Дом Черновых — страница 31 из 92

— Сейчас нельзя. Ты видишь, как они заняты? Подожди, когда вырастешь, тогда ты сам возьмешь у них сабли.

Мальчик вздохнул и задумался.

— Ну-с, Валерьян Иваныч, как же теперь быть? — хмуро спросил Сила Гордеич, остановившись перед зятем, закинув руки за спину и смотря поверх очков.

— Придется мне уехать, а Наташа останется. Не навек же меня высылают? Поеду в Ялту к генералу, объяснюсь: ведь это же глупейшее недоразумение!

— Так-то оно так, но на здоровье Наташи это плохо отразится. По-моему, уезжайте уж оба или в Севастополь, или в Балаклаву. Что за напасть такая, в чем вас обвиняют?

— По-видимому, в родстве и дружбе с Пироговым.

Сила Гордеич плюнул и, кряхтя, полез наверх. На лестнице обернулся и зарычал:

— Черт бы побрал всю вашу политику и всю вашу затею! Ноги моей здесь больше не будет!

Сила Гордеич крепко хлопнул дверью.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ


I

Странное, дивное солнце в Давосе: кругом лежат глубокие, бездонные снега, сухие, как бы искусственные сугробы рассыпаются под ногами, словно сахарный песок, деревья стоят в инее, как в серебре, высокие полозья саней вязнут в снежной дороге. Стоит глубокая альпийская зима, а солнце печет, как летом. Над балконами больших каменных домов опущены холщевые занавесы, по улице люди ходят одетыми по-летнему: мужчины — без верхнего платья, в соломенных шляпах, дамы — во всем белом, под зонтиками; лица у всех бронзовые от загара.

Кругом торжественная, суровая тишина и громады девственно-чистого снега, сияющего под лучами яркого солнца. Небо нежно-синее, теплое, безоблачное, как на юге весной, и в этом удивительно прозрачном воздухе отчетливо и ясно вырезаются далекие чистые линии альпийских вершин.

Городок состоит почти из одной большой улицы, заставленной шикарными зданиями отелей, пансионов, санаториев и магазинов. Все дома обращены лицевой стороной к югу, с обязательными балконами вдоль каждого этажа: целые ярусы балконов с лежащими на них людьми. В этом и заключается все лечение в Давосе: дышать с утра до ночи абсолютно чистым, разреженным воздухом Альпийских гор на высоте тысячи двухсот метров над уровнем моря.

На первый взгляд Давос кажется городом умирающих: высоко в снежных горах копошатся они, почти отошедшие от земли и жизни земной. Земля осталась где-то глубоко внизу, а они, уже приговоренные к смерти, зацепились на пути в небеса, на последнем этапе, между землей и облаками, где уже веет безжизненной пустыней вечности. Неподвижными рядами лежат они на балконах, в меховых мешках, закрывающих все тело, кроме головы, молча впитывая целительный воздух и ликующие лучи давосского зимнего солнца. Лежат и вечером, после заката, когда альпийская ночь горит крупными, ясными звездами, а на балконах тихо теплятся разноцветные огни электрических лампочек у изголовья каждого больного.

Это настойчивое лежание днем и ночью в меховом мешке на балконах санаториев называется здесь по-немецки «лиге-кур».

Все страждущее население многочисленных санаториев, пансионов и отелей лежит в полной неподвижности, в глубоком молчании: в этой неподвижности и в молчании этом как бы чувствуется отчаянная решимость, последняя борьба за жизнь. «Будем лежать, — как будто сказали они себе. — Будем лежать, по капле собирая в себе силы, чтобы побороть ужасный недуг, лежать месяцы и годы, изо всех сил бороться со смертью лежанием, как велят доктора!».

Долина Давоса окружена со всех сторон высокими снежными горами, задерживающими ветры, покрытыми густым хвойным лесом. Большая разреженность горного воздуха и полное отсутствие ветра служат причиной необыкновенно сильного лучеиспускания. Из-за леса по откосу горы со дна пропасти поднимается железнодорожный поезд, на минуту задерживается у Давосского озера и затем торжественно подходит к небольшому вокзалу Давоса.

С этим поездом в Давос приехал Валерьян, привез для лечения Наташу. Они сели в парные сани на очень высоких полозьях и через несколько минут подъехали к большому отелю «Кургауз», против которого в садике играл в это время струнный оркестр. Оркестр исполнял что-то веселое, солнце смеялось в прозрачном голубом небе, сияя искрами на сугробах снега.

Устроившись в гостинице, Валерьян долго говорил жене, как здесь все удивительно, как красиво и как она быстро поправится в Давосе.

У Наташи в России врачи не признавали чахотки, но уже несколько лет лечили и никак не могли вылечить катар легких, находя неблагополучие в «верхушках». Кто-то из знакомых, бывавший в Давосе, посоветовал им этот курорт. «Верхушки — это начало чахотки, — говорили знакомые, — пока еще болезнь не зашла далеко, можно залечить ее в один год в Давосе». Художник бросил все свои дела и решил во что бы то ни стало вылечить жену: сам поехал проводить ее и устроить в лучший санаторий. Он поживет вместе с нею некоторое время, пока она привыкнет, а потом вернется к своей работе. Уверен, что к весне Наташа поправится.

Наташа слушала его, молча, улыбаясь печальной улыбкой.

С тех пор, как она заболела, художник не мог сосредоточиться ни на одной большой работе: начинал и не оканчивал, разбрасывался на мелкие вещи. Его известность стала понемногу тускнеть, имя все реже появлялось на столбцах газет, и давно уже отсутствовали работы на выставках. Все мысли его были сосредоточены на излечении жены, вся его энергия, все воодушевление уходили на разъезды по лечебницам и санаториям, на возню с докторами; всякое ухудшение болезни приводило его в крайнюю степень волнения.

Валерьян верил докторам, верил в быстрое исцеление Наташи, но шли месяцы и годы, а она все не поправлялась.

— Ты пока отдохни с дороги, — нежно и заботливо сказал он. — Я на минутку спущусь вниз: мне говорили, что в «Кургаузе» помещается русская библиотека. Не встретится ли кто-нибудь из русских? Надо разузнать насчет санатория!

Наташа чувствовала себя виноватой, что из-за ее болезни Валерьян не мог успешно работать: боялась, что если болезнь затянется, то он и вовсе забросит работу… Вся надежда была теперь на Давос, где, быть может, удастся освободить его от забот о ней: он уедет обратно в Россию и вернется к своему творчеству, она останется в этой чужой стране, будет на целый год заперта в давосской больнице… Ребенка оставили у родных, другой умер.

…Теперь и муж вынужден бросить ее. Она наружна улыбалась и шутила, когда Валерьян с воодушевлением утешал ее надеждами на чудеса Давоса, но когда дверь закрылась за ним, Наташа приникла к подушке дивана с глубоким и печальным вздохом. Ей не нравился Давос, а предстоящая одинокая жизнь в санатории заставляла ее сердце заранее содрогаться от страха и тоски.

Доктора и здесь будут лечить «верхушки», но никогда не поймут ее глубокой печали о покинутом ребенке и неизлечимой скорби о другом, умершем.

Прежде, до замужества, она часто думала о самоубийстве: невыносима была жизнь в могильном склепе, каким был для нее дом богатых родителей… Надеялась найти выход в замужестве, в семейных радостях. Может быть, так бы оно и было: муж хороший, любит ее; но смерть ребенка, затяжная болезнь и тревога за мужа, который вместо счастья нашел мучение и, быть может, свою гибель с ней, давно уже исковеркали ее жизнь.

Проводив мужа, Наташа долго и грустно стояла перед громадным окном, за которым виднелся узкий балкон, и смотрела через улицу на почти отвесную снежную гору, стеной отгородившую Давос от остального мира.

Давос лепился террасами по склону горы. Немного ниже, в долине, где уже не было построек, виднелся обширный каток, и там под звуки оркестра кружились конькобежцы. Наташа вспомнила, что в Давос приезжают не только больные, но и здоровые: для отдыха и зимнего спорта. С противоположного склона гор, покрытого глубоким снегом, как мухи в молоке, ползали на лыжах любители лыжного спорта: долго карабкается человек кверху до самой вершины, потом летит оттуда, как на крыльях, раскинув руки, и, скатившись вниз, непременно кувыркнется в мягкий пушистый снег, затем опять карабкается, и так без конца.

Валерьян спустился в нижний этаж и долго блуждал в шикарно отделанных залах, гостиных и кабинетах почти пустых в утренние часы, но библиотеки не нашел.

Он вышел на улицу и зашагал по тротуару, прислушиваясь, не раздастся ли русская речь, не попадется ли навстречу какая-нибудь несомненно русская физиономия. Но попадались только несомненные немцы с их закрученными кверху усами и бритые англичане в альпийских костюмах, в спортсменских вязаных фуфайках, в огромных башмаках на толстых подошвах, с лыжами или коньками в руках.

Валерьян прошел «Променад», единственную большую улицу в Давосе.

«Где же чахоточные?» — спрашивал он себя, всматриваясь в загорелые, румяные лица встречных. Он видел, как лежавшие на балконах больные люди вставали с коек и, франтовски одетые, выходили на Променад; утренний «лиге-кур» кончился. Они были все такие же бодрые, здоровые на вид, как и другие, которых он встречал на улице. Слышался веселый говор и смех. Но Валерьян нигде не услышал русского языка и не встретил ни одного русского, хотя и знал, что в Давосе существует русская колония. Может быть, они избегают говорить здесь на родном языке?

Возвратившись в «Кургауз», случайно попал в читальный зал, который был в то же время одной из комнат обширного ресторана. Посреди зала стоял длинный стол с европейскими и русскими газетами. За столом, углубившись в чтение, сидели два человека: один был элегантный, красивый, с «золотой» бородой, блондин, а другой — смуглый, бритый, худой, высокого роста и с таким морщинистым лицом, что невозможно было определить, молод он или стар. Читали они русские газеты, и поэтому художник заговорил с ними.

— Да, мы русские, — в один голос ответили они, вопросительно оглядев фигуру приезжего.

— Я только что из России, никого здесь не знаю и до сих лор не мог встретить здесь ни одного соотечественника.

— Странно! Русских здесь хоть отбавляй!

— До восьмисот человек приезжают каждую зиму, а многие безвыездно живут.