Дом дневной, дом ночной — страница 39 из 52

Обязанностью Бронека было закапывать падаль у ручья. Когда вечно голодные собаки Боболя приносили из леса растерзанную косулю, Боболь не позволял им ее есть. Его слезящиеся от пьянки глаза подергивались неожиданной нежностью, и он приказывал Бронеку зарыть животное. Бронек мог бы стать могильщиком мертвых зверей. Но тело косули трудно захоронить; приходится копать глубокую яму, потому что у косули длинные и крепкие ноги, которые не помещаются ни в какой могиле. И чтобы псы не вытащили ее обратно из земли, надо заступом переломить изящные косульи путовые кости.

Именно так и поступал Бронек, и, хотя косуля безо всякого сомнения была мертва, жуткое это было дело — ломать кости.

Он думал об этом, когда впервые поехал на автобусе в Клодзко сдавать кровь. Решение пришло само по себе, неожиданно, в одну из ночей, когда ему было нестерпимо тошно от самого себя — так, что хотелось выть. Может быть, местное радио подсунуло ему эту идею. Велись ведь разговоры о почетном донорстве. Может, в руки попал обрывок газеты. Он уже настолько стал Бронеком, что не вникал глубоко в суть этого решения. Ему казалось, что есть некая сладость и справедливость в том, чтобы отдать кому-то кровь — то, что находится внутри, что не видит белого света, не знает прикосновения солнечного луча, но позволяет человеку жить. Хотелось выпустить из себя эти внутренние красные реки, омерзительно теплые и густые, и верить, что кто-то захочет их принять со всем тем, что осело в их памяти: нечеткими белыми северными пейзажами, перекошенными от ужаса, надломленными от бессилия.

Женщина с белыми руками вначале массировала ему вену на руке, а потом проколола ее иглой, и пластиковая трубка-пиявка высасывала кровь Бронека, чтобы раздать ее другим. Бронек испытал после этого чувство облегчения. Ему дали кофе и шоколад «Гоплана». Шоколад он тут же съел, но сладости даже не почувствовал. Потом, когда забирался в высокий автобус, который повез его обратно к подножию гор, он ощутил легкую слабость.

С тех пор он сдавал кровь чаще, чем следовало: два-три раза в месяц. Обманывал; в донорском пункте царила полная неразбериха в документации, белорукие медсестры постоянно менялись, а голова у них были занята чем-то другим. Пан Бронек дождаться не мог, когда снова туда поедет — отдаст руку под иглу и выпустит струйку своей крови. Он радовался этим головокружениям — единственно доступному наслаждению. Из-за них приходилось лечь и немного отдохнуть. Так ему представлялась любовь с женщиной. Бронек научился считать разовые дозы: сто, двести граммов крови, красного сока, который настойчиво производило его тело. Как-то ночью, под крики пьяных соседей, он подсчитал, что отдал два ведра крови. И все не умирал.

ГРИБЫ

Август начался грибами, то есть так, как и полагается. Светило солнце и сушило землю, но наш луг по-прежнему утопал в воде; на нем росла пышная изумрудно-зеленая трава.

Первый гриб я нашла случайно, он рос возле самой тропинки, ведущей к домику Марты. Маленький красный подберезовик, похожий на спичку, а над ним небо — намазка спичечного коробка. Он мог быть предвестником пожаров, которые спалят травы, раскалят небо докрасна.

Утром я была не в состоянии думать ни о чем ином, кроме как о грибах. Ночью мне чудилось, что я слышу, как они растут. Лес трещал, то был звук едва уловимый, скорее даже осязаемый, чем слышимый. А потому я не могла спать. В первый год количество грибов в Черном лесу меня обескуражило. Я приносила их полные корзины, раскладывала на газетах и не могла отвести глаз от этого урожая до тех пор, пока наконец не наступал момент, когда я уже вынуждена была взять нож в руки и резать их мягкие детские тела, срезать шляпки и насаживать на шипы терновника, чтобы сохли. Колючие ветки с распятыми на них шляпками всю осень подпирали наш дом. Его стены впитывали запах сушеных подберезовиков и подосиновиков. Так было в первый год; тогда всего было много: и яблок, и слив, и даже старая черешня ошалела и кормила досыта всех скворцов в округе. Потом постепенно всего становилось меньше. В этом году я нашла только несколько яблок на ветках. Пересчитала их, берегла, если бы появился вор, я б не задумываясь натравила на него собак.

Несмотря на сырость, на лугах не было грибов-зонтов, хотя уже подоспела их пора. Каждый август, с самых первых дней, начинается с белых шляпок на опушке леса.

Зонт — гриб, не знающий молодости. Он стар уже в тот момент, когда ею белый колпачок вылупляется из земли. Тело у него дряблое, стариковское; он напоминает мне Марту. Худая, жилистая нога держит над землей мягкую шляпку, которая на ощупь всегда чуточку теплая. Надо присесть на корточки и понюхать ее, прежде чем с треском сломаешь эту хрупкую ногу и отнесешь домой. Все знают, как готовится гриб-зонт — его надо замочить в молоке, потом обвалять в яйце, смешанном с панировочными сухарями, и жарить, пока он не станет похож на котлету. И после съесть. Таким же образом можно приготовить мухомор-поплавок, который пахнет орехами. Но люди не собирают мухоморов. Они делят грибы на ядовитые и съедобные, справочники подробно описывают признаки, которые позволяют отличить одни от других. Хорошие грибы от плохих. Ни одна книжка о грибах не делит их на красивые и уродливые, на душистые и зловонные, на приятные на ощупь и противные, на греховодные и грехи отпускающие. Люди видят то, что хотят видеть, и в конце концов получают то, что желали. Понятная, но неверная классификация. Между тем в мире грибов все относительно.

С августа почти ежедневно мужики с бодуна чуть свет кружили по березовым перелескам, а потом приносили мне на крыльцо кошелки с грибами. Они хотели обменять их на бутылку домашнего вина. «Пожалуйста, я не прочь», — отвечала я им чаще всего, но вскоре разочаровалась — они собирали только подберезовики и белые.

А я ела все грибы. Когда я находила незнакомый мне гриб, отламывала кусочек и клала на язык. Смачивала слюной, растирала языком о нёбо, пробовала на вкус и проглатывала. И я ни разу не умерла, ни разу не случилось мне умереть от гриба. Наверное, от других вещей — да, но не от гриба. Так я научилась есть зеленошляпные сыроежки, которые никто не собирает и от которых в августе лес отливает желтизной. Так научилась есть строчки столь экзотических форм, что они могли бы служить архитекторам примером совершенных конструкций. И мухоморы, чудесные Amanity — я жарила их шляпки и посыпала петрушкой. Они слишком вкусны, чтобы быть ядовитыми. Я ждала целую ночь, даже две, три ночи, потому что симптомы отравления могли проявиться много позже. Под утро я смотрела на посветлевшее пятно окна с крестовиной посередине. На столе лежали ключи от машины. Гриб не желал меня убивать. Р. спокойно говорил, что если бы появились признаки отравления, уже, несомненно, было бы слишком поздно. Было бы бесполезно промывать мне желудок, ставить капельницы — яд и так бы уже проник в кровь.

— С какой стати нечто может желать моей смерти? — спрашивала я его. — Кто я такая, чтобы что-то там вздумало меня убить?

Когда я была маленькой, я наелась молодых дождевиков. Они показались мне такими красивыми, такими безупречными в хаосе трав. Я глотала их с умилением, до сих пор помню тот вкус — как будто жуешь пудру. Несколько штук я принесла домой, но мама заставила меня их выбросить. Я не сказала ей, что ими набит мой живот. С тех пор я ем их, обжарив на сливочном масле и посыпав сахарной пудрой.

Первые найденные дождевики я отнесла Марте. Мы немедленно приготовили из них сладкий десерт и съели всё без остатка.

СЛАДКИЙ ДЕСЕРТ ИЗ ДОЖДЕВИКОВ

молодые белые дождевики

масло для жарки

сахарная пудра


Грибы нарезать ломтиками толщиной в монету. Очищать грибы от кожицы не обязательно, достаточно соскоблить острые бородавки. На сковороде растопить масло и обжарить грибы до румяной корочки. Подавать к чаю, посыпав сахарной пудрой.

КТО НАПИСАЛ ЖИТИЕ СВЯТОЙ И КАК ОН ОБО ВСЕМ УЗНАЛ

Носить платье все равно что носить сутану. От рясы платье отличалось зауженностью в талии — что поначалу немного неприятно, оттого что тесно, — и открытым декольте, которое приходилось чем-то прикрывать. Катка нашла вылинявший шерстяной платок и повязала его на худенькие плечи Пасхалиса.

Юноша не выходил из дома несколько дней. Катка приносила ему еду, обычно хлеб и молоко. Увещевала его: «Пей молоко, и у тебя вырастет грудь». И он пил. Утром — вернее, около полудня, когда они вставали, — девушка делала ему замысловатые прически, заплетала косы высоко на макушке, закручивала на палец локоны. На заработанные деньги купила ему алую ленту. Катка разговаривала с ним на наречии, пересыпанном чешскими словами, он не всегда и не все понимал. Целые дни и вечера она где-то пропадала, а Пасхалис вытаскивал из сумы писание святой и внимательно читал, слово за словом, выискивая, не упустил ли чего из виду.

Кюммернис писала вещи, противоречащие одна другой, и это больше всего Пасхалиса отвращало. «Бог — это огромное животное, суть которого чистое дыхание, чистое пищеварение, чистое старение и чистое умирание. Бог — вместилище всего, но увеличенное во сто крат, упроченное, а потому совершенное и вместе с тем ущербное». Или: «Бог — это абсолютная тьма». Или: «Бог — это женщина, которая непрестанно рожает. Бытия высыпаются из нее непрерывно. Она не знает ни минуты отдыха в этом бесконечном рождении. В этом суть Бога».

— Ну и кто же все-таки Бог? — сонно бормотала Катка, когда он ей это читал.

А он не находил нужного ответа.

— Думала ли ты когда-нибудь о том, что внутри твоего тела кромешная тьма, — спросил он ее как-то раз, когда они лежали, прижавшись друг к другу, на тюфяке. — Через кожу не проникает никакой свет. Там, где в тебя входят мужчины, тоже должно быть темно. Твое сердце работает во тьме так же, как и все твои органы.

Эта, казалось бы, простая истина их обоих потрясла.

— «Тьма перерастает наши тела. Мы сотворены из тьмы, приходим с нею в мир, и всю жизнь она растет с нами и с нами умирает. Когда наши тела разлагаются, она впитывается в подземный мрак», — писала Кюммернис.