Дом для внука — страница 60 из 63

Вахмистр поднялся на передние лапы, ударил хвостом по полу. Яка бросил ему ломоть хлеба. Пес поймал на лету, улегся, стал есть.

— Вот жрешь, — сказал Яка, наливая в стакан, — а про Мальву не подумал: одна там лежит, нас с тобой сторожит, Зою ждет. Ну, ладно, за ваше здоровье, помощники!

Яка выпил, съел кусок селедки с хлебом, набил новую трубку. Он уже запьянел, но облегченья не наступило, тревожная запойная тоска не унималась, когтила грудь, душу.

— Им все понятно, Вахмистр, они счастливые люди, знают зачем живут. Сказали «коммунизьм» — и все им понятно, ничего больше не надо. Степкина очкастая баба говорит, что цель всех людей на земле, смысл нашей жизни. Вы, говорит, Яков Васильевич, для себя только жили, работали, извините, как лошади, и больше ничего не знали, а у нас цель есть, смысл. Вранье это все, Вахмистр, голое вранье. Нет никакой цели у жизни и смысла никакого нет. Я много думал про это и ничего не нашел. Сижу, бывало, на заимке или по тайге иду с собаками и думаю: зачем я тут, для чего хожу, зверье пугаю, убиваю — зачем? Все равно ведь умру. И если бы меня не выслали, и пахал бы я землю в Хмелевке, как дедушка мой, как отец дедушкин и как дедушка того отца дедушкина, все одно бы умер так же, как они. Конец один. У всех. И начало — тоже. Отец с матерью родили меня, мы с Дашей родили Зойку, Зойка готова родить еще кого-то. Все то же начало, тот же будет и конец. И если конец один, жить бы мне попросту, по-людски. Пахать бы землю, любить свою Дашу, по праздникам гулять бы со своими дружками, детям гостинцы покупать, обновы. И Даша радовалась бы, что у нее такой хороший мужик, семья такая. И я сам. Лестно ведь, когда тебя любят, гордятся тобой. А потом внучата бы пошли, забава и радость для стариков. Неужто это много для человека?..

Яка вытер ладонью глаза, налил бережно четверть стакана, — ночь долгая, без водки пропадешь — выпил. Раскуривая погасшую трубку, поглядел на своего компаньона. Вахмистр сонно посапывал, положив голову на лапы и закрыв глаза. И правильно, он за свою жизнь не отвечает, зачем родился, не думает. И Яка не думал поначалу. Чего думать, когда молодой был, сильный, неробкий. Земли нет? Будет, отберем. Пошел за большевиками, в самое пекло бросался, и землю для себя отвоевали. Хозяйства нет? Наживем, руки свои, крестьянские. И нажил, первая красавица Хмелевки его женой стала, семья росла как на дрожжах. А терзаться думами стал уж тогда, когда не землю пахал, а по тайге бродил. Тогда уж не было праздников, не было своих друзей и не гулял он, а просто пил по случаю с разной сволочью и не думал о гостинцах детям. И желанную недавно Дашу не любил как прежде, а брал с пьяным похабством и потом, неуспокоенный, злой от своего непотребства и бабьей покорности, бил ее с тупым ожесточением, пока не вступались старшие сыновья. А потом вступаться за нее стало некому, Степка сопляк был, Зойка в зыбке качалась. Лет пять ей было, нет, шесть, когда умерла Даша, а помнит скандалы, тычет ими в нос. А может, не помнит, Степкиными глазами судит, говнюшка. Неизвестно еще, как сама жить станет, ударница хмелевская. Балагуров «маяком» сделал, а пащенок обгуляет ее, и пропала девка. А какая ведь красавица, почище Дарьи вымылась, бойкая с детства, огневая…

Яка налил на самое донышко стакана, подержал горечь на языке.

Зоя была самым любимым ребенком для него, другие как-то отболели, отпали. Даже Степан. После смерти Дарьи он уж мало жил дома, в техникум поступил, на каникулы только приезжал, а Зоя на отцовских руках осталась, Яка и пить тогда бросил, для нее жил. Из охотников он перевелся в леспромхоз, возил доски на старом мерине Артамоне, который вернулся из армии (надо же, Артамона брали на войну, а Яку не взяли, забраковали!), и после работы время проводил с дочерью. Вспомнил все сказки, которые ему рассказывала в детстве бабушка, все старые песни, не забыл о Волге и родной Хмелевке, лучше которой не было села на свете. И кормил он ее сам, и обстирывал, и в» баню с собой брал…

В поллитре оставалось не больше полстакана. Он пожевал хлеба, посидел с полчаса или час, невидяще глядя на бутылку, и, чувствуя, как в нем зреет и поднимается что-то темное, давящее, тревожное, плеснул на дно стакана, выпил. В избяной теплой тишине тоже чего-то не хватало, какой-то малости. Яка долго вслушивался, оглядывался, пока не заметил, что стенные ходики удавились и встали.

Он допил водку, покурил, разделся и, выключив свет, залез на печку. У Шатуновых пропел полночный петух.

Зоя не приходила долго, больше часа, но ему показалось, что уже светает — в избе стоял полусумрак от лунного света. Но вот залаяла радостно Мальва, потом послышались шаги на крыльце, веселый голос: «Ждала меня, умница? Ну, ну, давай без поцелуев!» Хорошо слышно — должно быть, избяная дверь осталась приоткрытой, когда он выпускал Вахмистра. Звякнуло кольцо, проскрипели половицы в сенях, и вот уже пахнуло холодной апрельской сырью, слышней стали порывы ветра.

— Пап, ты спишь? — прошептала Зоя у порога.

В призрачном, то потухающем, то опять загорающемся — проплывали облака — лунном свете он видел, как она раздевается, зачем-то осматривает у окна платье, прежде чем повесить его в шкаф, надевает длинную ночную рубашку, подтягивает гирьку часов, которые опять затикали, слышал, как плещется водой в чулане, потом, в темноте — луну, наверно, закрыло тучей — шлепает по полу босыми ногами, и вот уже визгнула железная сетка кровати, прошуршало одеяло, и наступила тишина.

Только ходики тикают да тяжело бухает в ребра чужое будто сердце.

Яка поднялся, встал, спустился на пол и подошел к кровати.

— Ты чего, пап? — насторожилась Зоя.

— Чего, чего! А ты чего?! Светать скоро будет. Где черти водят всю ночь?

Зоя рывком села поперек кровати, натянула до подбородка одеяло.

— Что ты взвился, чего кричишь? У Кима была, у любовника! Ну, бить будешь?

Яка не понял вызывающих ее слов, кричал в суетливой смятенности:

— Каждую ночь жди ее, а она — у Кима, у любовника, от дома совсем отбилась!..

— Отбилась! Возле тебя сидеть, что ли? Люблю и буду любить!

— У Кима? У любовника? — соображал Яка, удивляясь ее неистовой злости. — Как любовника?

— А так — любовника! И не твое это дело. Хватит меня сторожить, не маленькая. Иди спи, чего в кальсонах разгуливаешь!

— Когда? — повторил он вслух, опускаясь в бессилии на колено перед кроватью.

— Сегодня.

— Сегодня… — Яка ткнулся головой в ее ноги и затрясся весь в неутешных рыданиях.

— Ты не расстраивайся, пап. Ведь должно же это когда-то случиться. Почему же не сегодня? Я люблю его.

До Яки дошел наконец смысл ее слов, он затих, поднял голову и долго, не вытирая слез, поглядел на дочь. Потом вздохнул, тяжело поднялся и стал собираться. Он еще не знал, куда пойдет, но чувствовал, что оставаться здесь сейчас нельзя и надо идти.

— Ты куда, пап? — спросила Зоя с тревогой.

— Дело одно есть, — сказал он почти спокойно. — Охотницкое мое дело. К утру надо поспеть.

— В такую-то темень. Ты не обманываешь?

— Сказал ведь.

И тут же явилась мысль, что сейчас он должен найти ту волчицу, которая обманула Сокола, и он найдет ее, если пойдет немедля, сейчас, чтобы поспеть к тому времени, когда волчица возвратится после ночной охоты в свое логово.

Он оделся, обулся, подпоясался патронташем и, сняв со стены ружье, тихонько вышел.

XII

Неожиданно для себя Яка очутился у Барского куста, где прежде была его земля. Не один раз приходил он сюда и вот пришел опять. Ноги сами привели незнамо зачем. Шел, шел и вот пришел сюда. Наверно, потому, что свои лесные обходы он начинал с Яблонского леса, а Барский куст был на пути, и он каждый раз наведывался сюда.

Теперь здесь не было земли, вся долина давно затоплена волжской водой и сейчас скована метровым льдом.

На берегу залива остались две старые вербы, а выше их поднимались жареные бугры, распаханные совхозом. Никогда они не родили ничего, даже в урожайные годы.

Яка сел от ветра за вербой отдохнуть, полез в карман за куревом. Собаки легли у его ног. Обшарив все карманы, он не нашел ни трубки, ни кисета. Забыл дома. Как выпивал ночью, так на столе и оставил. Если бы он не пил вчера!

Яка помотал головой, встал, опершись на ружье, и торопливо, оскользаясь и падая, пошел льдом назад.

Скоро в предрассветной воющей тьме забрезжил одинокий огонек, потом обозначился смутными белыми очертаниями нерастаявшего снега и остров, с черной избой, с голыми ознобно-мокрыми деревцами.

На злобный лай Дамки вышел Монах, велел пустить собак в сени, чтобы не тревожить Дамку, спросил подозрительно:

— Чего в такую рань черт принес?

— Курево забыл дома. — Яка притворил сени и прошел за хозяином в избу. У порога расстегнул патронташ, осмотрел. С правого боку патроны были мокрые и сзади тоже, а те, что приходились на брюхо, слава богу, сухие. Они были заряжены картечью. Снял мокрый плащ, выжал полы над поганым ведром у порога, повесил на печную задоргу. — Дай закурить, Федьк.

Монах стоял посреди избы, наблюдая за ним. Отметил запойно опухшее лицо Яки, неподвижные невидящие глаза, как бы повернутые внутрь.

— Случилось чего?

— Случилось, — сказал Яка. — Только ты тут ни при чем. Закурить дай.

— Вон на столе, кури. А ноги вытри, у меня полы мыть некому.

Яка вытер о рогожку мокрые сапоги, прошел к столу под висячей керосиновой лампой, сел. На столе лежала початая пачка махорки и газета, сложенная гармошкой. Яка оторвал сдвоенный листок, насыпал махорки, скрутил большую папиросу, послюнявил края газеты, заклеил. Потом встал к лампе с папиросой в зубах, сунул один ее конец в стекло сверху, пососал и, когда папироска задымилась, затрещала, жадно затянулся.

— Може, выпьешь? — неожиданно для себя предложил Монах. — Бражка от рождества осталась. — Удивился своей щедрости и, жалея о предложении, добавил: — Только выдохлась, поди, четвертый месяц стоит.