Дом 4, корпус «Б» — страница 50 из 68

— Кто эта пани Матушевичова? Вот ее письма…

— А, это… — Мацина улыбнулся бесцветными глазами, — это моя знакомая, но мы давно, очень давно с ней не встречались. Я, видите ли, бывший доктор права, инженер, бухгалтер, директор большой бухгалтерии, когда-то я имел и влияние, и знакомства, и связи… А пани Матушевичова, она сейчас учительствует, ходит по домам, в семьи, занимается с детьми музыкой и думает, что я не только бывший, а еще и сегодняшний, — она ходит, знаете, ходит всюду, всякое слышит, люди ей доверяют, она многое знает и питает надежду, что я могу выправить зло, причиненное кем-то и где-то молодому человеку или ребенку. А что я теперь? — Мацина развел толстыми руками, улыбнулся. — Кто я? Забылся вдруг, обнадежил ее — и вот результат! — Он указал на стопку писем. — Прочтите их, там вещи похуже, чем Янчуш, чем ваш сон и мой плющево́й, теперь уже тоже бывший, приятель…

Файоло долго смотрел на Мацину. Люди вправду бывают недоумками — иной раз бывают, подумал он.

— Но письма эти, они не только от Матушевичовой…

— А от кого?

— Тут и от какой-то Марты, адресованные пани Бакайовой.

Мацина вздрогнул.

— Да, да, вы правы. Это пани Бакайова доверила мне несколько писем, может, чем-нибудь удастся помочь ей… Но об этом ни слова, пан Файтак! Мне кажется, это весьма щекотливое дело. Вы читали их?

— Нет. Они тут в самом низу…

Мацина повернулся, взял восемь писем из-под стопки, проверил, они ли это и все ли тут, и сунул в карман халата.

— Ну, пойду скажу дочери, чтобы дала вам что-нибудь, посоветовала… бледный вы… Да, найти свой тон — дело нелегкое…


— Алло! Кто говорит? — какое-то время спустя, уже дома, спросил Файоло, подняв трубку. — А, пан доктор Мацина? Добрый день! Да, да, приду, — сказал он, положил трубку и припустился по лестнице, забыв даже, что в руках у него газета. — Добрый день! — приветствовал он Мацину в дверях и вошел. В комнате увидел незнакомого человека, высокого, худого, на бородатом лице — недоверчивая улыбка.

Мацина познакомил Файоло с художником, тем самым, что унес Данаю с дукатовым дождем.

— Нравится вам? — спросил он.

Файоло неловко оглянулся, не зная, что должно ему нравиться.

— Вот это!

Файоло повернулся к небольшой картине, писанной маслом.

— Это? — Он опустил нижнюю челюсть, оголив зубы. — Елки-палки, момент, один момент!

— Даная нашла своего дуролома, — сказал Мацине художник. — Нашелся балбес. Знаю, вы не очень-то ценили эту картину. Безвкусица страшная. Пожаловал ко мне Данаин балбес… и… не падайте, пан доктор!.. Велел дукаты переписать на бумажные сотенные. Ну, я и переписал. Я вам должен кое-какие деньги. И к тому же примите вот эту картину, просто так, в подарок, пан доктор… а Данушка была тогда вот такая?..

— Да, — весело сказал Мацина, переполненный удивлением, радостью, — да, товарищ маэстро, боже, о! право, такая…

— Елки-моталки! — выдавил Файоло.

— Ну что, пан Файтак?

— Да, это как бы… в этом ребенке удивительно развита родственная жилка.

— Что-что? — спросил Мацина.

— Как это? — спросил художник.

— Ну, чувство семьи, что ли, — пояснил Файоло. — Этот черный сатиновый халат, как он блестит, елки-палки! Каким холодным блеском… Из такого сатина шьют дамские халаты, вот из такого, усеянного монетками. И у моей мамы был когда-то такой. А этот ребенок? Весь съежился, озяб, трясется, плачет, покинутый… да! наверно, от него ушла мама, и он думает, а может, и ничего не думает, просто ему кажется, будто спит рядом с ней…

— Товарищ маэстро! — воскликнул Мацина. — Поздравляю вас! — Он протянул художнику толстую руку. — Замечательно, пан Файтак! У вас наметанный глаз!

— У меня? — спросил Файоло.

— Да!

— Я бы не сказал… Все это из писем пани Матушевичовой…

— А я снова получил от нее письмо! — Мацина повернулся к картине. — Подпись есть… Хорошо… А как ее назовем, товарищ маэстро?

Художник взлохматил бороду.

— Ну, товарищ маэстро…

— Может, «Данушка», а?

— Превосходно, а что скажете вы, пан Файтак?

— Можно и по-другому, — ответил тот. — Ну, например, так: «Мама-а-а!», ну да ладно…

Он еще долго смотрел на маленький холст, а возвращаясь домой, остановился у дверей квартиры Блажейов, постоял в нерешительности и, наконец, позвонил.

Открыть вышла Бела, стройная, высокая, в теплом в черно-белую клеточку платье, в черных крепсилоновых чулках, светло-желтые, стриженные «под голландца», волосы. Отступила чуть, легонько, жалостливо улыбнулась.

— Это я принес тебе! — Он подал ей газету.

— Что это?

— Посмотри! — В газете он показал ей столбец, обведенный толстой синей рамкой. — «Продаю на Дунае рыбацкий понтон в хорошем состоянии». — Он перевел дыхание. — Что скажешь, Голландец? — Елки-палки, я прикинусь идиотиком, чтобы ты малость опомнилась. Ведь объявление в газету дал я сам, сам… — Ну, что скажешь?

— Ну и что из этого?

— Бела, елки-палки! Опомнись!

— Ну!.. — Бела улыбнулась Файоло, его искрящимся глазам, отвисшей нижней губе. — Может, зайдешь? Только тихо! Мама дома. Спит.

— Елки-палки! — сказал Файоло. — Ты знаешь, ты еще помнишь, что такое понтон, какой понтон я имею в виду? Это такое неплавающее судно, стоящее на якоре на Дунае, это, в общем, house-boat, скромный, но house-boat. Иметь бы деньги, купить его — мы могли бы ходить туда с твоей мамой, мама бы ездила по Дунаю, мы бы ей рассказывали обо всем, елки-моталки! Здорово! — Он улыбнулся и подумал вдруг о письмах пани Матушевичовой, о Данае и Данушке. — Извини, Голландец, я забыл… ты ведь всерьез сердишься на меня… Ну, бывай! Чао!

Он повернулся, побежал, припустился вниз по лестнице.

Бела медленно закрывала дверь и шепотом сказала себе: чокнутый есть чокнутый, а этот еще и дебил. Не знаю, в чем дело… Газету Файоло она отнесла в комнату, долго глядела на объявление, утирала слезы. «Чокнутый!..» — произнесла она тихо, вошла к спящей матери, пани Стане Блажейовой, остановилась над ней. Мама, спросила она про себя, когда тебе об этом сказать и как? На Файоло свалить не могу, это Петё, но… но лучше, если б Файоло. Только он, чокнутый, был тогда в бригаде…

Елки-палки! Опять лезет в голову эта «муть»! — сердито сказал себе Файоло немного погодя. Черный нож врезался в солнце, то завеса черная пала, и лицо твое затянулось печалью… Елки-моталки! С Белой что-то неладно… Он тихо спустился по ступеням, переломившись в шее, поясе и коленях. (Дома ему не сиделось, он оделся и пошел пройтись по городу.)

Лицо твое затянулось печалью, Голландец…

— Добрый день, пан Файоло!

Файоло вздрогнул, пришел в себя.

— Ах, пан Тадланек, добрый день! — Он улыбнулся, взглянув в худое, местами почернелое лицо с большими глазами.

— Так как оно, пан Файоло? Лошадки уж тронулись, начнем, пожалуй?

— Время, время, пан Тадланек!

— Ну-ну… на одну партию время найдется, не бойтесь ничего! — Тадланек улыбнулся Файоло худым лицом и большими черными глазами. — Вижу-вижу, пан Файоло, вы вроде не в своей тарелке. — Он понизил голос до шепота, шепот его сипел, как горящий котел. — А что, если я возьму да и шепну Белиной мамаше, пани Блажейовой?

У Файоло заблестели глаза.

— Приду, пан Тадланек, приду…

— Ладно, лошадки уж тронулись!..

По лестнице к ним сбежала Клара Микова — черные туфли, черная шапочка, а в общем вся красная, красные крепсилоновые чулки, длинный красный жакет, васильковые глаза, чуть удлиненные черным карандашом.

— Привет, Файоло!

— Привет, Яна!

— Что? Что-что?

— Привет, Клара! Пардон, пардон, елки-моталки!

— Ну то-то! Тадланек рассмеялся.

— Пан Тадланек, прошу вас, — сказала Клара Тадланеку, — начните, наконец, играть в карты в котельной! Дедушка уж совсем из себя выходит… — Она повернулась к Файоло. — Файоло, начните уж… Идешь в город? Пошли!

Тадланек смотрел вслед Файоло и Кларе — они вышли на улицу сквозь большой проем в массивной дубовой раме. Да, пожалуй, Файоло не стоит уже стращать Белиной мамой, подумал он, и большие чернью глаза его улыбнулись.


Перевод Н. Шульгиной.

СОЖЖЕННЫЙ ГОЛОС

Ни к кому в доме не липли так новости, и важные и неважные, как к пани Юлии Бакайовой. Она не собирала их, они сами к ней приходили, и неведомо как. Ей доподлинно было известно, как обстоят дела у Файоло с Белой и у Белы с Петё, как у Имро, Файолова брата, с Дариной Тихой, что, мол, Ремповы уже не живут вместе, а к пани Ремповой переехала ее сестра, пани Микульцова, откуда-то из деревни, из какой-то Доваловой, пани Бланка Микульцова. «Там у них дети! Детские вещи… детские голоса! Да и мужские тоже! У них весело, мужики туда таскаются, ухажеры всякие… Пани Мария и пани Бланка живут не тужат! Да вот только докуда все, докуда? Ведь оно, ясное дело, до поры до времени, все во власти божьей, все на волоске…»

Потом она ненадолго задумалась о Беле Блажейовой.

— До чего глупа девка, вот те и выкинула, — сказала она вслух, — пришлось… Молодая, а уж… Ведь как ни крути, а все срам, молодая, и опять же с ребенком. Теперь у ней хоть и не будет хлопот, а жизнь все одно перекошена… Ох, и дела! А уж мать-то ее — вот бедняжка!..

В корпусе 4 «Б» бухнула входная дверь.

— Ой…

Снова бухнула.

— О, господи! — вздохнула пани Бакайова. — Неужто застеклили? Ну и добро, ведь дуло-то как, пока стекол в ней не было, да вот теперь опять пойдет стукать как заведенная! Разве услышишь чего… — Она подошла к двери, немного там постояла, прислушиваясь к затихшему дому. Вскоре услыхала короткие, тяжелые шаги. — Мацина идет… А ну его к дьяволу, проку от него никакого, слова путного еще не сказал…

В дверях захрипел звонок. Пани Бакайова постояла минуту, затаив дыхание и озираясь по квартире — не раскидано ли то, чему не полагается быть раскиданным, — потом затопала на месте, сперва тихо, затем громче, и отворила.

— Целую руки! — поздоровался Мацина.