Дом близнецов — страница 34 из 46

И Творец сроком итога призывает смерть к рождению, он громко восклицает: «Лазарь! Иди вон!»

И смерть вынуждена оживать и существовать не в блаженстве отсутствия, а в муках присутствия. Смерть! Будь!

И смерть начинает обживать место своего присутствия, которое она взяла у твоей жизни, и это оживание места превращается в кости раба, в скелет участи, затем в мясо воина, мышцы судьбы и, наконец, просыпается в глазах жреца и видит свое лицо. И понимает, что ее снова принудили жить. И содрогается от ужаса, потому что нет ничего ужаснее для человека, чем его смерть, и нет ничего ужаснее для смерти, чем в муках проживать жизнь человека.

Но почему Творцу нужна смерть, чтобы была жизнь? Да потому что нет ничего, что могло бы сильнее осуществить жизнь, чем смерть, которая голодом, страхом погони, болезнями, счастьем, силой и сводами живота толкает жизнь.

Ни жизни, ни смерти не дано у Творца отвертеться от участи быть, вот в каком смысле Микеланджело говорил, что человеку понравится и смерть, раз он так любит жизнь, ведь это дело рук одного мастера.

Только его афоризм надо скорректировать.

Раз мы так цепляемся за жизнь, то и за смерть мы будем тоже цепляться, потому что человек рожден для принятия дара творения, и смерть такой же тотальный дар, как и жизнь.

(Тут девочка вернулась за стол в сопровождении Маски.)

Итак, смерть жива, она наша жизнь наоборот — не от начала к концу, а от конца к началу. Пребывая мертвым Лазарем в глубине небытия, на пуповине вектора под прицелом божьего пальца, она начинает свое бегство от Бога, потому что «нельзя человеку увидеть Меня и остаться живым». Следовательно, и смерти нельзя прижаться к Богу и остаться мертвой, она начинает пятиться и молодеть, пока не превратится в эмбрион и, коснувшись точки творения, откачнется назад, вырвавшись на свет с воплем младенца. Вот как выглядит всемогущая курносая, безвидное царство, тьма — беспомощный комочек крика.

Спрашивается, а что может здесь уцелеть от тебя самого?

Ничего, если ты раб, почти ничего, если ты воин, и кое-что, если ты жрец. У смерти много задач и смыслов. Первый — цивилизаторский. Она рождается возводить пирамиды и охранять рабов, и только жрецу дана возможность увидеть свою смерть, вспомнить свою жизнь, которая явится к нему как сон, как эхо, как послед, без которого рождения не бывает.

Пока мир существует, никакая вечная смерть невозможна, каждому дано и время жизни, и время смерти. Потому что, повторяю снова и снова, мы временно живы и вечно смертны. То есть временно мертвы.

И еще.

Просыпаясь, мы потягиваемся, потягивается и кошка, зевая, распускает когти и выгибает спину. Почему? Потому что смерть должна полностью занять свое место и растянуться в полную силу по контуру вещи, ведь во сне она съежилась в кокон, обнимающий точку твоего места. Все!

Застолье грянуло аплодисментами.

Князь дал отмашку накрывать стол, слуги пришли в движение.

Выстроились рядами тарелки саксонского фарфора, воссияли ножи, вилки и прочее немецкое серебро, вытянулись в идеальную линию витые кольца с салфетками снежной свежести… столовая наполнилась острым блеском вышколенной сервировки.

— Осталось спросить Пифию о провинностях и задернуть дискуссию пением нашего Фарро. Сегодня тянем только один билет, ей-ей, кажется, я проголодался.

Валентин замер.

Пифия повернула барабан с карточками, выбрала одну из десятка и вручила гордой от важности Кукле, которая, спрыгнув с сидения, громким голосом прочитала.

— Поза-позавчера в ночь на среду в 0 часов 13 минут профессор Клавиго хотел покончить с собой на лестнице между третьим и четвертым этажом в Доме гостей.

Все взоры устремились к нему, и Валентин не стал запираться, а только поднял вверх руки — сдаюсь! — и кивнул: это правда…

Повисла грозовая пауза, лица близняшек вытянулись в ожидании казни обманщика и секс-партнера на час.

Но и на этот раз их ожидания не оправдались.

— Хм, — задумался князь, — еще никому из гостей и клиентов моего Хегевельда, внутри защитного круга, не удалось прикончить себя. Если вам, дорогой профессор Клавиго, это удастся, мы все будем удивлены. Нет, это невозможно. Пустая затея. Всегда что-нибудь помешает. Друзья! Забудем об этом пустом инциденте. Я не римский Папа и не московский Патриарх, чтобы осуждать затеи самоубийц, и вообще мы не в церкви.

Валентин перевел дыхание.

— Мы повторяем ужин, — сказал повар, — данный Президентом Франции Франсуа Миттераном и его супругой в честь его Превосходительства Михаила Горбачева, Генерального Секретаря Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза, и его супруги, в Елисейском Дворце в среду 2 октября 1985 года.

К ужину были поданы суп-пюре из устриц с шафраном, тюрбан из морского языка по-дьеппски, седло барашка по-провансальски и картофель «Креси». На десерт сыр и пирожное пралине с лесными орехами. Плюс вина: Кортон Шарлемань 1978, Шато Ла Лагюн 1970,

Шампанское «Крюг» 1976.

Валентин вновь с тоской подумал о том, сколько лет уже лопает один и тот же «бигмак» и макает картошку соломкой в горчичный соус в «Макдоналдсе», что напротив его конторы на Васильевском острове…

Когда гости насытились, князь постучал ложечкой по бокалу и выбрал на блюде фруктов, которым кондитер придал формы черепа, массивный череп из ананаса.

— Что ж, подведем черту, — сказал князь.

Застолье притихло.

— Вглядимся в этот благоуханный лик. Вот образец того, что происходит с нами, когда мы, наконец, встречаемся с собственной смертью лицом к лицу. Смерть открывает глаза, чтобы увидеть меня. Увидеть — то есть забрать, то есть вычесть меня из списка живых. Она действует по принципу открытого глаза. «Смерть» окружена близкими по смыслу словами. Вот этот ряд: смерть — мера — смерд — смрад — сметь — смеркаться… Смерть — это значит сметь смерить взглядом что-либо. Смерть — это смотр меры, ее суть — примеривать человека к смерти. Она словно веко на глазном яблоке. Эта примерка идет ежесекундно. Как только после миллиарда подмаргиваний равенство обнаружено, жизнь подытожена, картина смеркается, утрачивается яркость тут-то и следует команда: смирно! Человек вытягивается на ложе смерти. Смирись с порядком! Смерть — это мерка, смерть смеет смерить смертного взглядом. Значит, она тоже смертна, потому что когда ни людей и ничего живого не будет, она тоже кончится. Смерть всего лишь закройщик с сантиметром на шее! Итак, если упростить проблему, чтобы она стала понятной, сравним смерть с глазным яблоком. Вот костлявая гостья постучала костяшками в дверь. Ты кричишь: не входи! А она входит без спроса и вглядывается в свое отражение, потому что лица у тебя уже нет, ты всего лишь жидкое зеркало, разлитое между ушами, и на тебя надвигается ее взгляд. От него не отвертишься. Черный зрачок втягивает отражение, и ты падаешь в бездну его сердцевины. Так свет попадает через хрусталик в глазное яблоко. Хрусталик преломляет лучи — так меняется порядок постава на обратный. Вектор жизни, идущий из будущего в прошлое, меняется. Теперь жизнь идет из прошлого, которого уже нет, в будущее. На задней стороне глазного яблока смерти появляется четкое изображение моего я. Вся оборотная сторона яблока работает по принципу глаза и выстлана той же сетчаткой, что и глаз человека. Она состоит из миллиона светочувствительных клеток. Каждая из этих клеток соединена глазным нервом, по которому изображение идет в мозг… Тут я умолкаю, я не думаю, что у смерти есть мозг, но память у нее есть. Иначе как она отличит меня от купца из Самары? А пока у смерти работает память, жизнь мне не грозит. Смерть гарантирует мою смертность. Так скелет держит осанку тела. Все живое: легкие, сердце, мозги, руки — только одежды на этом разряженном чучеле.

Пассаж фон Борриса завершили аплодисменты.

Хозяин повернулся к Фарро:

— Дружок, мой паучок тебя не заметил, считай, ты оштрафован. К роялю… пианист уже ждет. Плати пени…

Фарро безучастно кивнул, тщательно вытер руки салфеткой, но… но, вставая со стула, вдруг молниеносным жестом — быстрота так чужда такой груде — схватил роковой футляр с паучком, оставленный князем на столе у прибора.

— Фарро, — вскрикнул князь, как ужаленный, — не шути! Отдай!

Но Фарро одарил князя таким взглядом, что тот прикипел к месту.

Дальше — круче.

Фаринелли, выйдя к роялю, открыл крышечку, вскинул вверх и вытряхнул паучка на лицо.

Ах… их было два: самец и самка, и они занимались любовью.

Прокатившись по лбу в сторону раскрытого рта, словно певец хотел заглотать смерть, многоногая тварь застряла над переносицей, где сошлись сросшиеся брови самоубийцы, запуталась в волосатой ижице, и тут певец дал властный знак пианисту и запел…

Мощным страстным меццо-сопрано он запел легендарную арию Дидоны из оперы Генри Перселла «Дидона и Эней». Финальную арию третьего действия: последнюю предсмертную арию царицы.

When I am laid in Earth…

О, это было самое страшное пение из всех, которые слышал здесь Валентин. Стол замер, князь встал на колени перед поющим и закрыл глаза в ужасе, не скрывая бегущих слез. Воздушной спиралью страсти Фарро пел душою царицы о том, что жизнь кончена, она в последний раз видит родной Карфаген и слышит, как на судне Энея матросы поднимают тяжкие якоря и ликуют: мы уплываем.

Внезапно к меццо-сопрано Дидоны примешался тенор Энея, словно опера сделала шаг назад к той минуте, где Эней просит царицу любить наперекор богам. Казалось, из горла Фарро льются ручьями эха сразу два голоса, публика не могла поверить этой сонорной эквилибристике барокко, а Валентин наитием безумца, надышавшегося паров мандрагоры, вник, что Фарро поет на два голоса в духе 20-х, где Дидону пела Нэнси Эванс, а Энея — Рой Хендерсон. Но вот тенор троянца слабеет: герой выбирает не любовь, а корабль. Дидона остается одна и со сладострастьем сирены, с вокальной опорой на бассо остинато, воспевает кончину страстей.

«Когда меня положат в землю…»