— Хорошо ли вам подали?
— Конечно, хорошо, — усталым голосом ответил офицер. — Да что вы меня спрашиваете? Я две недели горячей пищи не видел: тут что ни дай, все покажется хорошо. Две недели на одних сухарях!
Вы откуда едете?
Вздохнул.
— С позиции. В окопах сидели. А потом за Дунаем отходить пришлось. Я со своей ротой последним шел, понтонные мосты сжигал. Нам с берега уходить надо, а тут люди падают от усталости. Говоришь ему: вставай, брат, а то смерть будет! Кругом шрапнели рвутся, он и сам видит, да ведь что ж поделаешь, когда не может? А тут еще аэроплан этот прилетел.
Офицер замолчал и прикрыл глаза ладонью бледной, исхудалой руки.
— Извините! — продолжал он, через минуту овладев собой. — Нервы совершенно расхлябались, трудно мне говорить. Кругом столько горя, столько горя! Трудная война. А в газетах посмотришь — как все у нас хорошо, легко и приятно! Как в оперетке.
— Ну и что ж — аэроплан?
— Что аэроплан? Прилетел, вьется, кружит над нами. Заметались все… Тут недолго — и паника начнется… Лошади бесятся… Давка… Что против аэроплана сделаешь? Ну, и бросил бомбу… Убило четверых людей да пять лошадей… Способы войны-то какие!
Офицер опять провел ладонью по глазам, помолчал, вздохнул с глубокой печалью.
— На каждом шагу трагедия, да такая, что и нарочно не выдумаешь. В штыковом бою два чеха, два родных брата, встретились: один — наш, другой — австрийский; замахнулись друг на друга штыками, вскрикнули и бросились один другому на шею. И посейчас наш-то всем своего пленного брата показывает, все кричит: «мой брат!» Совсем помешался… А то — вот видите на том конце стола казачий сотник сидит, старик? У него же в сотне сын его служил, вместе они были. Ну, послали сына с десятком казаков на разведку. И разведка-то эта совсем не нужна была, — все это знали. Отправился. Его там первого и уложили. А тут немцы наступили, труп-то и остался у немцев. Так отец выпросил разрешение отбить труп сына, взял свою сотню и отбил, похоронил. Вот он сидит, всем об этом рассказывает, да теперь уже и говорить не может: начнет говорить — и заплачет.
Помолчали.
— Приам! — сказал Валерьян, с любопытством посмотрев на казачьего сотника с широкой седой бородой во всю грудь. — Вы читали Гомера? осаду Трои? Только Приам выпрашивал труп сына, а этот взял с бою.
Офицер, казалось, не понял. Вздохнул, опять закрыл глаза ладонью и повторил печально:
— Сколько горя! сколько горя!
— Куда же вы едете?
— В Россию… Отправляют на отдых. Нервы пошатнулись… Оправлюсь — опять на войну поеду.
— Да вас, может быть, совсем освободят?
— Да нет! Только бы нервы привести в порядок. Такое время пришло… Немцы-то приготовились… у них техника, везде дороги… артиллерия какая! А у нас. — Старик махнул рукой.
— Да, — подтвердил Валерьян, — война застала Россию неготовой.
— Непопулярная война… Никто не знает, за что деремся. Но что же делать? Приходится воевать. Вы, я вижу, с санитарным поездом? Тоже и ваше дело нелегкое… В Тарново едете?
— Да, за ранеными.
— Там еще бой… неразбериха идет… Ну, мне пора в поезд. Позвольте уж в таком случае отрекомендоваться!
Старый офицер встал, назвал себя и пожал руку Валерьяна. Глубокая грусть звучала в его голосе. Прихрамывая, в потертой шинели, шаркая ногами, он стал спускаться с лестницы.
«Такие не побеждают», — подумал Валерьян, смотря ему вслед. Остальные, вместе с казачьим сотником, тоже встали и направились к выходу.
Валерьян быстро покончил с обедом пошел побродить по городу.
На площади перед вокзалом стояла грязь непролазная. Когда-то была здесь мостовая, но ее давно вдавила на четверть аршина в землю: войска проходили. Навстречу, по широкой, прямой, грязной улице шло безоружное бледно-синее австрийское войско.
Австрийцы шли беспорядочной толпой; вели пленных человек пять русских солдат с ружьями. Мелькали разнообразные лица, пожилые и совсем юные, но все исхудалые, измученные, в изорванной амуниции, стоптанных башмаках, некоторые с одеялом на плече.
— Сколько человек? — спросил Валерьян встречного конвоира.
— Восемьсот пятьдесят! — на ходу, не останавливаясь, отвечал солдат.
— Откуда ведете?
— Из Тарнова!
Прошли, и опять обнажилась безлюдная, пустая улица. Кругом ни души, ни звука, ни пешехода, ни извозчика.
Большие дома, шикарные отели стояли безжизненные: окна изнутри были закрыты ставнями или опушенными шторами, двери заколочены, магазины заперты. Стало тихо и мертво кругом. Валерьян сделал несколько поворотов, миновал главную улицу и наконец попал на окраину. Здесь оказалось еще грязнее и пустыннее. Изредка кое-где мелькали странные темные фигуры в рваных длиннополых костюмах, да и те, завидя чужого человека, тотчас же испуганно исчезали: это были местные жители.
«Зачем они тут остались? — думал Валерьян, шагая по грязной, кривой и узкой улице. — Что делают, чем питаются эти одичалые от горя и голода люди? Есть ли у них какие-нибудь надежды на что-либо? Вряд ли. Им просто не на что, некуда и незачем бежать. Ни от кого они не ждут себе добра, и нигде не будет им лучше. Богатые люди — те все уехали».
В воздухе с небольшими промежутками сухо и жестко перекатывались отдаленные пушечные выстрелы, напоминавшие уходящую грозу в степи.
Вернувшись на вокзал, Валерьян нашел свой вагон, на ступеньках которого сидел маленький студент-санитар и ел из жестяной чашки кашу. На соседнем пути ожидал своего отправления теплушечный поезд. У раскрытой теплушки стоял человек необыкновенно высокого роста, в полушубке и папахе, и весело болтал с юношей.
— Вчерась австрийцы в Тарново, в город, стреляли из тяжелых орудий. Громыхали так, аж во всех домах стекла звенели. Всю ночь никто глаз не сомкнул, елки зеленые!
Несмотря на сбритую бороду, Валерьян узнал его, да и трудно было не запомнить великана.
Маленький студентик по-ребячьи аппетитно уплетал кашу и радостно улыбался.
— А вы куда едете?
— Да туда же опять возвращаюсь. Приезжал казенные вещи принять.
— В самый город стреляли?
— В самый что ни на есть. Больше, впрочем, целили в железнодорожный путь и на вокзал. Да ни разу не попали: плохо стреляют австрияшки.
— Это значит, что мы под обстрел едем, — ликовал студент, забывая о каше. — Великолепно!
— Да, если и сегодня стрелять будут.
— Прекрасно! Я бы очень этого желал, но, конечно, при том условии, чтобы в меня не попало.
— А уж это — как придется.
Вдали, чуть слышно, как вздох чудовища, прокатился густой выстрел.
— Эх, елки зеленые! — ухмыляясь, кивнул головой великан.
— Это вы, Святогор? — спросил художник.
— А вы почем меня знаете?
— Знаю, видел в Москве… Ну, что, сопровождаете солдатские вещи?
Святогор весело засмеялся.
— Да я уж давно этим делом занимаюсь: отвезешь в окопы — и назад, за новой партией. Вроде маркитанта или каптенармуса стал… Вот и теперь ждут меня в окопах солдатишки.
— А сейчас откуда?
— Да с позиций же, из окопов. Зябнут солдатишки- то, чтоб им!
— Ну, что, как там в окопах? Хорошо?..
— Ничего, весело живем. Хо-хо! Удивительный народ наши солдаты, без смеха на них смотреть невозможно. Например, шлепнулась как-то шрапнель недалеко от меня, подняла целый воз земли на воздух, а вместе с землей барабанщика и кашевара. Барабанщик перевернулся в воздухе и опять встал на ноги, отряхнулся, глядит — а кашевару-то ползада оторвало. Хо-хо! Протер глаза, поглядел вот эдак, сказал: «Жалко парня!» — и пошел по своему делу. Ну, не черти ли? Спокойно так сказал. Ах, елки зеленые!
— Страшно, чай, когда шрапнель? спросил cтудентик.
— Ну, как сказать! У нас под Перемышлем теперь ко всей этой пальбе так привыкли, что только разве когда чемодан пролетит, так смотрят. Телятами их зовут. Летит эдакий теленок из четырнадцатидюймовой тетки — хо-хо-хо! — видно его всем, занятно. А на шрапнель давно никто внимания не обращает. Выучились по звуку различать, которая разорвется и которая — нет. Отлично разбираются, и редко когда под выстрел попадают. Ежели в поле — всегда успевают отбежать… А вот вам не анекдот, а истинный случай: сидит солдат на корточках, оправляется около рва. Вдруг над ним шагах в четырех позади — трах! Так он, мерзавец, даже не привстал, только оглянулся — вот так — и опять сидит… Анекдот!
Великан был чуть-чуть навеселе, поминутно прерывал рассказ густым смехом, похожим на лошадиное ржание.
— Неужели все-таки не страшно? удивился Валерьян.
Рассказчик внезапно стал серьезен, задумался немного.
— В подобных случаях — никому!.. Ну, а во время штыкового боя — один раз ходил и я добровольцем — так тут как есть ничего не помнишь… как в тумане… Водки дают перед боем, она в голову ударяет. Страх же является после, когда вспоминаешь и вспомнить не можешь, да еще вот когда в атаку идешь мимо убитых и раненых. Тут, знаете, привыкаешь не смотреть на них. Нарочно не смотришь, потому что привыкнуть к этому все равно нельзя, только и можно, что не смотреть. Ну, и ничего, — идешь.
— Вам приходилось убивать людей в бою?
Святогор замялся.
— В бою — нет… Велик я очень, мишень большая. Я раненых таскал на себе… Один раз перед боем, вроде шутки, в единоборстве участвовал, без оружия, просто сказать — по-цирковому боролись один на один с немецким силачом… в обнимку… во время двухчасового перемирия… между окопами…
— Ну, и кто же сдался?
Святогор смутился.
— Не хочется рассказывать… Здоровый попался немец, пониже меня, но в плечах — как бык… Очень злобно боролся… ну, унесли его на носилках: хребет у него, значит, повредился.
— Какое зверство! — содрогнулся студентик.
— Да я и не люблю вспоминать… Ну, сами немцы затеяли, кричат из окопов по-русски: «Рус! вот у нас силач есть, выставляйте своего». Эх, елки зеленые! я и вышел… Само собой, на войне вежливости мало, нежничать не приходится. Посылают иногда набирать подводы в обоз. Едешь верхом по дороге. Где их взять, подводы эти? Встречается мужик в телеге — сто-о-ой! Заворачивай! Он — то и се, кланяется, молит, денег не берет, только отпусти его. Боится. Э, елки зеленые, за-во-ра-чивай!.. Хо-хо-хо! Ведь война, а не что-нибудь.