха-ха!

— Ты, верно, имеешь в виду промискуитет, не так ли?

— Вот-вот! И зачем было называть гетерофи́ллией обычный промискуитет?

— Да, вроде бы на одной голове сразу две шапки не носят. Это смешно. — Мацина улыбнулся.

— То-то и оно! Ха-ха!

— Но ты-то ведь говоришь «гетерофи́ллия»?

— А как же, собственно? — спросил гость.

— Гетерофилли́я. А впрочем, гетерофи́ллия или гетерофилли́я, не все ли равно?

Гость с любопытством смотрел на своего старшего друга Мацину и задавался неотвязным вопросом: и что этого Яна так забрало?

— Вчера, — сказал Мацина, — вот, пожалуйста, кури, вчера, значит, видел я замечательный плющ. Это прекрасное, чудесное растение. Был я в одном старом господском саду, или, может быть, парк это, сам не знаю, там все уже так запущено, мы замеряли там стройку, но этот плющ, о! знаешь, он процветает за счет запустенья, кормится за счет этого парка! И как бы заявляет во всеуслышанье: процветать можно только за счет запустенья. Ты знаешь, что такое плющ, да? Так вот, это вечнозеленое, с усиками растение вьется там, в парке, вокруг толстого ореха и почти полностью закрывает его. Корни у плюща в земле, вьется он по стенам, камням, деревьям, и с ним обычно связывают то, что называется гетерофилли́ей. Но это не так. Хоть у плюща и двоякая листва, гетерофилли́я — нечто другое. Правда, нам с тобой и плюща довольно, нас-то как раз интересует его, плющиная, природа. Так вот, тот плющ, что я видел вчера, действительно хорош, он ползет по ореху, сплошь его закрывает, но делится при этом на две части. Одно, внутренняя, у ствола, другая метра на два вокруг всей кроны. Внутри у него листья…

— Неужели? — спросил гость. — Такого я еще не слыхал. Двоякая листва, ха-ха! Занятно!

С улицы донесся детский пронзительный крик, сухой, пыльный.

Мацина вскочил, подбежал к телефону.

— Добрый день, да-да, пожалуйста, прошу вас! Дочки нет дома, но… но она скоро придет. — Он засмеялся. — Верно, легкое отравление никотином, да… да, о да! не смейте столько курить, а главное, в одиночестве, лучше с товарищами, на воздухе, только не дома… да, пожалуйста! Хорошо, если придете… — Он положил трубку, вернулся к гостю и продолжал: — Очень занятно! Необычайно занятно! Плющ ползет по ореху, и что главное — в нем много от натуры человеческой, а натура человеческая, о! это весьма любопытная штука. Плющ цепляется за орех, ползет по нему, там, где не видно, листья у него такие ползучие, как язык, темно-зеленое со светлыми жилками. Кажется, будто он все время высовывает много-много языков. И не знаю, может, только мне так кажется, но все эти языки, эти листья, тянутся кверху, к кроне. Орех этот, конечно, уже хиреет, вот-вот зачахнет. Странно даже, что еще жив, не высох совсем!