Да, пожалуйста.
Назавтра Кэразерсу предстояло выехать спозаранку, вещи его были уже уложены. Бетти сказала, что ему незачем переодеваться к столу, но он возразил, что предпочитает одеться, как подобает. В последний раз они сидели за обедом друг против друга. Столовая с приглушенным абджурами освещением была пустынна и чопорна, но в огромные распахнутые окна вливался летний вечер и придавал всему какую-то ненавязчивую роскошь. Словно это особая трапезная в монастыре, куда удалилась вдовствующая королева, дабы провести остаток дней своих во благочестии, но без чрезмерной строгости. Кофе пили на веранде. Кэразерс выпил рюмочку-другую ликера. Он изрядно нервничал.
— Бетти, дорогая, я должен вам кое-что сказать, — начал он.
— Вот как? На вашем месте я ничего не стала бы говорить.
Она сказала это мягко. Она сохраняла полное спокойствие, зорко следила за ним, но в синих глазах ее поблескивала усмешка.
— Я не могу иначе.
Она пожала плечами и промолчала. Кэразерс почувствовал, что голос его немного дрожит, и обозлился на себя.
— Вы знаете, что многие годы я был безумно в вас влюблен. Даже не знаю, сколько раз я просил вас стать моей женой. Но в конце концов все на свете меняется и люди тоже меняются, не так ли? Мы с вами уже немолоды. Теперь вы согласитесь выйти за меня, Бетти?
Она улыбнулась ему своей бесконечно обаятельной улыбкой — такой доброй, такой открытой и все еще, все еще такой поразительно невинной.
— Вы прелесть, Хэмфри. Ужасно мило с вашей стороны опять сделать мне предложение. Я очень, очень тронута. Но, знаете, я верна своим привычкам, я привыкла вам отказывать и не могу изменить этой привычке.
— Почему?
— Это прозвучало у него воинственно, почти зловеще, так что Бетти вскинула на него глаза. Она вдруг побледнела от гнева, но тотчас овладела собой.
— Потому что не хочу, — с улыбкой сказала она.
— Вы намерены выйти за кого-то еще?
— Я? Нет. Конечно, нет.
Она надменно выпрямилась, словно на миг в ней взыграла гордость, унаследованная от предков, и вдруг рассмеялась. Но только она одна могла бы сказать, позабавило ее чем-то предложение Хэмфри или насмешила какая-то мимолетная мысль.
— Бетти, умоляю вас, будьте моей женой.
— Ни за что.
— Вам нельзя дальше так жить.
Он произнес это со всей силой душевной муки, лицо его страдальчески исказилось. Бетти ласково улыбнулась.
— Почему нет? Не будьте ослом, Хэмфри. Я вас обожаю, но все-таки вы старая баба.
— Бетти. Бетти.
Неужели она не понимает, что он хочет этого ради нее? Не любовь заставила его заговорить, но истинно человеческая жалость и стыд. Она встала.
— Не будьте таким надоедой, Хэмфри. Идите-ка спать, вам ведь надо подняться ни свет ни заря. Утром мы не увидимся. Прощайте, всех вам благ. Просто чудесно, что вы меня навестили.
Она расцеловала его в обе щеки.
Назавтра, когда Кэразерс спозаранку вышел из дому — в восемь ему надо было быть уже на пароходе, — его ждал Альберт с машиной. На нем были парусиновые брюки, трикотажная нижняя рубашка и берет, какие носят баски. Чемоданы лежали на заднем сиденье. Кэразерс повернулся к дворецкому.
— Положите мои вещи рядом с шофером, — сказал он. — Я сяду сзади.
Альберт промолчал. Кэразерс сел, и машина тронулась. Когда приехали в порт, к ним подбежали носильщики. Альберт вышел из машины. Кэразерс посмотрел на него с высоты своего роста.
— Вам незачем провожать меня на борт. Я прекрасно справлюсь сам. Вот ваши чаевые. — И он протянул бумажку в пять фунтов.
Альберт густо покраснел. Застигнутый врасплох, он бы рад был отказаться, да не знал, как это сделать, и сказалась многолетняя привычка к подобострастию. Может быть, он и сам не знал, как у него вырвалось:
— Благодарю вас, сэр.
Кэразерс сухо кивнул ему и пошел прочь. Он заставил любовника Бетти сказать ему «сэр». Как будто ударил ее с размаху по смеющимся губам и швырнул в лицо позорное слово. И это наполнило его горьким удовлетворением.
Он пожал плечами, и я видел — даже эта маленькая победа теперь его не утешает. Некоторое время мы молчали. Мне сказать было нечего. Потом Кэразерс снова заговорил:
— Понимаю, вам очень странно, что я вам все это рассказал. Пусть так. Знаете, мне уже все безразлично. Чувство такое, как будто в мире не осталось никакой порядочности. Бог свидетель, я не ревную. Нельзя ревновать не любя, а любовь моя умерла. Она была убита мгновенно. После стольких лет. Я не могу без ужаса думать об этой женщине. Я погибаю, я безмерно несчастен от одной мысли о том, как низко она пала.
Что ж, говорилось же, будто не ревность заставила Отелло убить Дездемону, а страдание оттого, что та, кого он считал ангельски непорочной, оказалась нечистой и недостойной. Благородное сердце его разбилось оттого, что добродетель способна пасть.
— Я думал, ей нет равных. Я так ею восхищался! Я восхищался ее мужеством и прямотой, ее умом и любовью к красоте. А она просто притворщица и всегда была притворщицей.
— Ну, не знаю, верно ли это. По-вашему, все мы такие цельные натуры? Знаете, что мне при шло в голову? Пожалуй, этот Альберт для нее — только орудие, так сказать, дань прозе жизни, почва под ногами, позволяющая душе воспарить в эмпиреи. Возможно, как раз потому, что он настолько ниже ее, с ним она чувствует себя свободной, как никогда не была бы свободна с человеком своего класса. Дух человеческий причудлив, всего выше он возносится после того, как плоть вываляется в грязи.
— Не говорите чепуху, — в сердцах возразил Кэразерс.
— По-моему, это не чепуха. Может быть, я не очень удачно выразился, но мысль вполне здравая.
— Много мне от этого пользы. Я сломлен, разбит. Я конченый человек.
— Что за вздор! Возьмите и напишите об этом рассказ.
— Я?
— Вы же знаете, какое огромное преимущество у писателя над прочими людьми. Когда он отчего-нибудь глубоко несчастен и терзается и мучается, он может все выложить на бумагу, удивительно, какое это дает облегчение и утешение.
— Это было бы чудовищно. Бетти была для меня всем на свете. Не могу я поступить так по-хамски.
Он немного помолчал, я видел — он раздумывает. Я видел — наперекор ужасу, в который привел его мой совет, он с минуту рассматривал все происшедшее с точки зрения писателя. Потом покачал головой.
— Не ради нее, ради себя. В конце концов, есть же у меня чувство собственного достоинства. И потом, тут нет материала для рассказа.
Альфред Эдгар Коппард(1878–1957)ГОРЧИЧНОЕ ПОЛЕ
Ветреным ноябрьским днем три немолодые замужние женщины из Поллокс Кросс — Дина Локк, Эми Хардвик и Роза Олливер — собирали хворост в Блэквудском лесу. На миссис Локк были темно-синее платье и короткая жакетка, подчеркивающая ее пышные формы, на Розе и Эми — длинные серые пальто свободного покроя. Все три — лет около сорока. Все без шляп; ветер и ветки деревьев растрепали им волосы, и они висели разметанными прядями. Женщины не уходили далеко от опушки — лес впереди сумрачно чернел и круто взбирался на гору. Позади стройные стволы буков в хаосе оголенных серебристых ветвей с уцелевшим кое-где листком, и зеленый, трепещущий на ветру шиповник ограждали палисадом широкий простор серого неба и желтого горчичного поля. Задрав головы, женщины высматривали на деревьях сухие сучья, и, когда находили их, Дина Локк, грудастая, плотная, живая, с заливистым смехом, закидывала на дерево веревку, к одному концу которой был привязан железный болт. Веревка обвивалась вокруг сука, женщины начинали тянуть изо всех сил, и вот, с громким треском, сук рушился, а частенько и сами они валились наземь рядом со своей добычей. Вскоре им встретился старик с большим, низко перепоясанным животом и тощими ногами, в перехваченных у колен штанах; они спросили у него время, и он вытащил старинные, луковицей, часы, которыми женщины, посмеиваясь, стали громко восхищаться.
— На рождество куплю себе такие часы, — объявила миссис Локк.
Старик трясущейся рукой засунул в карман свой хронометр и удивленно посмотрел на нее.
— Ей-ей куплю, — продолжала она, — коли господь будет ко мне милостив и мой боровок не подохнет.
— Чего городит, и сама не знает, — проворчал он. — Такие часы! Это моего дяди покойного часы.
— А кто он был? Они мне нравятся.
— Кто? Сержант. Улан. Сражался под командой сэра Гарнета Уолсли. Получил эти часы в награду.
— За что?
— За то, что выполнял свой долг, — отрезал старик.
— И только-то? — вскричала Дина Локк. — Почему мне за это никто часов не дарит? А знаете, что я видела, когда в Лондоне была? Часы в вазе с водой — ваза-то стеклянная, — и вокруг них рыбка плавала.
— Рассказывай сказки!
— А вот плавала!
— Сказки, говорю тебе, сказки!
— И стрелка вертелась, как Клакфордская мельница. Вот такие я куплю себе часы! На что мне сдались эти — от всяких там сэров Гарнетов Уолсли.
— Сэр Гарнет был настоящий христианин.
— Ну еще бы, спал на одном ложе с самим Иисусом Христом, — сказала, зевая, Дина.
— Этого я не говорил. — От негодования старик брызгал слюной. — Да что это на тебя нашло? Какая муха укусила?
Дина заливалась смехом.
— Тьфу! — плюнул старик и зашагал прочь. — Экая бочка. Поперек себя шире.
Пройдя с полсотни шагов, он обернулся и крикнул какую-то непристойность, но женщины не обратили на него внимания — они принялись собирать хворост в вязанки; старик показал им нос и заковылял к дороге.
Роза и Дина скоро управились с вязанками, но Эми Хардвик, маленькая, медлительная, молчаливая женщина, все еще копалась.
— Живей, Эми! — подгоняла ее Роза.
— Пошли, — сказала Дина.
— Сейчас, погодите, — вяло отозвалась она.
— Господи, тебя только за смертью посылать! — вскричала Дина Локк и, взвалив на плечи увесистую вязанку, тронулась домой, за ней — Роза с такой же ношей на спине. Через несколько минут они вышли из лесу и вступили на тропинку, что, петляя, вилась наискосок через все горчичное поле в дальний его угол, туда, где на насыпи виднелась живая изгородь. Они шли молча и, дойдя до изгороди, сбросили вязанки и сели на них подождать Эми Хардвик.