Теперь вот штаны малость поправили — море. Крику много было, а разобраться не удосужились. Заливные луга где? На дне моря. И лучшие пойменные земли там же.
Яка мужик пристальный, его громким словом не собьешь. Положим, тут не только громкое слово — гидростанцию такую отгрохали, что до самой Москвы ток идет, Хмелевка тоже изменилась, привыкнуть — к ней надо, обжить. Яка прежнее село жалеет, а ведь тогда в Хмелевке столько простора и света не было. Уютно было, конечно, зелено, а простору никакого. Правда, много за этот простор заплачено, да ведь по товару и цена, понимать надо.
На улице было светло, как днем. У домов на столбах лампочки под круглыми абажурами, из окон — свет яркий на дорогу, идти хорошо, приятно. Впереди мерцает красными глазами бакенов море, видны огни пристани, мигающие искорки береговых маяков. А недалеко отсюда, на берегу — совхозная ферма. Тоже в огнях.
Все вроде бы есть, работай только, а дело не идет. Веткин правду ищет, и Яка ищет, и Чернов тоже — все ищут и других виноватят. А их, правд-то, много. Вот деньги, к примеру, взять: рубль — деньги, гривенник — деньги, копейка — тоже деньги. Так и правды: одна копеечная, другая рублевая, а третья на всю сотню потянет.
Чернов прошел на калду, закрыл за собой ворота.
В сторожке кто-то был, кроме дежурной свинарки. Чернов проверил, застегнут ли плащ, поправил шапку и отворил дверь. За дощатым скобленым столом сидели молодой директор Межов и дежурная свинарка Пелагея Шатунова. — Что я с ним поделаю, и так уж измаялась, — говорила Пелагея скорбно. — Мужик всю жисть на Волге, к хозяйству не приучен, ему лодка была бы да удочки.
— Да сети, — добавил Межов, глянув мельком на Чернова.
— И сетки есть, — вздохнула Пелагея. — Он ведь не мальчишка, а его мальчишкой сделали. Витька тоже уезжать собрался, дома не ночует. Вот приду с фермы, его искать побегу.
— Я в магазине его видал недавно, — сказал Чернов, топчась у порога. Он боялся опоздать и вот прямо на директора нарвался — стыдобище!
— Не пьяный? — спросила Пелагея.
— Выпимши, — потупившись, сказал Чернов, стыдясь за себя.
— Ну так извиняйте, Сергей Николаич, побегу.
Пелагея торопливо повязала распущенный платок, накинула поверх халата стеганую фуфайку и, подхватив пустое ведро, исчезла.
— Что же не здороваешься? — спросил Межов. — Сегодня, кажется, не виделись.
— Не хотел встревать в разговор, — схитрил Чернов. — Здравствуй, Сергей Николаич.
— Здравствуй. Да ты садись, не гость вроде.
Чернову не хотелось проходить вперед и садиться, запах может услышать, но опять же и не сесть нельзя, когда такой человек приглашает. Значит, дело есть. Межов бесполезности не любит, зря ничего не предложит. Как его отец когда-то.
— Вот к дружку заходил… — Чернов примостился на табуретке, перед столом, где только что сидела Пелагея, табуретка тёплая еще, поглядел на Межова и тут же опустил глаза. — Яка… Мытарин Яков, то есть, дружок мой… Ну вот и… — Чернов хотел сказать, что выпили, но не отважился и развел руками.
— Ну, ну?
— Горе у него. — Чернов снисходительно улыбнулся малости горя. — Собаку застрелил, а жалко, сумлевается. — Он поднял голову, поглядел на Межова. Нет, лицо внимательное, взгляд нестрогий, без насмешливости: говори, мол, не стесняйся. — Собака та, Соколом звать, хорошая собака была, смелая, а вот сплоховала. На волчье логово, вишь, они вышли, — Яка-то ведь зверобой, ничего не боится, — а тут шасть им навстречу волчица, Сокол-то и задумался. Волчица молодая, на собаку больше похожа и повадки собачьи, вот и провела пса. Только я думаю, не вправду ли она собакой была. В третьем годе на пчельнике пропала сучка от овчарки, левое ухо мечено, вот одичала, положим, и того…
Чернов хотел загладить вину за опоздание и выпивку в рабочее время и оттого говорил торопливо, сам стыдясь своей торопливости и робости. Межов хоть и директор, в академии учился, а мальчишка рядом с ним, тридцати еще нет. Когда он родился, Чернов уж наработался, навоевался вместе с отцом Межова, и робеть тут нечего, но опять же не след старостью вину свою прикрывать, пример плохой подавать для молодых.
— Знаешь, а это ведь вполне могло быть, — сказал Межов с интересом. — Я слышал о нескольких случаях одичания, в журналах читал.
Надо было ему подождать, не торопиться, тем более с убийством.
— Вот и я так думаю, — сказал Чернов. — Плохо ему, тоскует мужик, злобствует.
— Слышал, — сказал Межов хмурясь.
Он все слышит и все замечает. Перед таким и оробеешь, если ты совестливый. Надо ему рассказать о разговоре с Якой и о встрече с Веткиным.
— Ты извиняй, если чего не так, Сергей Николаич, а только непорядок у нас, — решился Чернов. — Хозяевать так нельзя больше и жить нельзя, трудно.
И Чернов выложил все, о чем тревожился последнее время, о чем думал сегодня, идя на ферму. Даже о Борисе Иваныче своем рассказал и его песне про бригантину.
Межов слушал его, подперев кулаком тяжелую голову, изредка переспрашивал, раза два взглянул мельком на часы. Потом, когда Чернов кончил, расправил плечи, вздохнул, потянулся широко, с улыбкой: извини, мол, устал я.
— Добро, — сказал он, с веселой ласковостью глядя на Чернова. — Правильно, Иван Кириллович. Мы тоже сегодня об этом говорили в райкоме, не знаю, выйдет ли толк. Как считаешь?
— Говорить у нас умеют, — уклонился Чернов. — Ты не передумал насчет стройки?
— Не передумал, — сказал Межов. — Одна бригада завтра начнет утятник у Выселок, другую надо бы организовать. Не возьмешься ли?
— А чего не взяться, плотницкое дело знакомое.
— Значит, по рукам? — Межов улыбнулся. — Ну и слава богу!
Широко он улыбался, уверенно. Да и все-то в нем было широкое, основательное: плечи, лицо, лоб, глаза, рот — все просторное, мужское. Вылитый Николай.
— А за нонешнюю промашку ты меня извиняй, Сергей Николаич, — сказал Чернов, провожая директора на улицу.
— Ничего, — сказал Межов. — Не засни толь-, ко, Пелагея говорила, опорос ожидается.
— Что ты, чай, не маленький.
— Доброй ночи.
— До свиданья.
Межов пошел мимо свинарника к воротам, — в свете фонарей чётко была видна его квадратная фигура — у ворот остановился, потом отошел назад, разбежался и, коснувшись рукой верхней жерди, перемахнул, как лось, калду.
Вот что значит молодость, и не подумаешь про такого. Чернов, улыбнувшись, покачал головой и вздохнул. Бывало, он тоже взбрыкивал не хуже, но — бывало. Эх, жизнь, жизнь! Радуешься тебе, надеешься на лучшее, а ты из человека незаметно развалину делаешь. За что ты его мордуешь?
III
Межову было вовсе не так уж радостно сейчас. Минутное возбуждение и этот детский прыжок он сразу же осудил в себе, как что-то нервное и ему несвойственное. Хотя и легко объяснимое. Когда встанешь в шесть утра, провозишься без завтрака почти до полудня с совхозными делами, а потом высидишь семь часов в райкоме, могут появиться и не такие скачки.
Очевидно, он тщеславный, если согласился на директорство в своем слабеньком совхозе. Остаться бы агрономом, и никаких забот, кроме полеводства, активы и разные длинные собрания задевали бы пореже, зимой можно пожить с Людкой в Москве, поработать в ВАСХНИЛовской библиотеке.
Да нет, дело не в тщеславии, прежний директор был просто безрукий демагог, Межов чувствовал себя униженным, работая под началом такого руководителя.
Что ж, значит, он излишне самолюбив и стал директором потому, что не мог позволить другому командовать собой, не мог допустить, что в совхозе распоряжается человек хуже его во всех отношениях. К тому же это заметили Щербинин с Балагуровым и авторитетом райкома ускорили дело. Может быть, ускорили потому, что были друзьями его отца.
Межов вспомнил, с какой обидой рассказывал Чернов о встрече с Веткиным, который назвал его рабом. И правильно назвал, если под рабством Веткин разумел отношение некоторых к общему делу. Захочу, уеду в город, захочу — перейду в совхоз, а что станется с колхозной землей, это уж забота председателя. Какое же это коллективное хозяйство, если на одном человеке все держится? Старики сейчас растерянно оглядываются, вздыхают, а ты разбирайся в этом наследстве, работай.
В окнах совхозной конторы горел свет — и в бухгалтерии, и в комнатах специалистов, и в директорском кабинете. Полная иллюминация. Бухгалтеры торопятся свернуть квартальный отчет, специалисты ждут наряда на завтрашний день.
Межов вытер голиком у крыльца грязь с кирзовых сапог (давно бы пора замостить или заасфальтировать подъездные пути на фермах) и вошел в прокуренное, пахнущее дымом и застоявшимся теплом помещение.
В бухгалтерии, отгороженной слева, со стороны коридора, застекленным барьером, щелкали конторские счеты, сухо трещал арифмометр главбуха Владыкина, качались в голубом дыму смирные головы «бойцов экономического фронта».
Газетчики, наверно, самые воинственные люди: борьба, фронт, бойцы, передний край — эти слова говорятся о сельских людях, крестьянах и их обыденных делах. Недавно вот бухгалтеров обозвали бойцами, хотя они хорошие добросовестные работники. Полмиллиона, а то и больше убытков насчитают опять эти работники.
Межов толкнул дверь в приемную, за которой был его кабинет, и приветственно кивнул Серафиме Григорьевне, начальнику отдела кадров и одновременно секретарю директора. Сидит за машинкой и читает толстый журнал в ожидании ухода начальства — так приучена.
— У вас какое-то дело ко мне? — спросил Межов, вешая плащ у стенки на гвоздь и не глядя на нее.
Он вообще старался не глядеть на нее, потому что она терялась под его прямым взглядом. Не только она одна терялась, многие, даже старик Чернов отводил глаза, но этот, вероятно, стыдился того, что выпил.
— Я считала, что могу вам понадобиться, — сказала Серафима Григорьевна, откладывая журнал и вежливо поднимаясь. — Специалисты собрались у вас в кабинете, ждут.
Межов поглядел в ее спокойные, тихие глаза и обронил: