Вдруг на лестнице послышались шаги и чей-то густой, разряжающийся, с настоящим волжским акцентом бас, в котором им обоим почудилось что-то знакомое.
Валерьян вскочил и бросился к двери, но она уже отворилась, и в комнату вбежал тепло закутанный бутуз, без шапки, с круглой, большой головой и сияющими синими глазами.
— Мама! — закричал он и бросился в объятия Наташи.
Она задохнулась, все лицо ее задрожало, глаза остановились. Молча прижала сына к груди, и из глаз покатились новые слезы — слезы восторга и радости.
Сила Гордеич, сгорбленный и постаревший, в сером весеннем пальто и каскетке на стриженой седой голове, остановился у порога и молча улыбался знакомой хитрой улыбкой, озирая комнату пронзительным взором поверх дымчатых очков.
— Что, не ждали? — прогудел он, снимая пальто и уклоняясь от помощи Валерьяна. — Ведь я же писал, что приеду.
Он поздоровался с дочерью и зятем с обычной сдержанностью, как будто ничего особенного не случилось, но видно было, что в душе старик взволнован.
Наташа улыбалась, краснела и крепко прижимала сына к груди, словно боялась, что у нее отнимут его.
— А ну-ка, дай посмотреть на тебя! — шутливо говорил Сила дочери. — Эк тебя раскормили-то здесь, — и добавил с неожиданной лаской в голосе: — Даже смотреть противно.
Валерьян радостно и суетливо бегал по комнате.
— Поправилась, — сказал он. — Вот что делает Давос! Еще только одну зиму здесь прожить — и будет здорова.
Наташа укоризненно посмотрела на мужа.
— Еще одну зиму?! — протянул Сила Гордеич. — Эх-хе-хе! Вижу: раскормить-то ее раскормили, а в глазах все равно жизни-то нет.
— Это не от болезни, — возразил Валерьян: — вот по бутузу своему стосковалась.
Потрепал сына по румяной щечке, пощекотал.
Мальчишка смеялся, мотая головой, и властно расположился на коленях матери.
— Как вы доехали?.. И как это хорошо вздумали!.. Почему не телеграфировали? Встретил бы, — волновался Валерьян.
— Да так уж… вдруг решил… Ну и надоел мне этот разбойник! Всю дорогу спать не давал: только заснешь в вагоне после обеда, а он пальцами глаза мне ковыряет: «Дедушка, не спи, мне ску-ушно». Хе-хе! Ленька, любишь меня? — обратился он к внуку.
— Нет! — искренно ответил Ленька.
Сила Гордеич юмористически поднял брови.
— Отчего?
— Да я вообще стариков не люблю.
— Ах ты, дипломат!.. Это уж черновское, — подмигнул он Наташе. — А помнишь, как я тебя в вагоне нахлопал?
— А я тебя нахлопал, — по-приятельски улыбаясь, возразил Ленька. — Ты — меня, а я — тебя.
— Высунулся из окна и машет картузиком. Я говорю: «Эй, Ленька, не вздумай бросить картуз». Он сейчас же и бросил. Вот без картуза теперь. Я ему и всыпал по мягкому-то месту.
— А я тебе всыпал! — бойко возразил внук, нисколько не боясь сурового деда.
— Ах ты, р-разбойник! — смеялся Сила Гордеич и добавил: — Совсем не в мать он характером-то. В отца, видно…
— И слава богу, — улыбалась Наташа, снова обнимая сына. — Где он тебя нахлопал?
— Вот здесь. Да не больно было. Я ему сам…
— Миленький ты! — Наташа страстно целовала ребенка.
— Вы надолго сюда? — спрашивал Валерьян.
— С недельку пробуду. Обещалась подъехать Варвара с мужем, проводят меня до Парижа…
— Ах, как хорошо! — обрадовалась Наташа. — Давно я Варю не видела.
Сила Гордеич вздохнул.
— Разбрелись вы все у меня, кто куда: братья твои в деревне сидят, тоже и их редко вижу… Мудреное какое-то нездоровье у них. Весной хотят на Ривьеру ехать, деньгами сорить. Жили бы по-нашему, попросту, без затей — так никаких бы этих Давосов и Ривьер не спонадобилось.
— Я тоже на Ривьеру поеду, — заявила Наташа: — с братьями повидаться.
— Ну, это — как еще доктора тебе скажут.
— Надоели…
— Мало ли что!
— На Ривьеру отпустят, взбунтоваться если…
— Вот ты какая стала! Ну, это потом видно будет.
Сила пожевал губами, вздохнул и покачал головой.
— Не по тому пути жизнь пошла, — обратился он к Валерьяну. — В деревне хулиганство да пьянство несусветное, не знай с какой радости. Наш брат, коммерсант, что-то карман поджимает, и — нехорошо говорят… Вроде того, что перед пятым годом было, только хуже…
— Конституции, что ли, хотят? — улыбнулся художник.
— А черт их знает, чего они все хотят! — с раздражением рыкнул Сила Гордеич. — Самим не ведомо, чего им надо. Ваша братия, интеллигенция, все по книгам рассуждает, а мы жизнь видим…
— Вот и вздумал Европу поглядеть… не для вояжу, конечно: дела есть! — Сила стал прощаться.
В Давос приехали Пироговы, вызванные Силой Гордеичем из Лондона для родственного свидания и совместной поездки в Париж.
В тот же день старик пригласил обеих дочерей с их мужьями, отобедать вместе в ресторане «Кургауза».
Валерьян с Наташей спустились из комнаты Силы Гордеича в маленькую столовую, где в назначенный час никого, кроме них, не было.
Через несколько минут пришли Пироговы. В дверях показалась Варвара в черном гладком платье, в гладкой прическе, похудевшая и постаревшая, с походкой театральной герцогини, с лорнеткой и вопросительной улыбкой на тонких губах: лицо ее выражало готовность разыграть родственную встречу. За ней вошел Пирогов, все такой же, как и прежде, с неподвижным, бритым лицом, с достоинством и непринужденностью знаменитого человека.
Разговор сразу разбился на две группы. Пирогов с деланной английской флегматичностью рассказывал Силе Гордеичу и Валерьяну об Англии и англичанах.
Сестры сидели отдельно на диванчике в уголке в разговаривали вполголоса.
— Понимаешь, — смеясь и играя лорнеткой, говорила Варвара, — все наши английские друзья думают, что русский депутат сэр Пирогоф — богатый человек, миссис Пирогоф — урожденная русская графиня, дочь графа Чернофф, помещица и миллионерша. Отец наш — миллионер, это, конечно, правда; но чтобы дочь миллионера жила, так сказать, по-пролетарски, это в их головах не укладывается. А между тем папа высылает только сто рублей в месяц, и это — главный наш фонд. Зато мы приняты в высшем английском свете, очень приятно и любопытно, но приходится, попросту говоря, врать и разыгрывать какую-то рискованную роль. Пирогов, разумеется, — известное имя, но ведь он теперь только эмигрант… Если не скрывать нашу бедность, все эти английские деятели и на порог бы не пустили бедняка-эмигранта, будь он хоть тысячу раз знаменит: они ни за что не поймут и даже не поверят, что русский студент из крестьян каким-то чудом прошел в депутаты Государственной думы. Бываем в таком чопорном обществе, какого ты себе и представить не можешь. Но к себе никого не приглашаем и даже адреса настоящего не даем: если бы только знали великосветские друзья русского депутата, в какой дыре живет он со своей графиней!
Наташа молча слушала, опуская глаза.
— Я там больше с англичанами, чем с эмигрантами, — разглагольствовал Пирогов. — Ведь наши везде в собственном соку варятся, европейцы сторонятся их… Чтобы быть принятым в английской семье, нужно что- нибудь особое. Мне помогло депутатское звание. Там думают: если депутат, так, само собой разумеется, денежный человек. Ну, мы их и оставляем в этом приятном заблуждении, — пускай.
— Фасон держите, — подсказал Сила Гордеич, беззвучно смеясь.
— Всю неделю работаешь где-нибудь на заводе, а потом — фрак, манишка, и уже мы — на званом вечере. Кругом роскошь, затянутое общество, известные имена. Знаете, я начинаю ценить английскую аристократию: там чувствуются традиции, порода лучших, умнейших и красивейших людей нации. Английская аристократия нисколько не вырождается, она все еще мозг страны. Такую аристократию невольно приходится ценить и с ней считаться, хотя я и работаю теперь неофициально в рабочей партии.
Сила Гордеич слушал с тактичной, умной улыбкой. Видно было, что ему, ненавистнику русской аристократии, лестно отношение английской к его дочери и зятю.
— К сожалению, — отозвался Валерьян, — о русской аристократии нельзя сказать, чтобы она была породой лучших, умнейших и красивейших людей нации. Может, это было когда-нибудь, но теперь тип русского дворянина всем известен: брюхо толстое, ноги тонкие, лоб атлета.
Пирогов и Сила засмеялись. В особенности долго смеялся последний. Посыпались остроты; зятья не давали друг другу спуску, состязаясь в остроумии.
За обедом Пирогов вспомнил о тех временах, когда он еще студентом впервые эмигрировал за границу.
— Понимаете, очутился я без языка, без денег, без знакомств в Париже. Жили мы тогда вдвоем с одним скульптором — в Латинском квартале, на чердаке. У двоих — одна шляпа, один костюм. Когда одному надо идти, другой сидит дома. Великолепно жилось. Скульптор лепил маленькие статуэтки, а я носил по улицам Парижа их продавать на этакой, знаете, доске с ремнем через плечо. Ничего, покупали бойко: скульптор-то хороший был, знаменитостью стал теперь. Я усиленно изучал язык, выучился, стал работать в газете.
— Значит, вы французским языком владеете? — спросил Сила Гордеич.
— Как природный француз. Париж знаю, как самого себя. Да, потом перекочевал в Берлин; немецкий-то язык я и прежде знал, поступил в университет. Заделался этаким заядлым немецким буршем: пиво пил, на рапирах дрался. А на заводе по химии работал. С рабочими был, как свой… Потом — в Англию. И уже здесь основался. Люблю эту страну. Отшлифовался так, что многие меня и сейчас за настоящего англичанина считают. Выучился боксу, могу пить все ихние напитки: дайте мне сейчас джину — выпью, сода-виски (дегтем пахнет!) — выпью!
— И ничего? — юмористически поднял брови Сила.
— Ни-че-го!
— Отшлифовался, нечего сказать! Хе-хе-хе!
Рассказав несколько забавных случаев из своей жизни, Пирогов незаметно перешел к серьезным рассуждениям о европейской политике. Здесь он сел на своего конька. Этот незаурядный человек легко захватил внимание слушателей. Привыкнув выступать то на рабочих митингах, то в аристократических салонах и обладая блестящим даром слова, он искренно и, может быть, преувеличенно верил в себя и свои силы, верил, что так кратко мелькнувшая звезда его снова засияет в те дни, когда придет вторая революция. Пирогов не причислял себя ни к одной из русских политических фракций, думал, что революция принесет парламентский строй, подобный английскому. Все его политические симпатии принадлежали английской рабочей партии. Ее лояльность казалась ему идеалом будуще