— Осторожно, дорогой, там колючки, — сказала она.
— Колючки! — повторил ребенок, щебеча, словно птичка, по-прежнему в сомнении глядя на нее через плечо, будто голенький херувим на картине.
— Безобразные, противные колючки.
— П’ативные колючки!
Он шлепал по камням в сандаликах, дергая сухую дикую мяту. Когда он чуть было не наткнулся на колючки, она подскочила к нему стремительно, как змея. Это изумило даже ее.
— Да я, право, дикая кошка! — сказала она про себя.
Каждый день, когда светило солнце, она приводила его к кипарису.
— Слушай! — говорила она. — Давай пойдем к кипарису.
Если же выдавался облачный день, дул ветер, трамонтана, и она не могла пойти туда, ребенок щебетал без умолку:
— Кипарис! Кипарис!
Он скучал по дереву не меньше ее.
Это были не просто солнечные ванны, а нечто гораздо большее. Внутри у нее что-то раскрылось, распустилось, она была посвящена. Какой-то таинственной силой, сокрытой у нее внутри, глубже, чем доступно ее сознанию и воле, она соединилась с солнцем, и независимо от нее ток исходил из ее лона. Сама она; ее сознательное «я» стало чем-то второстепенным, почти что сторонним наблюдателем. Истинная же Джульетта темным потоком изливалась из глубин своего сердца навстречу солнцу.
Она всегда была сама себе хозяйкой, сознававшей все, что делает, и пребывавшей в напряжении от своей собственной силы. Теперь она ощущала внутри совсем иную силу, нечто более могучее, чем она, изливавшееся независимо от нее. Теперь сама она стала неприметной, но обладала силой, неподвластной ей.
Конец февраля неожиданно оказался очень жарким. От малейшего дуновения цвет миндаля опадал, словно розовый снег. Распустились маленькие, розовато-лиловые, шелковистые анемоны; высоко, все в бутонах поднялись асфодели; море отливало васильковой синевой.
Джульетта перестала волноваться о чем бы то ни было. Теперь они с ребенком почти весь день проводили на солнце, и это было все, чего ей хотелось. Иногда она спускалась к морю и купалась, часто бродила в лощинах, пронизанных солнцем, вдали от людских глаз. Иногда она видела крестьянина с ослом, и он видел ее. Но она шла с ребенком так свободно и просто, да и слава о целительной силе солнца — и для тела, и для души — уже разнеслась по округе, и потому встреча не вызывала волнений.
Оба, и она, и ребенок, покрылись теперь золотисто-розовым загаром с головы до пят.
— Я стала другим человеком! — говорила она себе, глядя на свою золотисто-румяную грудь и бедра.
Ребенок тоже стал другим существом, отмеченным какой-то особой, тихой, проморенной солнцем сосредоточенностью. Теперь он тихо играл один, и ей почти не приходилось следить за ним. Как будто он даже не замечал, когда оставался один.
Не было ни малейшего ветерка, море отливало ультрамарином. Она сидела у огромной серебристой лапы кипариса, разомлев от солнца, но ее чуткая грудь жила, налитая соком. Она начинала понимать, что в ней пробуждается энергия, которая приведет ее к новой жизни. И все же она не хотела понимать. Слишком хорошо знала она огромный, холодный механизм цивилизации, от которого так трудно спастись.
Обогнув громадный, раскидистый кактус, ребенок прошел несколько ярдов по каменистой тропинке. Она видела, как он, поистине золотисто-коричневое дитя ветров, с выгоревшими золотыми волосами и румяными щечками, рвал крапчатые мухоловки, укладывая их рядками. Сейчас он двигался уверенно и быстро справлялся со своими трудностями, точно молодой зверек, поглощенный безмолвной игрой.
Вдруг она услышала, как он позвал:
— Посмотри, мамочка! Мамочка, посмотри!
Какая-то нотка в его щебечущем голосе заставила ее резко податься вперед.
У нее замерло сердце. Он смотрел на нее через свое обнаженное плечико и мягкой ручонкой показывал на змею, которая с шипеньем поднялась в ярде от него, изготовясь к броску; в раскрытой пасти, словно тень, подрагивал мягкий, черный, раздвоенный язык.
— Посмотри, мамочка!
— Да, милый, это змея, — раздался ее медленный грудной голос.
Он смотрел на нее широко открытыми голубыми глазами, неуверенный, надо бояться змеи или нет. Дарованное ей солнцем спокойствие успокоило и его.
— Змея! — прощебетал он.
— Да, милый! Не трогай ее, она может укусить.
Змея опустилась на землю и, разматывая кольца, свернувшись в которые она спала на солнцепеке, медленно извиваясь, лениво потянула свое золотое с коричневым тело среди камней. Мальчик повернулся и молча наблюдал за ней. Потом сказал:
— Змея уходит!
— Да! Не мешай ей. Она любит быть одна.
Он все еще следил за медленным движением длинного ползущего тела змеи, пока та не скрылась с безразличным видом.
— Змея ушел, — сказал он.
— Да, ушла. Подойди на минутку к маме.
Он подошел, и его пухлое, обнаженное тельце опустилось ей на колени. Обнаженная, она гладила его светлые, выгоревшие волосы. Она ничего не говорила, чувствуя, что все позади. Странная, умиротворяющая сила солнца, словно чудо, наполняла ее, наполняла все это место, и змея так же принадлежала к этому миру, как она и ребенок.
На другой день на одной из террас, где росли оливы, она увидела ползущую по сухой каменной ограде черную змею.
— Маринина, — сказала она, — я видела черную змею. Они опасны?
— А, черные — нет! А вот желтые — да! Если укусит желтая змея — умрешь. Но, когда они мне попадаются, я их боюсь, я их боюсь, даже черных.
Джульетта все равно ходила с ребенком к кипарису. Прежде чем сесть, она неизменно осматривала все вокруг, обследуя места, куда он мог бы пойти. Потом ложилась, открываясь солнцу, устремив вверх загорелые, похожие на груши груди. Она не предавалась размышлениям о завтрашнем дне. Ни о чем за пределами сада не желала думать и писем писать не могла, поручая это обычно сделать няне.
Наступил март, солнце набирало все больше и больше силы. В жаркие часы она лежала в тени под деревьями или даже опускалась вниз, в прохладную глубину лимонной рощи. Вдалеке, словно поглощенный жизнью молодой зверек, бегал ребенок.
Однажды, искупавшись в одном из больших водоемов, она сидела на солнце на крутом склоне лощины. Внизу, под лимонными деревьями, продираясь сквозь заросли желтых цветов тенелюбивой кислицы, ребенок собирал опавшие лимоны; на его загорелое тельце падали пестрые тени — он был весь пятнистый.
Неожиданно высоко над кручей, на фоне залитого солнцем бледно-голубого неба показалась Маринина, повязанная черным платком, и тихо позвала;
— Signora! Signora Giulietta![58]
Джульетта обернулась, встала; Маринина на миг смолкла при виде живо вставшей обнаженной женщины с облачком выгоревших светлых волос. Затем проворная старуха спустилась по круто сбегавшей вниз тропинке.
Совершенно прямая, она стояла в нескольких шагах от женщины цвета солнца и внимательно разглядывала ее.
— До чего ж вы хороши, ах, до чего! — произнесла она невозмутимо, почти цинично. — Приехал ваш муж.
— Мой муж! — воскликнула Джульетта.
Старуха рассмеялась резким мудрым смешком, насмешливым смехом женщины былых времен.
— Разве у вас его нет, мужа-то? — поддразнила она.
— Но где же он? — воскликнула Джульетта.
Старуха поглядела через плечо.
— Шел следом, — сказала она. — Одному ему не найти дороги.
И она вновь рассмеялась тем же резким смешком.
Тропинки сплошь заросли высокой травой, цветами и періtella[59] и теперь напоминали звериные тропы в дикой, нетронутой глуши. Странная она, эта живая дикость древних очагов цивилизации, дикость, которая не навевает тоски.
Джульетта задумчиво посмотрела на служанку.
— Что же, очень хорошо! — сказала она наконец. — Пусть идет.
— Пусть идет сюда? Сейчас? — спросила Маринина, с насмешкой глядя смеющимися дымчато-серыми глазами в глаза Джульетты. Потом легонько передернула плечами;
— Хорошо, как угодно. Для него это в самый раз!
Она открыла рот в беззвучном и радостном смехе. Потом показала на ребенка, который собирал внизу лимоны, прижимая их к груди.
— Поглядите, до чего хорош ребенок! Уж это наверняка порадует беднягу. Так я приведу его.
— Приведи, — сказала Джульетта.
Старуха вновь быстро вскарабкалась по тропинке. С серым лицом, в серой фетровой шляпе и темно-сером костюме Морис в растерянности стоял посреди виноградника, уступами уходившего вниз. В ослепительном сиянии солнца, под сенью древнего эллинского мира вид у него был донельзя жалкий и нелепый — словно чернильное пятно на бледном, раскаленном от солнца склоне.
— Идите сюда! — позвала его Маринина. — Она здесь, внизу.
И она быстро повела его, ступая проворно и размашисто, прокладывая путь в травах. На краю обрыва она вдруг остановилась. Далеко внизу темнели макушки лимонных деревьев.
— Ступайте, ступайте вниз, — сказала она. Он поблагодарил ее, бросив на нее снизу быстрый взгляд.
Сорокалетний мужчина с серым лицом, гладко выбритый, очень спокойный и по-настоящему застенчивый, он вел свое дело с осторожностью, не ошеломляя успехами, но компетентно. И никому не доверял. Старуха родом из Великой Греции раскусила его с первого взгляда: он добрый, сказала она себе, только он не мужчина, бедняга.
— Синьора там, внизу! — сказала Маринина с таким жестом, точно она — одна из Парок.
С безжизненным взглядом повторив: «Спасибо! Спасибо!» — он осторожно ступил на тропинку. Маринина с радостью злоумышленника вздернула подбородок. Затем размашистым шагом удалилась к дому.
Продираясь по спутанным травам Средиземноморья, Морис шагал с осторожностью, так что не заметил жены, покуда, миновав небольшой поворот, не очутился совсем рядом с ней. Обнаженная, она стояла во весь рост у выступа скалы, излучая солнце и теплоту жизни. Казалось, ее чуткая грудь вздымалась, прислушиваясь к чему-то; коричневые бедра, казалось, налились быстротой. Когда он появился, будто чернильное пятно на промокашке, она скользнула по нему быстрым и нервным взглядом.