— Говори, и он убежит!
— Сон — жизнь, в которой нас нет. Уф!
Паучок перебежал на руку Герды.
— Ай!
— Говори, дура, ты не глупее сестры. Ну же! У тебя блестящий ум, не притворяйся блядью.
Герда задумчиво потерла кончик носа свободной рукой.
— Я не притворяюсь, я именно она. Так что скажу пару блядских слов про сон. А дело обстоит так. Проснувшись, мы находим самих себя в собственном теле, в окружении привычных вещей, в том же месте, где нас застиг сон. Допустим, мы спали семь часов. Что ж, время жизни во сне пропущено, и — внимание, папа! — мы словно бы заново родились. Назову сон маленькой смертью. Сравню эту смерть с животом роженицы, где своего часа ждет каждый ребенок. Не надо много ума, чтобы заметить два сходства. Сон повторяет томление нерожденного дитяти — раз, а пробуждение — это роды, два. Что из этого следует? А то, папа, что сон — это пуповина, которая поддерживает нашу смертную связь с жизнью. Когда мы умрем, сон окончательно вступит в свои права и склеит наше отсутствие с местом, о котором здесь было так много сказано. Я не знаю, что это такое — место? Но, думаю, его не глупо сравнить с плацентой, с детским местом. Тут через пуповину мать закачивает в ребенка всякую пищу. Короче, это подсказка. Пока ты жив, только сон склеивает тебя призрачным хоботом с местом, откуда ты вышел на свет. Умер? Что ж, возвращайся в состояние полусмерти. Твоя жизнь теперь только снится. Но не тебе, дураку, а твоему вечному месту. Значит, смерть — это сон, который, проснувшись, проживает жизнь человека. Сон, а не смерть. А жизнь состоит из двух половин: беготни и сновидений. И человек, если говорить пафосно, — это состояние присмотра души, которая состоит из слюнок твоего сна, который тебя не знает, но знает нечто большее — свое место. И видит его, остается там — корешком пуповины — и после смерти, когда твой сосуд с благовониями разбит, когда валяются твои черепки, но аромат пролитого масла густо-густо стоит над осколками и обнимает пейзаж твоей смертности. Чую, ты хочешь спросить, а где же Бог в этом раскладе? А Бог, папа, человека в глаза не видел.
Герда осторожно наклонилась над рукой — паук не шелохнулся…
Валентин был поражен монологом сей сексапильной суки, — выходит, аура мандрагоры действует на всех с равной силой увеличения айкью… не петушись, Валюн, ты вовсе не исключение…
— Браво, — сказал князь, — нам удалось увеличить тайну вопроса!
Он легонько постучал по столу закрытой коробочкой — паучок тут же спрыгнул с руки Герды и помчался пулей в сторону стука.
Князь приоткрыл щель коробка, и тварь мигом скрылась внутри.
— Вы его приручили? — спросил с облегчением Валентин.
— Нет, все проще — там, в мешочке из шелка спрятана самка. Только она может вернуть на место самца. Прошу извинить меня за эту возгонку мыслей, но, согласитесь, господа, страх творит чудеса. Мы озолотились парой блистательных мнений. Предлагаю закончить наш разговор в академическом духе… Феликс, прошу вас.
— Спасибо! — Кожев, промокнув салфеткою пот со лба, вернулся за кафедру. — Сначала я не соглашусь с выпадом красавицы Герды, что мастер не видел в глаза человека. Нет, дорогуша! Мгновенная аудиенция с Ним стоит в начале каждой жизни. Примите это как данность, по стойке смирно, без обсуждения.
Герда, кривляясь, отдала честь.
Магда показала язык.
— А теперь перейдем к главному. Подхватывая слова князя, припомню еще одну сущностную характеристику места. Так вот, для поддержания этого места — открывает еще одну истину Лурия — Бог окружает место зеро стеной постоянного сверхнапряжения, без которого ничто в мире бы не существовало. Цимцум, как акт божественного самоограничения и изгнания, исключает силу Творца, но впускает его надзор. Этот надзор мы проживаем как проходящее время. Если уж совсем упростить, то место есть то, что Он видит: это отпечаток немигающего Ока, потому что такова его сила, что взор оставляет печать. Вот где разгадка слов, услышанных Моисеем: не может человек увидеть меня и остаться в живых. Почему не может? Потому что взор Его обладает силой наступить на человека и превратить в след. Что человек! Даже море не может затопить Его оттиск и окружает взгляд стеной отвесной воды. Даже бездна становится оградой следящего взора. Вот подходящий образ для понимания природы цимцума. Нет ничего более прочного, чем Родовое место для раскрытия вселенского бытия. И вот ведь в чем фокус, эта непобедимая прочность оттиска в бездне заодно принадлежит и твоему малому личному месту, которому погибнуть тоже никак нельзя, потому что невозможно разрушить ту крепость цимцума, что в осаде у Бога. Всмотримся мысленно в то, что есть место. Это одушевленный взглядом Творца пейзаж пустоты, в контуре которого содержится порция и твоего присутствия. Твоя суть в сонме прочих смыслов сдувается ветром творения с ландшафта незримого под присмотром Всевышнего. Этот взгляд создает то, что зрит и помнит, то, что вздымается. Вещь наделяется прочностью, а человек — судьбой. Эта мгновенная аудиенция, о которой гениально догадался другой мистик, автор «Зогара» рабби Моше бен Шемтов де Лион из Гвадалахары, и есть роды каждой души, обретающей место. Душа не принадлежит лишь человеку, а являет собой сложное единство, которое ради простоты дела можно обозначить как слияние твоей судьбы с памятью Творца о твоей судьбе, которая одновременно и есть суд души перед Его лицом в порции взгляда. Мы называем это стояние перед оком лица Страшным судом, считая, что Суд еще впереди, когда он есть сокровенный, постоянный, как морской прибой, дух творения. Вот, видимо, как надо понимать слова Яхве, сказанные Моисею на Синае из куста в ответ на вопрос Моисея о дозволении увидеть Всесильного, да будет Он благословен, что «не может человек остаться живым, если увидит Меня». Бог не смерть, а Суд. До смерти ему нет дела, потому что перед его лицом только то, что есть, и только то, что обладает местом для этого есть, то есть только то, что обладает жизнью, потому что увидено Им. Но!
Когда смерть гасит твою душу, разбивает вдребезги келим или сосуд твоего тела, ничто не может истребить брошенный взгляд, который есть память Его, и память та есть вся твоя жизнь во всей ее целокупности и подробностях. И нет для человека разницы, жив он еще или умер, потому что в памяти Бога он вечен.
Тут докладчик взял паузу и поднял лицо верх, словно взывая:
— Но что мне до памяти Всесильного, да будет Он благословен, если нет ни моей жизни, ни жизни матери и отца? И если тело разрушается, вещь обламывается, длительность делится на минуты, часы и века, то место не делится, не разрушается, не пустеет, оно создается сразу и навсегда. Когда творец создал мироздание, Он, по истине от Лурия, в акте цимцума сначала создал место для его размещения, одно для всех вещей. Каждой вещи отныне отведено ее место, и с исчезновением вещи место ее остается, как пустота в пещере, откуда вышел Лазарь. И эта пустота, и это место неуязвимы, потому что без них миру негде стать миром. И эта пустота, и это место, оно же время места или местовремя, и есть смерть — то, что порождает смыслы, а значит, и жизнь. То есть первым актом Творца было сотворение Смерти, которое становится местом и временем для существования жизни. Наоборот нельзя. Невозможно Господу было создать жизнь, а потом вложить в нее смерть. Потому что это была бы смерть миру, что, по меньшей мере, абсурдно. Нет, сначала была сотворена именно смерть и в ее родовую пустоту вложена жизнь, которая сделала смерть смертью, а жизнь жизнью.
Недаром первое описание главы Библии Берешит: земля же была безвидна и пуста и тьма над бездной. Взгляд Творца был принят местом творения, тьмой над бездной, которая и была до сотворения мира, то есть небытием, отсутствием содержания, но не смертью, потому что в ней еще ничего не умерло. Как только возникло вначале, так после него возникла первая смерть. Тьма, где умер взгляд Бога. То есть смерть — это не небытие, не отсутствие всего и вся, не тьма и бездна, а единство двух актов творения. Первый — Вначале. Второй — Пробел, ограда вокруг творения, контур смерти, который обвел то место, где поместилось вначале.
И как вначале не может умереть внутри творящей смерти, так и место твоего существования не может умереть после твоей телесной смерти, потому что место относится к геометрии, к плану, к проекции взгляда, к идее, где не сыплется песок, не трескаются камни, не каплет вода.
Или место было сразу создано для размещения всех вещей?
Да, место было создано для всех вещей, но с гибелью вещи места не становится меньше. Следовательно, после моей смерти место, которое занимала в царстве мест моя жизнь, остается незанятым, потому что иначе бы не было той божественной пустоты, которая контуром обводит мою жизнь. А как мы уже видели, без цезуры в моей жизни не было ни какого смысла, но это абсурдно. Раз она была создана вместе с местом пребывания, она наполняется смыслом.
Мы временно живы, но вечно смертны.
И в этой смертности есть присутствие нашей жизни через ее тотальное отсутствие. Смертность есть содержание кончины и существование нашей смерти, потому что смерть не дурной обрыв, не глупый хлопок мыльного пузыря, а состояние, на которое Творцом брошены не меньшие силы творения, чем на жизнь. Смерть должна твориться раз от разу в просторе просвета, потому что если смерть не творить, то она станет концом бытия.
Представить бесконечную жизнь так же абсурдно, как бесконечную смерть. И тому, и другому Творцом поставлены сроки. Наступает час, и рождается человек. Наступает час, и смерть кончается. И наступает через оживания смерти, вставания покойника с ложа, и выход на свет. Смерть просыпается подобно тому, как просыпается от сна человек. И эта смерть обнаруживает, что время смерти прошло и наступило время смерти жить. Но это не значит, что жив ты. Нет, это означает, что жива и продолжает длиться твоя смерть, у которой нет твоего прежнего тела, а есть только место для обитания смерти и пуповина к нему — вектор времени, идущего из будущее в прошлое через настоящее, потому что Бог творит из будущего.