— Не так. Ты передергиваешь, как мелкий жулик.
Чернов поднялся и стал помогать безмолвной Глаше убирать посуду со стола, носить ее в кухню. Глаша была грустной и тихо сказала Чернову, когда он пришел в кухню с горкой тарелок, что всегда они так: встретятся отец с сыном и никогда спокойно не разойдутся, всегда спорят. Она уж привыкла, но сегодня оба выпили, как бы Андрей Григорьевичу плохо не было. Всегда он расстраивается, любит он Кима, а уступить ему никак не может, не умеет.
— Я считал тебя умным, Ким, — устало сказал Щербинин, — а ты не понимаешь самых простых вещей. Как же ты смеешь говорить об идее, о том, что она нежизненна, если льется такая кровь! Ты просто слепец! В этих муках и крови новый мир рождался, целый мир!
— Мне не нужен мир, если столько крови!
— А жизнь тебе нужна? Да, тебе самому, тебе?!
— При чем тут я, речь о другом.
Чернов не выдержал, поставил на край стола блюдо с недоеденным салатом, заступился за Щербинина:
— Какой же ты, сынок, канительный! Про мученья говоришь, про кровь, — а ведь когда ты родился, только мать знает, сколько она мучений вытерпела, сколько крови изошло при родах. А родился ты один, не больше рукавицы, и неизвестно еще какой, молодец или так себе.
— Я не виноват, что я родился.
— А мир виноват? — рассердился Щербинин. — Октябрьский переворот был почти бескровным, гражданскую нам навязали, и не только свои — вся мировая свора кинулась на этого младенца, на нас. Ты же знаешь все прекрасно, чего ты хочешь?!
— Человечности и свободы.
— Мудрец! Да весь мир хочет человечности и свободы, и никто не имеет. Мы первые взяли ее, человечность и свободу. Вот руки дрожат от ее тяжести, задубевшие от напряжения руки. Мы держим ее, человечность и свободу, мы, коммунисты. Мы прошли все испытания, чтобы удержать ее и остаться коммунистами. А ты как думал? Революция совершилась — и получай земной рай, сытый, свободный, человечный?
— Не думаю, какой там рай. Я знаю, что вы сделали потом. И как делали.
— Жестоко? — Щербинин посмотрел на сына с жалостью. Ким сидел за столом, опустив растрепанную голову, глядел в стакан с вином и задумчиво поворачивал его. Хотелось погладить, прижать к груди косматую беспокойную его голову. Или ударить, чтобы он заплакал, чтобы почувствовал боль и хоть на минуту понял, сколько и какой боли пришлось вытерпеть ему, отцу, и всем отцам.
— Жестоко — не то слово. Вы острием шли, штыком. Как-то неестественно все, отец.
Чернов собирался в прихожей, услышал эти слова и удивился нечаянной мысли. Подошел к Щербинину попрощаться, сказал виновато:
— Опять я встреваю, мешаю вам, простите старика, а только неправильно это насчет естественности.
— Говори, говори, Кирилыч, — разрешил Щербинин, закуривая.
Ким поднял голову, посмотрел на Чернова осоловевшими глазами:
— Ты не ушел, дед? Тебе чего?
— Я уйду, счас уйду, я про траву хотел сказать, сынок. Ты говоришь, неестественно, а я траву весеннюю вспомнил. Первую траву. Всходит уж она, поднимается на красной стороне, на припеке. Ты видел, как она всходит? Иголками, сынок, шильями, острием идет.
— Слышишь? — воскликнул Щербинин, загораясь. — Правильно, Кирилыч, молодец, спасибо! Именно так: иглами, ножами, шильями, стрелами, штыком идет первая трава. Она не может иначе. Ей надо пробить прошлогоднее старье, разворошить его, стать под солнцем, и только тогда, когда она отвоюет свое место, когда окрепнет, — только тогда она станет разворачивать листья, выгонит новые побеги, наберет цветы и приобретет тот вид, цвет и аромат, которые уготованы ей природой и которыми ты будешь восторгаться. Так, Кирилыч?
Но Чернова уже не было рядом. Сказав свое и видя, что им не до него, он кивнул на прощанье Глаше, вытиравшей тряпкой стол, и тихонько ушел.
— И с людьми так же, — продолжал Щербинин, досадуя, что Чернов ушел. — Ты не помнишь себя ребенком, но вот будут свои дети, убедишься — самое эгоистическое существо. Оно ничего не дает, даже не думает об этом, не может думать, но постоянно требует, требует: пищи, игр, внимания, знаний. Ребенок ненасытен и неутомим в своих требованиях. И он не может иначе, он просто не станет человеком, если не освоит этот мир в короткий срок, он погибнет. А мы говорим о новом обществе, новом государстве. Да, оно штыком прорывает старье, иглой, ножом, как травинка, ему надо укрепиться, и не нужны ему сейчас листья, не нужны ветки, нет еще и цветов — все это придет потом. Оглянись на наши первые годы: царя — долой, бога — долой, ваше благородие — долой, любовь — долой, есть боевые подруги… Страна похожа на бивуак, старое рушится, а новое сконцентрировано в одной точке, на острие иглы, ножа, штыка, ему надо устоять, укрепиться…
— Ясно, отец, ясно. Только твои биологические параллели…
Глаша принесла горячего крепкого чая, но они уже схватились снова и не обращали внимания ни на чай, ни на Глашу.
IV
Ким ушел только в два часа ночи. Глаша думала, что он останется ночевать, и постелила ему на диване в общей комнате, но он отказался, и Щербинин его не удерживал. Пусть выметается, сказал, а то и поспать не даст, негодник.
Глаше было больно видеть осунувшееся желтое лицо мужа, она принесла ему успокоительные таблетки, чтобы скорее уснул, ведь завтра на службу, отдохнуть не успеет но Щербинин таблетки пить не стал, выпил еще полстакана красного вина и ушел на кухню курить.
Глаша разобрала постель, сняла праздничную одежду и легла, а он долго еще сидел в кухне, кашлял, звенел посудой — наверно, пил воду или чай. Потом пришел, выключил свет, стал раздеваться.
— Выпил бы таблетки-то, Андрюша, — сказала она. — Вреда не будет, а польза обязательно.
— Спи, Глаша, не беспокойся, — сказал он мягко.
— Как же не беспокоиться, когда ты больной совсем.
— Ничего, спи. Не больной я, устал немного, накурился.
— Поменьше бы курил, желтый весь. — Ладно, спи.
Щербинин еще продолжал спор с сыном, жалел его и не уступал ему, не мог уступить. Если бы они все время были вместе, может быть, не было бы такого резкого расхождения, наверняка не было бы. Или это пресловутая проблема отцов и детей?
Щербинин лег, укрылся одеялом до подбородка, Глаша уткнулась лицом ему под мышку и успокоено засопела, уснула.
Проблема, конечно, существует, но объясняется она не различием целей. Просто отцы знали царя, помещика, попа, знали настоящее рабство, изнурительную работу, лаптежную бедность, жестокость жизни, а для сыновей все это — история, они родились и росли в других условиях, и каждое новое поколение начинает жить в других условиях и в другой обстановке, мера жизненных оценок различна, отсчет идет не от царя к колхозу, а уже от колхоза к коммунистическому обществу, само представление о жизненном идеале иное, шире, объемнее, глубже.
Щербинин повернулся на бок, Глаша всхрапнула и уткнулась ему в грудь.
Счастливая, никаких таких тревог не переживает, никакие особые раздумья ее не мучают. А может, несчастная. Очертила свой мир Хмелевкой и живет в нем, бессонницы не знает. Правда, и Ольга засыпала сразу, едва голова коснется подушки. Всегда удивлялся этой ее способности засыпать сразу после любого возбуждения. Впрочем, была одна ночь, когда она не спала. Самая первая их ночь. Он тогда мгновенно заснул — день был трудный: накануне состоялась сессия исполкома, разверстали дополнительный налог на кулаков и зажиточных середняков, утром он уехал в ближние села выбивать этот налог, в хлопотах забыл о своей свадьбе и возвратился только к вечеру, весь субботний день для гулянья пропал. А Ольга хотела, чтобы «как у людей», ее родители гостей собрали, а он приехал, когда, уж половина компании оскорбленно разошлась, остались родственники да дядя Вася с саратовской гармонью. Может, поэтому она и не спала всю ночь, размышляла о том, какая ее ожидает жизнь с начальником.
Но потом хорошей помощницей стала, училась вместе с ним ночами. И первым председателем Хмелевского колхоза стала… Ах, Ольга, как же мы жить-то дальше будем? Как сейчас? Ничего не исправишь, не забудешь, не вычеркнешь. И Кима мы не поделим, поздно его делить. И рядом с тобой сейчас Балагуров, а здесь — Глаша, добрая простушка Глаша, которая уже не представляет жизни без меня. Вот родит мне сына или дочь, а у тебя уже есть дочь, балагуровская ваша дочь, и будешь ты украдкой звонить мне, поздравлять с праздником и желать самого-самого… счастья. Зачем? Или для того, чтобы и я тебя украдкой, воровски поздравлял и желал счастья?
Нет, мы пришли в этот мир не комедию ломать, не грехи отпускать друг другу. Не будет примирения, и прощения не будет — один раз живем. Да если бы и второй пришлось, не уступил бы я ничего из прошлого, вот разве на Глаше не женился бы. И ни на ком не женился бы, один остался. Тогда Ким быстрее пришел бы ко мне. Но он и так придет, рано или поздно, но придет, если уж от вас он ушел. Мой он, весь мой, а эту шелуху я отобью, чего бы мне ни стоило. Такой искренний и горячий человек найдет дорогу ко мне, только ко мне, больше ему некуда. Межов вот уже пришел, но и он еще побарахтается в сомнениях, поищет несуществующий пятый угол. Надо ускорить это созревание, политическое их взросление. А как ускорить, как?
Вспомнились опять поездки по колхозам, потомок народников-просветителей Градов-Моросинский, дельный практик Смирнов, в чем-то сомкнувшийся с ним, бесхозяйственность и равнодушие колхозников в Хлябях, Больших Оковах, Хомутери. Да, тут нужны конкретные дела, убедительные результаты.
Щербинин с грустью заметил, что устало кружит на одном месте, вокруг одних и тех же вопросов, мысль буксует, и Начинает болеть голова. Но это, видимо, от вина. Не надо было пить вино после водки, вообще не надо выпивать, никогда он не был расположен к спиртному, в праздники только не отказывался, но и праздники можно провести без рюмки, пора, седьмой десяток. А Ким пьет, как воду, и пьет слишком часто, недалеко и до алкоголизма, если не остановится…