— Это почему же?
— Производство надо наладить сперва. — Щербинин явно досадовал и раздражался.
— Я об этом и думаю, — сказал Балагуров терпеливо. — Сейчас эти коровы дают хозяевам по три-четыре литра молока, а в совхозе надои больше десяти. И с кормами будет проще.
— Это еще неизвестно.
— Известно, чего там. Я говорил с Межовым и Мытариным, они согласны купить.
— На какие шиши? У Мытарина колхоз по ссудам не рассчитается еще года два, а Межов неплановую ферму затеял. И корма… Где вы возьмете корма на дополнительную сотню коров, когда на основное-то поголовье до середины апреля не хватит?
— Мы думали…
— Чем вы думали?! Межов с Мытариным ребятишки, а ты куда глядишь, если потакаешь им? Черт знает что! — И бросил трубку.
Балагуров улыбнулся, положил свою на рычаг с удовлетворением. Нервничает Щербинин, не выдерживает тона, спорит на полном серьезе. Будто они все трое такие уж дураки, что не понимают ни уха ни рыла в простом хозяйском деле. Мытарин, наверное, и фляги уж приготовил для молока от тех коров, которые будут куплены. Да и Межов тоже, несмотря на его занятость строительством.
Надо было еще насчет слияния колхоза с совхозом сказать. Вот бы взвился: исполком никогда не пойдет на это! Колхоз — это школа коммунизма для крестьянина! А вчера спокойно рассказывал о своей поездке по району, правда, под конец опять поссорились. Щербинин потребовал сместить двух председателей колхозов. Хватова из Хлябей и Лучинкина из Хомутери. Председатели, конечно, слабые, но Хватов все-таки тридцатитысячник, послушен, а Лучинкин хоть и безличен, но план выполняет. Н-да…
И чистый ведь человек Щербинин, прямодушный, а нынешнего времени не чувствует. И уже никогда не почувствует. Он даже Кима своего не понимает так, как понимаю его я. Вся прошлая жизнь Кима связана со мной, с матерью, с Валькой, которую он любит с детства и, как старший брат, покровительствует ей — этого не забудешь, не выбросишь так просто. Даже ради имени родного отца. А кроме имени Щербинин, как отец, ничего и не дал Киму. И теперь уже не даст.
Конечно, жалко старика, хочет понять нас, догнать, наверстать упущенное, но жалостью нельзя руководствоваться в большом деле, жалость — чувство субъективное. Если не проводить на заслуженный отдых, он будет только мешать, отвлекать внимание, давить прошлым своим авторитетом.
Балагуров посмотрел в календаре-шестидневке заметки на сегодняшний день, вычеркнул два первых выполненных им самозадания: «1) Проверить план работы райсельхозинспекции (просмотрел утром, взгрел главного агронома, чтобы не впадали они в зимнюю спячку, как медведи, а занимались агромероприятиями, учебой); 2) Побывать на строительстве уткофермы». Чуть не забыл: Межов говорил, что не успевает со столярными работами, надо подключить леспромкомбинат.
— Директора леспромкомбината, — попросил он, сняв трубку. Этот сейчас выворачиваться станет: материала нет, с деньгами туго, план трещит. — Ломакин? Здравствуй, Ломакин. Что же это ты, брат, в стороне от общерайонной стройки, а?.. Какой? Здравствуйте, я ваша тетя! Ты газеты-то читаешь или на самокрутки изводишь? Про утиную ферму не только наша, но даже областная писала… Вот и хорошо, что читал, подключайся… Хо-о, так и знал, что станешь плакаться! Ты вот что, Ломакин, ты не виляй, а выдели-ка совхозу парочку хороших столяров на месяц… И больше ничего. За месяц они свяжут им оконные переплеты, дверные рамы и вернутся опять к тебе. А? Зарплату им выплатит совхоз… Вот-вот, отпустишь вроде бы в отходничество, на заработки…
Оставалось еще несколько пунктов: «3) Баня, буфет, веники. 4) Газета — о кукурузе. 5) Университет культуры — комсомол. 6) Подготовиться к семинару».
Балагуров нажал кнопку звонка на столе, подождал с минуту, глядя на двери, помощника.
Семеныч возник в кабинете бесшумно, маленький, седенький, в черных нарукавниках. Хороший помощник, бывший волостной писарь. Интересен тем, что все всегда про всех знает.
— Коммунальная контора у нас на ремонте, что ли? Утром звонил, не отвечают.
— На ремонте, — ответствовал Семеныч.
— Что-то они долго ремонтируются. Мне насчет бани надо выяснить. Новая баня, просторная, светлая, а удобств там нет, веника даже не купишь. И буфет работает за полкилометра. Закрыть этот «Голубой Дунай» и перенести к бане. Или прямо в баню. Чай там организовать, пиво разрешить, легкие закуски. А? Тогда позвони в райпотребсоюз и вызови-ка Заботкина.
— Будет сделано. — Семеныч исчез.
— Разрешите, Иван Никитич? — Из дверей шагнул Толя Ручьев, запыхавшийся. Он только что разделся у себя и одним духом взлетел на второй этаж.
— Проходи, Толя, садись. О-о, да ты в новом костюме! А ну, повернись-ка, повернись. Да не стесняйся, чего ты! — Балагуров на минуту привстал за столом, разглядывая со спины его темно-синий, в обтяжку пиджак и зауженные по моде брюки. А обедать уходил в валенках. — Только купил, что ли, или пошил?
— Пошил.
— Смотри-ка, у нас даже шить умеют. Ну, проходи, садись. Значит, переобмундировался, Толя? И правильно. А то у нас не бюро, а военный совет — все в кителях. Пусть уж Примак щеголяет, он майор, ему положено. Так? Нет? И прекрасно. Тебе сколько лет?
— Двадцать пять. — Ручьев чуть привстал от неловкости говорить сидя. Три года его муштровали в армии, два года в райкоме. У Баховея посидишь только на заседании, да и то пока тебя не спрашивают.
— Двадцать пять… — Балагуров мечтательно вздохнул. — Как же это давно было, двадцать пять! Мы тогда в кожаных тужурках ходили, к коллективизации готовились, проводили культурную революцию. О-о! Ликвидируем неграмотность! Добьемся всеобщего начального образования! Каждому селу — избу-читальню! Вот ведь как! Давай, товарищ бабушка, садись-ка за букварь! Эх, время, время… А теперь вот к всеобщему среднему идем, избой-читальней уж не обойдешься. Так? Нет?
— Так, — сказал Ручьев.
— А теперь давай о делах нынешних. Начальник милиции дорогой товарищ Сухостоев представил сводку правонарушений за одиннадцать месяцев текущего года. Знаешь итог этой сводки?
С перевыполнением, брат, с перевыполнением! На два процента больше прошлогоднего. Между прочим, «рост» этот достигнут в основном молодежью. Пьют, хулиганят. Что ты на это скажешь?
Ручьев пожал новыми, не смятыми еще плечами:
— Сразу трудно объяснить, Иван Никитич, надо разобраться.
— Надо, Толя, надо. Комсомол у нас во главе многих больших дел: районный университет культуры, народные дружины по охране общественного порядка, движение за коммунистический труд… Вот и подумай на досуге со своими ребятами: не могут ли все эти хорошие дела повысить свою воспитательную роль. И как это сделать лучше и быстрей.
— Много у нас формального, Иван Никитич. Вот хоть университет культуры. Собираются от случая к случаю, метод один — лекционный, не для всех годный, правового факультета нет. Назвали «народный», вот и считают — что-то вроде самодеятельности.
— Вот, вот, и разберись. Между прочим, формализм, казенщина — враг номер один. Еще Ленин предупреждал об этой опасности. Учти, здесь все взаимосвязано. Где формальность, там равнодушие, где равнодушие — там гибель живого дела, развал, безответственность, отсутствие дисциплины и, как следствие, — правонарушения. Так? Нет?
— Именно так, Иван Никитич. — Ручьев достал из кармана блокнот в красной обложке, какие давали всем делегатам партконференции, вынул двуствольную шариковую ручку, записал: «О формализме». — На первом же пленуме мы поставим этот вопрос. Может, выступите, Иван Никитич, сами? Авторитетом райкома партии…
— Там увидим. Пойдешь к себе, зайди в парткабинет, скажи, пусть принесут мне книжки, какие я отобрал. Коптилкин знает. Скоро семинар, а я занят то тем, то этим.
— Хорошо, Иван Никитич, до свиданья. Ручьев ушел, и скоро явился длинный хмурый Коптилкин, завпарткабинетом, с тремя книжками, положил их на стол, подождал, не будет ли еще каких распоряжений. Не дождавшись, так же безмолвно ушел.
Балагуров сказал Семенычу и телефонистке, что сегодня он занят, и до конца дня просидел за книжками, готовясь к семинару.
VI
Перед трельяжем Валя примеряла новую кофточку, а Ольга Ивановна ходила вокруг нее, поправляя и разглаживая то кружевной воротничок, то рукава с пышными брыжжами, то вытачки в талии, любовалась. Такая фигурка у Вали, такая стройность! И мордашка милая, вот только косы, жаль, обрезала, но и эта мальчиковая прическа неплохо, очень ее молодит, хотя Вале рано об этом заботиться.
— Ты как школьница, Валя, — сказала она, восхищаясь дочерью. — Я в твою пору по командирски одевалась, в кожаную тужурку, в сапоги.
Валя улыбнулась своему отражению в зеркале:
— Ты права, мама, эта девочка хорошо сохранилась. — Поправила челку на лбу, прищурила зеленые глаза. — Лоб немного великоват, отцовский, но сойдет, если не полысею, и лицо, слава богу, не очень широкое. Фигурка тоже твоя, спасибо. Вы с отцом когда зачинали меня, девочку хотели или мальчика?
— Ва-алька! — засмеялась Ольга Ивановна. — Какая ты бесстыдница! Вот дуреха.
— А что я такого сказала? И потом, я врач, мама, без пяти минут врач, собираю общий анамнез.
— Дуреха ты, ей-богу, глупенькая. Вот придет Ким, он тебе задаст.
— Он не скоро еще придет, он к отцу хотел зачем-то зайти.
— К какому отцу?
— К своему. По телефону не очень-то разговоришься. Мне показалось, что он грустный и чем-то озабочен. По-моему, он устал метаться между двумя семьями, как ты считаешь?
— Не знаю, Валя. Удержать его у нас я не смогла.
— Жаль. Лучше бы ему не приезжать из Москвы, на расстоянии не так все драматично. И потом, эта их газетка после большой журналистики для него, вероятно, тесна, скучна… — Валя сняла через голову кофточку, повесила ее на спинку стула, надела халат. — Пойдем на кухню готовиться, отец обещал скоро прийти.
— Да, он сегодня без обеда остался.
На кухне Валя села чистить картошку, Ольга Ивановна разожгла примус, чтобы опалить ощипанного петушка. Она чувствовала себя счастливой, видя дочь рядом, хотела сделать нынешний вечер настоящим праздником и боялась, что с приходом Кима этот праздник может не состояться, зыбкое ощущение счастья пропадет. Почему именно сегодня ему понадобилось идти к отцу? Поссорятся опять, и придет сюда расстроенный, напьется, наговорит всего, что в голову взбредет. А в его голову чего только не взбредает…