Ладно, я сейчас успокоюсь. Но что я могу поделать? Вот видишь, война идет к концу, я буду жить, а ты теперь навеки — только кучка мертвых костей. Да, тебя отвезут домой, в фатерланд, и будут тобой спекулировать. Будут спекулировать глубокими смутными чувствами, которые ты вызываешь во всех нас. Отныне всякий раз, как мы о тебе вспомним — а мы будем часто о тебе вспоминать, — на глазах у нас выступят слезы и больно сожмется горло. А „они“, настоящие враги, будут говорить, что ты герой, что ты умер за отечество и что смерть твоя была прекрасна и достойна. Они выставят твои кости для обозрения. Они будут поклоняться тебе как богу разрушения и смерти.
Брат мой, где-то должна быть справедливость, иначе весь мир — сплошной неописуемый ужас. Может быть, так оно и есть, но должно ли так быть? Мы не хотим мести — а какого страшного отмщения мы могли бы потребовать! — мы хотим справедливости или хотя бы чтобы это не повторилось.
Сейчас на земле живут дети, которых обманом и силой можно ввергнуть в отчаяние и муки, пережитые нами. Этого не будет, не будет. Клянусь в том, брат мой, клянусь твоим крестом, твоими муками, твоей могилой. Если когда-нибудь правители моей страны снова объявят „Великую войну“, рука, которую их предшественники научили убивать, убьет их. Мы обратим их преступное оружие против них самих. Обученный солдат, готовый расстаться с жизнью, уж конечно, способен отнять хотя бы одну жизнь. Это, во всяком случае, я тебе обещаю.
Но пройдут годы, уцелевшие один за другим сойдут в могилу, и некому уже будет помнить, некому предостеречь, некому пригрозить и отвратить. Те дети, что живут сейчас, может, и не увидят этого, но подрастут еще не рожденные дети и тогда их тоже научат убивать, как научили тебя и меня люди (да разве это люди?), пославшие нас сюда. Молодые не будут знать; их принесут в жертву себялюбивые неумные старики, жадные торговцы, продажные журналисты, женщины-истерички. Они станут „героями“, как ты и я.
Брат мой, значит, не стоит и стараться? Возможно. Но я знаю, что ты слышишь меня, и я тебе обещаю сделать все, что могу. Лучше бы я лежал рядом с тобой. Моя жизнь, моя настоящая жизнь кончилась, так же как и твоя. Я только тень, отзвук человека, шелуха, из которой жизнь безжалостно вышибли в этой братоубийственной бойне. Я сделаю все, что могу. Но они меня не послушают. Когда заговор созреет, они пойдут и будут убивать друг друга еще более страшным оружием — во славу отчизны, из любви к родине-блуднице. Да, они погибнут, можешь не сомневаться. Смерть их будет прекрасна и достойна, жертва на алтарь человеческой глупости и злобы.
Прощай, брат мой, прощай. Я — только горсть земли и ведерко воды, каким и ты был, когда тебя сразила английская шрапнель или пуля. Я просто живой человек, каким был и ты. Но я сделаю все, что могу».
Олдос Хаксли(1894–1963)СУББОТНИЙ ВЕЧЕР
Была суббота, короткий рабочий день, и притом погожий. Весеннюю дымку просквозили солнечные лучи, и Лондон похорошел, будто город из сказки. Свет золотился, тени лиловели и голубели. На прокопченных деревьях Гайд-парка раскрылись почки, и так неправдоподобно свежа, легка и воздушна была новорожденная зелень, словно кто-то вырезал эти крохотные листочки из сердцевины радуги — изумрудной ее полосы. Каждому, кто во второй половине дня проходил парком, бросалось в глаза это чудо. Все, что было мертво, ожило; копоть расцвела изумрудом радуги. Да, это бросалось в глаза. Больше того, каждый, кто замечал волшебное преображение смерти в жизнь, преображался и сам. Так заразительно было чудо весны. Любовь набирала силы, и парочки, что бродили под деревьями, становились счастливей или вдруг острей ощущали, до чего они невыразимо несчастны. Солидные толстяки снимали шляпы и, подставляя лысины поцелуям солнца, принимали весьма благие решения: поменьше виски, поблагоразумнее с хорошенькой стенографисткой на службе, пораньше вставать утром… Молоденькие девчонки, когда с ними заговаривали опьяненные весной юнцы, наперекор своему воспитанию и страхам соглашались погулять с новоявленным спутником. Джентльмены средних лет, шагая по дорожкам парка к семейному очагу, вдруг чувствовали, как лопается жесткая, прокопченная делами оболочка на сердце и оно раскрывается, будто эти зеленеющие почки на деревьях, расцветает добротой и великодушием. И думали о женах, думали с внезапным порывом нежности, невзирая на двадцать лет пребывания в браке. «Надо будет по дороге заглянуть в магазин, купить женушке маленький подарок, — говорили они себе. — Чем бы ее порадовать? Коробку цукатов? Она любила цукаты. Или азалию в горшке? Или…» А потом они вспоминали, что день-то субботний. Все магазины будут уже закрыты. И скорей всего, думали они со вздохом, сердце женушки тоже будет закрыто — ведь женушка не прогуливалась под деревьями, на которых лопнули почки. Такова жизнь, размышляли они, с грустью оглядывая лодки на поблескивающей глади пруда, и резвящихся детишек, и влюбленные парочки, которые сидят на зеленой траве, держась за руки. Такова жизнь: когда раскрывается сердце, магазины, как правило, закрыты. Однако, решают джентльмены, впредь надо бы дома поменьше ворчать.
На Питера Бретта, как на всех, кто видел в тот день яркое весеннее солнце и зеленеющие новорожденной листвой деревья, они подействовали неотразимо. Он сразу же острей, чем когда-либо, почувствовал, что одинок и сердце его разбито. Оттого, что все вокруг так и сияло, еще сумрачней стало на душе. Деревья ожили и зазеленели, а его душа по-прежнему безжизненна. Влюбленные ходят парочками, а он один. Несмотря на весну, несмотря на сияющее солнце, несмотря на то, что сегодня суббота, а впереди воскресенье, — а вернее, как раз по этим трем причинам, но которым ему надо бы радоваться, как радуются все вокруг, — он брел сквозь чудо Гайд-парка, чувствуя себя глубоко несчастным.
Как всегда, он попытался утешить себя игрой воображения. Вот, например, прелестная молодая девушка споткнется о камешек на дорожке впереди него и подвернет ногу. Питер — выше ростом и красивей, чем на самом деле, — кидается к ней и оказывает первую помощь. Усаживает ее в такси (у него найдутся деньги на такси) и отвозит к ней домой, на Гросвенор-сквер. Оказывается, она — дочь пэра. Они полюбили друг друга…
Или он спас ребенка, упавшего в Круглый пруд, и тем заслужил вечную благодарность, более чем благодарность, матери, богатой молодой вдовы. Да, вдовы; Питер неизменно представлял себе мать спасенного малыша только вдовой. Его намерения безупречно честны. Он еще очень молод, и воспитывали его в строгих правилах.
Или никакого несчастья не случилось. Просто он увидел на скамье в парке молодую девушку, она сидит одна-одинешенька, и лицо у нее грустное-грустное. Он подходит, смело, но учтиво снимает шляпу, улыбается. «Я вижу, вам одиноко, — говорит он, причем говорит легко, непринужденно, и никакого нет в его речи ланкаширского акцента, и ни капельки он не заикается — ужасный недостаток, из-за которого в обычной жизни заговорить с кем-нибудь для него сущее мученье. — Я вижу, вам одиноко. Мне тоже. Вы позволите мне посидеть с вами?» Девушка улыбается, и он садится с нею рядом. И рассказывает ей, что он сирота и в целом свете у него нет никого, кроме замужней сестры, но она живет в Рочдейле. И девушка говорит; «Я тоже сирота». И это сразу сближает их. И они рассказывают друг другу, как они несчастны. И она начинает плакать. И тогда он говорит: «Не плачьте. Теперь вы не одна, у вас есть я». И эти слова немного подбадривают ее. И потом они идут в кино. И, надо полагать, все кончается свадьбой. Но эта заключительная часть представляется ему как-то смутно.
Но, конечно, на самом деле никаких несчастных случаев пока не бывало, и никогда еще у Питера не хватало храбрости кому-то сказать, как он одинок; и он ужасно, нестерпимо заикается, и очень мал ростом, носит очки, и вечно у него на лице прыщи; и темно-серый костюм его совсем истрепался, рукава стали коротки, а по черным башмакам, хоть они и старательно начищены, сразу видно, какая это дешевка.
Башмаки-то и убили в этот день игру его воображения. Он шел, задумчиво потупясь, пытался сообразить, какие слова скажет он дочери пэра в такси, по дороге к Гросвенор-сквер, и вдруг заметил, как размеренно, по очереди вступают в прозрачные видения его внутреннего мира черные носы башмаков. До чего же они уродливы! И до чего непохожи на элегантную, великолепно сверкающую обувь богачей! Они были уродливы и новые, а со временем стали просто отвратительны. Несмотря на распорки, потеряли первоначальную форму; верх там, где кончается носок, весь в глубоких противных морщинах. Слой ваксы не скрывает сети бесчисленных трещинок на пересохшей дрянной подделке под кожу. Носок левого башмака с наружной стороны когда-то оторвался и пришит был кое-как, грубый шов бьет в глаза. И столько раз уже завязывались и вновь развязывались шнурки, что черная эмаль металлических петель, куда они продеты, совсем стерлась, бесстыдно обнажила их медную суть.
Ох до чего безобразные у него башмаки, просто мерзость! А ему в них еще ходить и ходить. Питер сызнова принялся за подсчеты, которые проделывал уже десятки раз. Если каждый день экономить полтора пенса на обеде, если в хорошую погоду утром идти на службу пешком, а не тратиться на автобус… Но как тщательно, как часто он ни подсчитывал, двадцать семь шиллингов и шесть пенсов в неделю оставались двадцатью семью шиллингами и шестью пенсами. Башмаки стоят дорого; и когда он скопит на новую пару, костюм все равно останется старый. А тут на беду весна; распускаются листья, сияет солнце, всюду влюбленные парочки, а он идет один. Действительность сегодня нестерпима, и никуда от нее не убежишь. Сколько он ни старается ускользнуть, старые черные башмаки преследуют его и силком возвращают к мыслям о том, как он несчастлив.
Две молодые женщины свернули с многолюдной дорожки, ведущей вдоль Серпентайна, и направились по тропинке в гору, в сторону памятника Уатту. Питер пошел следом. Они оставляли за собою аромат тонких духов. Питер жадно втянул носом душистый воздух, и сердце его забилось быстро и часто. Показалось, впереди движутся чудесные, неземные создания. Воплощение всего прекрасного и недостижимого. Минуту назад они шли ему навстречу по дорожке у прудов — и, ошеломленный промелькнувшим видением вызывающей роскоши и красоты, он тотчас повернул и пошел следом. Зачем? Он