Дом для внука — страница 41 из 63

— Прежний директор у него по струнке ходил.

— Я знаю, мама. Ты ешь, ешь больше, не отвлекайся.

— Да я уже сыта, Сережа, сколько мне надо. К тому же на ночь. Баховея нынче во сне увижу — так и стоит перед глазами, расстроенный, удивленный: ученики обидели!

Межов улыбнулся:

— А я, наверно, всех стариков сразу — и Владыкина, и отца, и Балагурова со Щербининым. Сейчас вот сидел за газетами, о нашей конференции вспоминал и подумал: а как бы отец повел себя сейчас, чью сторону бы занял? Как ты считаешь?

— Трудно сказать, Сережа. За эти годы столько всего мы пережили, сразу не ответишь. Он ведь вместе с ними со всеми работал, можно сказать, воспитал их, особенно Щербинина. Да и Баховей комсомольцем подражал ему во всем, даже ходил вразвалку, как ты сейчас. Он и Щербинину подражал, но тоже внешне. Тот назвал сына новым именем Ким, и Баховей выбрал похожее, только еще мудренее — Мэлор. — Елена Павловна встала, налила себе стакан молока. — Но человек он, безусловно, честный, искренний. Конечно, постарел, отстал, консервативен. Все мы к старости немножко консервативны, что делать. Ты бы, Сережа, все-таки держался поближе к Щербинину. Ему трудно еще почувствовать нынешнее время, привыкнуть, понять вас, молодых, но человек он — редкой чистоты и искренности.

Отец любил его. Давай пить молоко и спать, спать. Завтра опять вскочишь в шесть часов. Посуду я уберу сама.

— Да, первый час уже. — Межов встал, привычно поцеловал мать в щеку: — Спокойной ночи. — И пошел в свою комнату раздеваться.

Уже раздевшись, разобрав постель и выключив свет, вспомнил о статье в районной газете и, в трусах и майке, босиком прошлепал на кухню:

— Учительницу Лидию Гундорову ты хорошо знаешь, мама?

— В общем, знаю. А что?

— Толковую она статью о семье написала. У нее хорошая семья?

— У нее нет семьи — девушка. Теперь вряд ли выйдет: за тридцать уже.

— Странно. Пишет так, будто и любовь большую пережила, и детей кучу вырастила. Видимо, от тоски по семье.

— Вероятно. Детей очень любит, все время отдает им, школе. Где-то в Европе, кажется, в Англии существует закон: в младших классах учительницами работают только девушки, вышла замуж — ищи другую работу. Закон со смыслом, хотя и жестокий.

— М-м, интересно. А ты мудрая, мама, кладезь мудрости.

— Спать сейчас же, разговорился! — И Елена Павловна замахнулась на него ложкой.

Межов шутливо втянул голову в плечи и побежал к себе, нырнул по-мальчишески в постель. И тут же осудил себя за это мальчишество: чему возрадовался? Тому, что в мире существуют разумные суровые законы? Они всегда существовали. Только он как-то не задумывался, что даже такие чувства можно использовать в рациональных целях, причем с успехом и удовлетворением для обеих сторон. И сразу вспомнил о хлебовозе потребсоюза Сене Хромкине, которого на днях увидел на улице за испытанием самодельной машины. Нелепая какая-то машина, мотоциклетный мотор, на лыжах, движителем служит колесо с грубыми лопастями — все сделано вручную, с выдумкой. Человек помешался на технике, а работает в отрыве от нее. Почему бы не использовать эту его страсть? Например, в животноводстве — самый слабый участок по механизации труда. Сделать его механиком по трудоемким процессам — и пусть выдумывает. Почему его до сих пор не приставили к технике? Потому что не принимали всерьез, считали блаженным? Именно поэтому, обычная деревенская косность.

Межов вытянулся под одеялом, приказал себе спать, расслабил все мышцы, подумал о том, что они расслаблены, отдыхают, все тело отдыхает, кровь идет к ногам, они теплеют, дыхание становится реже, глубже, сердце замедляет свою работу, сознание выключается…

Через несколько минут он спал.

XIV

Щербинин надел пальто, шапку, взял шерстяные, связанные Глашей, перчатки.

— А шарф-то, шарф! Опять забыл? — Глаша подбежала к нему, на ходу стянув с вешалки шарф, привскочила, ткнувшись животом в Щербинина, и накинула шарф ему на шею, — Запахни плотнее.

— Нынче вроде не холодно.

— Какой не холодно, окна вон как закуржавели! — И, опять встав на цыпочки, закутала его морщинистую худую шею, застегнула верхнюю пуговицу пальто. — А ты поменьше кури, я угорела за ночь с тобой.

Упрекала, а глаза сияли от любви, от счастья, от возможности заботиться о своем мужике, хозяине дома. Глаша еще больше располнела с беременностью, стала пышной, белой, девичьи, ни разу не кормившие груди стояли торчком — вот-вот проткнут кофточку твердыми сосками. А говорят, сорок лет — бабий век.

— Ну, до вечера. — Щербинин погладил ее по гладким светлым волосам, собранным на затылке в большой узел.

Пешком до центра было минут двадцать, дядя Вася предлагал подвозить его, но Щербинин отказался: утренние прогулки заменяли ему физзарядку, которой он не занимался.

На улице в самом деле было морозно, нос сразу защипало, дыхание вылетело белым паром. И снег под ногами скрипел визгливо, сухо — значит, далеко за двадцать градусов. На Севере он знавал больше сорока, но воздух там суше, разреженный, мороз переносится легче. Только устаешь быстро, но это от питания еще зависит.

У мастерских РТС его догнал большеносый Веткин, главный инженер, весело поздоровался.

— Не пьешь? — спросил Щербинин, подав ему руку.

— Держусь, — сказал Веткин. — Свет увидел. Я ведь, Андрей Григорьевич, рожден инженером, я машины больше жизни люблю, а столько лет трубил председателем. Вот отвык только немного, подзабыл кое-что.

— Ладно, идем, покажешь свои владения. Как здоровье директора?

— Лежит. В прошлом месяце выписали, через неделю второй инфаркт. Теперь, врачи говорят, на пенсию. Да и годы сказываются, шестьдесят скоро стукнет.

Щербинин вздохнул. Он отметил свое шестидесятилетие почти три года назад, тоже пора уходить, но разве уйдешь сейчас, когда столько работы, разве можно уходить, не закончив свои дела? И заканчивает ли кто-нибудь их вообще?

Мастерские здесь были прежние, известные Щербинину, построенные при его содействии и прямом участии еще в тридцатых годах. Делали просторные, с запасом, но потом, видно, и они стали тесноваты, после войны, как сообщил Веткин, пристроили еще одно помещение для мотороремонтного цеха.

Пошли в кузнечный, расположенный рядом с литейкой, в которой было душновато, воняло горелой землей от формовок, из щелей печной рубашки вились зеленые струйки дыма. Сюда Щербинин только заглянул. В кузнечном было свежо, работали мощные вентиляторы, но стоял несусветный шум. Грохали два механических молота и мял железо большой пресс, каких Щербинин не видел. Да и молоты поставлены позже, тогда здесь простые наковальни были, пудовые кувалды в руках дюжих молотобойцев. Сейчас молотобойцы превратились в подручных кузнеца, подавали и помогали поворачивать под молотом раскаленные заготовки, а кузнец только нажимал ногой на педаль и регулировал силу удара, следя за работой.

Знакомых Щербинин здесь не увидел, не было их, его сверстников, а те, что помоложе, остались, должно быть, на войне. У молотов и у пресса стояли в фартуках поверх комбинезонов мужчины, которые тогда бегали без штанов.

В ремонтно-сборочном, длинном и высоком как вокзал, двумя рядами стояли разобранные тракторы. От одних остались только рамы на козлах, другие были на своих гусеницах, но без двигателей, у третьих разобрана ходовая часть — обычная, очень живая картина. У тракторов хлопочут люди, переговариваются, смеются, слышны стук молотка, звон сорвавшегося ключа, пахнет соляркой, керосином, железом.

Веткин чувствовал себя как рыба в воде, и Щербинин уже подумал, что его как-то надо поощрить, отметить его работу, но тут услышал татарскую речь, насторожился и спросил, чьи стоят тракторы. Оказалось, что большинство их из Татарии. И мотороремонтный цех весь был забит моторами оттуда.

— Левые заказы выполняешь? — спросил он Веткина.

— Вынужден. — Веткин развел руками. — У наших колхозов денег нет, а эти платят сразу. Мы же на хозрасчете, Андрей Григорьевич. Что заработали, то и наше.

— Все это ты объяснишь на ближайшем бюро райкома. Своя техника стоит неисправной, а ты на леваках план выполняешь! Де-елец!

Веткин стал оправдываться: он брал заказы только на моторы, тракторов здесь всего восемь штук, не брать их он не мог, потому что денег нет, а нам не только план выполнять, нам зарплату рабочим платить нечем, до Нового года как-то надо дотянуть, а потом колхозам начнут отпускать ссуды, и мы примемся за свою технику. Балагуров об этом знает.

Щербинин плюнул и не стал больше разговаривать.

Черт знает что такое! На коровах, что ли, собираются сеять. И опять Балагуров влез, поощряет сомнительную предприимчивость.

Едва сдерживаясь от ругани, Щербинин посмотрел на расстроенного Веткина и поспешно вышел.

Балагуров, Балагуров, везде Балагуров! Вчера объявил, что поедет с делегацией за опытом к соседям. Какой опыт, когда речь идет лишь о больших обязательствах! И вообще опыту научиться нельзя, можно усвоить мысль нового, а такой мысли, судя по газетам, у соседей нет, и незачем отрывать людей от дела, тратить попусту государственные деньги. Щербинин так и сказал. Потом Балагуров возобновил надоевший разговор о ремеслах, кустарных промыслах, и опять Щербинин назвал это блажью — будущее районной экономики не позади, а впереди, это знает любой, у кого на плечах голова, а не молдаванская тыква. Конечно, Балагуров оскорбился, его голова похожа на тыкву, но сколько же можно выслушивать его скороспелые прожекты, которые он готов претворить в жизнь.

В райисполкоме, едва разделся, пришла Юрьевна с папироской, пожаловалась, что Баховей поставил ей двойку по истории.

— Учить уроки надо лучше, — сказал строго Щербинин. — На пенсию пора, а ты без аттестата Зрелости. Позор!

Юрьевна поняла, что он шутит, улыбнулась.

— Я учу, да внук мешает, и память Стала плохая. Такой крикливый удался, не дай бог тебе такого. И чего ты на старости лет вздумал! Или Глаша настояла?