Консьерж встречает его немногим дружелюбнее хозяина кабачка. Судя по прокуренным усам — желтым снизу,— он из отставных военных, а почтенная плешь и седина точно указывают, что воевал он во времена Вердена. Жак-Анри на всякий случай протягивает ему лачку «галуаз».
Консьерж презрительно сплевывает.
— Морская капуста!
— Зуав?
— Третьего кирасирского!
— Славные дела, не так ли?
После такого начала консьерж значительно добреет. Шевеля подкрашенными никотином усами, он благожелательно поглядывает на Жака-Анри, и тому приходится круто менять тему — ветераны, дай им волю, готовы часами повествовать о днях минувших: ходячий эпос, изнывающий без слушателей.
— У меня найдется пачка кепстена для вашей трубки.
— Как вы угадали?
— Угадывать — обязанность хорошего журналиста.
— Ах, вот оно что! Надолго в Париж, господин редактор?
— Посмотрим. В Тулузе так неспокойно, что я истосковался по тишине.
— Ваша квартира на третьем, господин редактор. А где вещи?
— На вокзале. Простите?
— Антуан Бланшар, господин редактор.
— Порядок прежде всего, мсье Бланшар? Не так ли?
Усы, как водопад, стекают на губы. Консь-ерж пытается придать себе значительный вид и официальную строгость.
— Это как водится,— говорит он и снова сплевывает.
— Вот бумаги, мсье Бланшар: паспорт, карточки, пропуск...
— Комиссариат радом,— говорит консьерж, и губы его совершенно исчезают за водопадом усов.— Положено относить лично.
— Жаль. Кстати, мой отец был при Седане. Зуав.
— Хм, зуав... Ладно, давайте бумаги, у меня там есть землячок, а господь учит помогать ближнему.
— Возьмите на свечки.
Жак-Анри дает ровно столько, сколько положено за такие услуги.
...Ну вот и один. Наконец-то один!.. Жак-Анри слоняется по пустой квартире, тесной, но чистой и теплой, рассчитанной на семью. А у него нет семьи... И любимой тоже нет. Жаклин, кажется, любила или так казалось. Он сделал все, чтобы отдалить ее: был сух и строго выговаривал за промахи.... Жаклин мертва. И Жюль мертв.
Жак-Анри ходит из угла в угол и вспоминает— уже не о Жаклин; хозяин кабачка перед прощанием рассказал, что к нему приходила полиция, показывали фотографию немолодого полного мужчины, допытывались, не бывал ли он на рю Пастурей. Он памятлив и наблюдателен, хозяин. Описал Жаку-Анри того, кто был изображен на снимке... Сомнений нет: Жюль!.. Сфотографировали мертвого? Скорее всего. Теперь ищут тех, кто знал, видел его, разговаривал с ним. Отныне антикварная лавка под запретом. Туда нельзя. На старые квартиры тоже лучше не ходить... Плохо.
И с радистами плохо. Трое, система скомкана и уже не страхует от пеленгации. Нужен четвертый, а где взять? Вся надежда на Жермена...
Жак-Анри дергает за шнур, поднимает камышовую шторку. Если смотреть наискосок, видна площадь Вандом, Колонна, машины, идущие по кругу — осторожно и медленно, ибо мостовая мокра.
Гастон уже неделю ездит в Женеву. Привозит сообщения какого-то Макса. С Гастоном все хорошо. В первую ездку к нему никто не подошел, а во вторую возле вагона объявился маленький человечек, почти карлик, с грустными библейскими глазами и, назвав пароль, без объяснений — кому и от кого — сунул мешочек с орехами. Гастон довез посылку до Парижа, а Жак-Анри в одном из орехов — пустом — нашел записку... О Ширвиндте там не было ни слова; несколько информаций, подписанных Максом, и указание передать их в первую очередь. Жак-Анри попросил у Центра дополнительный сеанс.
Жак-Анри ходит и ходит — безостановочно, как заведенный. Новая биография — биография журналиста из Тулузы — еще не стала его собственной, и вовсе нелишне повторить ее про себя, затверживая точнее, чем таблицу умножения.
Жюль Дюваль — так его будут звать. Репортер Дюваль, сотрудничавший в листках, ни один из которых ныне не существует. Настоящий Дюваль сейчас где-нибудь в Танжере; родни и близких друзей у него не было.
— С новосельем вас, мсье Дюваль!— громко говорит Жак-Анри и шутливо кланяется своему двойнику в зеркале.— С вас, как положено, причитается, а? Банкет а-ля фуршет для избранных гостей, легкая закуска.
Квартира на третьем этаже, но слышно все, что делается на нижнем: акустика здесь неплохая. Жак-Анри, не напрягая слух, улавливает отчетливо звонок в привратницкой. В общем-то это неплохо: всегда можно знать, есть ли кто-нибудь на лестнице... Да, жить можно. Центр, относительная тишина, и в спальне висит премилое «ню» в золоченой рамке. Жак-Анри подходит к картине и разглядывает подпись. И отшатывается. Мелкими, но разборчивыми буквами — коричневой краской — выписана фамилия Поля.
Жак-Анри садится на кровать и молча смотрит.
Поль убит, ушел навсегда, а картина — его овеществленная мысль — висит, осталась, чтобы напомнить живому о том, что было. Жюль, Поль, Жаклин...
Жак-Анри сидит и слушает тишину.
24. Февраль, 1944. Берлин, Шлахтензее.
Елочка-карлица а фарфоровом горшочке — подарок японских коллег — неправдоподобно мала: каждая иголка ив длиннее реснички. Стволик причудливо искривлен, веточки, словно под напором ветра, сбились в одну сторону.
— Да, господин адмирал, это искусство,— признает Шелленберг.
— И какое!— подхватывает Канарис.— Терпение, труд, изобретательность и чертовское знание механизма роста. Вся Япония в этой елочке, дорогой генерал. Характер людей проявляется в вещах.
Зеппль, слушая разговор, стучит хвостом по полу, требует к себе внимания, однако Канарис против обыкновения не нагибается, чтобы почесать ее за ухом. Зеппль отползает и сворачивается клубком, положив голову на искривленные передние лапы. Темные с красноватым отливом плаза ее неотрывно следят за каждым движением адмирала.
Шелленберг не слишком редкий гость на вилле Канариса, и Зеппль привыкла к нему, не лает, считая своим. Он никогда не забывает привезти грильяж в шоколаде — любимые конфеты таксы. И вообще он очень, очень приветлив и внимателен!
— Кто назначен вместо меня? — внезапно спрашивает Канарис.— Кто-нибудь из СС?
— Я позволил себе порекомендовать фюреру полковника Ганзена.
— Но он же из так называемых моих?
— Именно потому,— тихо говорит Шелленберг.— Простите, адмирал, вы напрасно не бываете в ОКВ.
— Я болен... Отдел превосходно справляется и без меня.
Канарис ежится и запахивает халат. Выглядит он действительно неважно, и Шелленберг склонен думать, что адмирал заболел — на этот раз всерьез. После отставки из абвера, внезапной и оскорбительной, Канарис уединился на вилле, появляясь в отделе экономической войны только для того, чтобы выслушать рапорт заместителя. Ни одной бумаги он не подписывает и ни с кем не остается наедине.
— Жаль, что вы приехали поздно,— с рассеянной улыбкой говорит Канарис.— Вы еще не забыли, как сидят в седле?
— Без вас верховые прогулки теряют прелесть.
— Не льстите, Вальтер. Это вам не к лицу. Шелленберг отворачивается. Это невежливо, но ничего не поделаешь. Канарис читает по лицам, как по книге, и бригаденфюрер боится этого его свойства, пользоваться которым Канарис умеет в любом состоянии. Он, конечно, повержен, но не до конца. Шелленберг недаром выдержал бурю у Гиммлера и настоял на кандидатуре Ганзена вместо тех, из СС, которых, словно валетов из колоды, вытягивал рейхсфюрер,— этот или этот, а почему не этот? Приказы Ганзена старые кадры будут исполнять, тогда как человек СС разбил бы свой корабль о подводные камни скрытого офицерского саботажа. Не станешь же менять поголовно всех сколько-нибудь ответственных работников в бывшем абвере, превращенном в часть твоего аппарата, и давать Мюллеру лишний повод для ареста уволенных «врагов» и подкопов под тебя самого? Не добившись толку у Гиммлера, Шелленберг обратился к фюреру и принес с собой заранее составленный документ.
У Гитлера дергалось веко, когда он читал проект приказа, но вопросов он не задал — подписал и внезапно обнял Шелленберга:
— Только ты, Вальтер... Тебе верю! — В глазах фюрера светилась жуткая, острая мысль.— Канарис прислал меморандум... Я прочел. Умно. Но... поздно. Я верил ему, но ошибся... Поручаю тебе...
Шелленберг отгоняет воспоминание и тихонько, боясь уколоться, притрагивается к японской причудливой елке. Решается:
— Я знаю, господин адмирал, что в Шлахтензее не принято вести служебные разговоры, но прошу об исключении.
— Заткни уши, Зеппль!
Такса, услышав свое имя, коротко лает — восторг и преданность.
— Микрофонов здесь нет,— с легкой насмешкой говорит Канарис.— Пока мет. Я слушаю, Вальтер. Вопрос будет частный или общий?
— И то и другое, господин адмирал.
— Общий — это Ганзен?
— Он и члены руководства.
— Не продолжайте! Я поговорю с кем надо, и они будут служить вам по совести.
На левом мизинце Шелленберга крупный солитер. Бригаденфюрер дышит на него, привычно протирает платком. Камень — подарок Ирен в день свадьбы, на счастье... Неробкий от природы, Шелленберг медлит, набирается духа.
— Господин адмирал! Вам известно, что Бергер исчез?
— Вы с ума сошли!..
— Да. И он и его люди. Есть основании думать, что полковник Бергер решил отсидеться в Швейцарии до лучших дней.
— Абсолютная чушь!
Канарис прикрывает ладонью глаза, и Шелленберг замолкает.
— Чушь! — раздельно повторяет Канарис.— Кто так считает?
— Кальтенбруннер. Скажу больше: за день до Бергера скрылся Ширвиндт. Обергруппенфюрер связывает эти события, полагая, что полковник столковался с русскими... Господин адмирал, поймите меня правильно, я не посмел бы... это не допрос, но дело чести вашей и моей...
— Я вас не узнаю. Вы запинаетесь?
— Прошу вас — мне нужны адреса. Все адреса явок Бергера в Женеве, его почтовые ящики, личные шифры — словом, все.
— А если их нет? — медленно говорит Канарис.
— Тогда Кальтенбруннер поднимет вой.
Эрнст уже арестовал его жену, а маленькая Эмми отдана в воспитательный дом. Он совещался с Гиммлером и клянется, что Бергер дал себя перевербовать Ширвиндту, а затем, извлекая двойной барыш, — Лусто.