его для воплощения своих властолюбивых, гнусных (опять-таки с современной точки зрения) замыслов, в результате произошло, вольно или невольно, по чьему-то злому умыслу или нечаянно, под действием, так сказать, внечеловеческих, роковых исторических совпадений то, что мы теперь так привычно и равнодушно называем "карапетской катастрофой", т. е. самое трагичное и загадочное происшествие описываемого века. Но мы забежали вперед.
Через полчаса после получения первой телефонограммы поступила следующая, противоположная по содержанию: /"Поскольку Днищев день в нынешних условиях является циничным надругательством над принципами того, чьим идеям он призван служить, приказываю именем
Гиппократа: в 4-часовой срок произвести демилитаризацию и расформирование (до поголовного увольнения) вверенной Вам отдельной бригады и явку с повинной в полном составе для прохождения жесткой психиатрической терапии в клинике моего имени. Целую. Днищев"./
И почти одновременно, по параллельному аппарату: /"Опасный медицинский интриган и национал-безумец П. Днищев, выдающий себя за основоположника больницы и заповедника своего имени (товарищ
Лжепетр), пытается произвести серию подрывных действий, бесед, призывов, разоблачений и, возможно, телефонных звонков с целью подрыва собственной теории и низложения ее первооткрывателя и интерпретатора Е. Д. Спазмана. Рекомендую со всей хладнокровностью продолжать подготовку игрищ, по окончании которых отдельная бригада будет снабжена колоссальным количеством продовольствия. Никому ни слова. Е. Д."./
И следующий ряд посланий, все в течение часа:
/"Генерал, Вы не поднимете меч против своего народа".
"Громов, Ваше промедление Вашей смерти подобно". "В случае замедлительного или неадекватного (неточного) выполнения приказа я не исключаю сокращения, а то и полного прекращения продовольственных поставок военно-педагогическому городку. Приятного аппетита. Спазман". "Вашу нормальность еще надо доказать". "Карапет не выстрелит в карапета". "Не слушайте его (сумасшедшего)". "Вы уже уволены в отставку". "Ненормальные всей республики, все ее граждане считают Вас не вооруженным убийцей, но своим защитником и компатриотом в мундире". "С кем же Вы, Громов, с людоедами или с теми, кого они едят?". "Товарищ Лжепетр уже практически пойман, хотя его личность до конца еще не установлена". "Спазман или тот, за кого он себя выдает, схвачен и растерзан сознательными женщинами. Еще раз поздравляю,
Петр"./
В изложении полуглухого трясуна-связиста, то и дело теряющего нить собственной памяти и засыпающего без всякого перехода, к тому же через каждое слово пытающегося приврать, чтобы выставить себя в более выгодном свете и снять хотя бы часть своей ответственности перед либеральными, но строгими, решительными и беспощадными учеными
(ведь он мог, как честный воин, броситься на помощь погибающей республике или хотя бы скрыть донесения узурпаторов, чем спас бы
70000 истерзанных жизней!), приведенные факты, сумбурные сами по себе, выглядели просто нагромождением бреда сумасшедшего, и историкам приходилось не просто восстанавливать их слово за словом, а буквально создавать из ничего, как реставратору приходится воссоздавать из безобразного клока бурого холста шедевр на основе лишь собственного воображения, мастерства да свидетельств экспертов, которые его никогда не видели.
Впрочем, каким бы преступным, героическим, трогательным, циничным, гуманным, зверски-жестоким ни было содержание телефонных посланий, генерал-майор Громов не имел возможности с ним ознакомиться. Он явился в штаб лишь в два часа пополудни следующего дня, усталый, с расцарапанной щекой.
– Вы узнали меня? Взгляните, если нет, на мои эполеты. Я ваш генерал, дайте же мне пройти, – сказал он остолбеневшему часовому, неловко слез с лошади и вошел в штаб, громыхая саблей. Затем он взял со стола всю пачку телефонограмм и, даже не взглянув, разодрал в мелкие клочки.
Минуты перед выходом на лестницу (так называлось парадное явление сотрудников клиники) всегда были самыми нервозными, и не столько для ненормалов, играющих в действе пассивную роль, сколько для самих медиков. Процедуру одевания и гримировки перед выходом на лестницу
(чуть не сказал – на сцену) можно было уподобить оснащению невесты в каком-нибудь очень древнем, невообразимо сложном и регламентированном восточном, например, карапетском свадебном ритуале. Здесь все волнение, все томление запуганной и счастливой до полусмерти невесты испытывал каждый из тридцати сотрудников больницы: от старой уборщицы до остроумного циника Грубера, которого, казалось, нельзя было взволновать ничем.
Зинаида Тихоновна Облавина, эта некоронованная королева или, пожалуй, шахиня карапетов, впрочем, не связанная с нынешним карапетским шахом (Евсеем Давидовичем) никакими узами, кроме служебной субординации, была не только по-женски предрасположена, но и официально обязана поразить воображение ненормалов своим царственным видом. Это было ее долгом, делом чести, почти манией.
Обнаженная, крупная, матово-смуглая Зинаида стояла на круглой, национального орнамента циновке перед зеркалом в своем кабинете, нарочно, со сладостным намерением оставленном незапертым, и пристально изучала отражение своего величественного тела. Ее длинные, но полные и далеко не бесформенные груди, не отличающиеся по смуглости от остальных мест тела, нисходили, подобно двум окаменелым языкам вулканической лавы, довольно низко, до самого предгорья крупного, круглого, но также не бесформенного живота. Бока заведующей, эти покатые валы, возведенные обильным питанием и сном на границе между мощными плато бедер и плавными долинами туловища не свисали, как у более пожилых и рыхлых женщин, но вздувались подобно накачанным секциям пневматического матраца. Плотные, гладкие ноги, правда, слегка недоразвитые и жалкие для монументальной несомой части, взятые отдельно, как они обычно виднелись из-под мини-халата, все же выдержали бы критику самого придирчивого мужчины – любителя монументальности. Нигде, ни в одном месте недюжинной плоти невозможно было, как бы вы ни старались, заметить и оттянуть пальцами хоть какой-то отвислости, складки, кожной растяжки. Зинаида не без грусти улыбнулась. Для чего все это? Для кого?
Вздохнув с неожиданным призвуком писка, она обернулась на дверь, незапертую, только ждущую толчка чьей-то желанной руки, жалко улыбнулась этой своей неодушевленной союзнице и принялась выбривать те места своего тела, где проницательная природа расположила участки густой, вполне мужской растительности: между грудей, вокруг темных щитовидных сосков и на дремучей дорожке, ведущей, как у самых лохматых мужчин, не от пупка, а от груди, до самых джунглей лона.
Легкие, пикантные усики и пушок на скулах, придающие ее правильному лицу животный шарм, она не тронула.
Бритва слегка драла обриваемую поверхность и оставляла за собой пощипывающие шероховатости. Вдруг, несмотря на уютное тепло комнаты, по телу заведующей пробежал озноб, и кожа покрылась крупными мурашками величиною со своих образных прототипов. Зинаида отложила бритвенный станок и, как потерянная, села на прохладный топчан.
Перед ее мысленным взором, как на экране, возникло лицо Юлии, такое саркастическое, надменное и (она-то знала как никто) жалкое в самой попытке его обладательницы скрыть за интеллектуальным ядом смятение чувств девочки, не понимающей и не принимающей того, что с нею происходит. Рука заведующей автоматически, синхронно мыслям, перешла с прохлады колена на жаркую мякоть промежности и, через пушистую ложбинку, в первый из склизких сводов ее жгучей пещеры.
– Юлия, Юлечка, Юля, – шептала Облавина, не удостаивая внимания уже костюмированного и экипированного, фамильярно ухмыляющегося
Вениамина, который, жадно скосившись, зашел, взял кое-что из бутафорских принадлежностей и на цыпочках вышел из кабинета. – За что ты так больно, так безжалостно и так долго казнишь меня и себя?
Бывшие партнерши и сообщницы по медицине не виделись иначе как в служебной (при свидетелях) обстановке с тех самых пор, как Зинаида
Тихоновна застала на свою беду – теперь она предпочла бы остаться обманутой – растерзанную, распаленную, невыносимо прекрасную в своей похоти Юлию на коленях Теплина. Событие это так жестоко вторглось в жизнь Облавиной, что и до сих пор, проснувшись среди ночи на скомканной постели, она вдруг ощущала болезненный приступ горя, как после кошмарного сна, с той только разницей, что ее кошмар с наступлением дня не проходил, а начинался. К счастью, горе не может терзать нас все время с одинаковой силой, и, забывшись заботами дня,
Зинаида переставала страдать и верить в произошедшее. Полно, неужели это та самая прекрасная ведьма, циничная феминистка, которую она сначала отбивала от грубых, безмозглых, самодовольных животных, все сомнительное достоинство которых заключается в штанах, а затем стала сама подсылать к ним после совместной детальной, психологически виртуозной разработки интриги, чтобы спровоцировать очередную хирургическую расправу? Неужели это та самая Юлия, которая брезгливо
(и некрасиво) кривилась при одном упоминании любого мужчины, за исключением Спазмана, который, по убеждению Облавиной, не был не только мужчиной, но, пожалуй, и человеком и принимал во внимание такие особенности, как пол, лишь постольку, поскольку это требовалось для их успешного устранения? Поверить в произошедшее было не легче, чем представить себе безжалостного карателя-инквизитора, отправляющего черную мессу в компании своих жертв-еретиков или, пожалуй, вивисектора, разделяющего ложе с одной из подопытных свиней. Это было нестерпимо. И все же теперь, через несколько дней, равных годам невыносимого страдания, она готова была простить измену при условии хоть какого-нибудь формального компромисса, самого ничтожного встречного шага в виде улыбки, теплого слова, дружеского прикосновения. В конце концов, возможно, между ними и не успело ничего произойти, но как в этом удостовериться?