мом.
– Речи дегенератов, – сквозь зубы цедил он. – Большевистские идеи – и только для того, чтобы подстрекать моих работников к бунту. А не понимают, что у этих бедняков нет ни культуры, ни воспитания, они не могут отвечать за свои поступки, это же дети. Откуда они могут знать, что им нужно. Без меня они все погибли бы, ведь едва я отвернусь, как все летит к черту, они начинают делать глупость за глупостью. Они очень невежественны. Мои люди хорошо живут – чего им еще желать? У них всего достаточно. Если они и жалуются, то только потому, что неблагодарны. У них кирпичные дома, я забочусь о новорожденных, о том, чтобы не водились гниды у детишек, делаю им прививки и учу их читать. Разве здесь где-нибудь есть еще имение, где была бы школа? Нет! Всегда, когда могу, я веду их слушать проповеди и не понимаю, почему священник приходит ко мне и твердит о несправедливости. Он не должен вмешиваться в то, чего не понимает; а он ничего не смыслит в мирских делах. Хотел бы я видеть его хозяином этого имения! Стал бы он тогда кривляться?! С этими несчастными нужно разговаривать на языке кулаков, это единственный язык, который они понимают. Если кто-то начинает нянькаться, его перестают уважать. Я не отрицаю: много раз был суров, но всегда справедлив. Я должен был научить их всему, даже нормально есть, ведь, если бы не я, они питались бы только хлебом всухомятку. Стоит мне отвернуться, как они бросаются кормить свиней молоком и яйцами. Еще не научились подтираться, а хотят права голоса? Ничего не понимают в хозяйстве, а желают заниматься политикой? Они, возможно, будут голосовать за коммунистов, как шахтеры севера, а ведь те своими забастовками только вредят всей стране, и именно тогда, когда цена руды достигла максимума. Я бы послал войска на север, пусть постреляют, может, это их чему-то научит. Мы ведь не в Европе. Единственное, что здесь нужно, – это крепкое правительство, сильный хозяин. Все было бы очень мило, если бы все мы были равны, но это не так. Это бросается в глаза сразу. Здесь только я умею работать и утверждаю это, положа руку на сердце. На этой проклятой земле я просыпаюсь первым и ложусь последним. По мне, так я послал бы все к чертям и поехал бы жить принцем в столицу, но я должен быть здесь, потому что отсутствуй я даже неделю – это все, конец, крах, мои люди начнут умирать от голода. Вспомните, что было здесь девять или десять лет назад, когда я приехал сюда: полное разорение. Пустыня, одни камни и грифы. Все пастбища заброшены. Никому и в голову не приходило провести воду. Они сажали четыре хилых кустика салата в своих патио, на остальное им было наплевать, нищета, сплошная нищета. Мне необходимо было приехать, чтобы навести порядок, восстановить имение, дать людям работу. Как же мне не гордиться? Я так хорошо работал, что уже купил два соседних имения, и теперь мои владения самые большие и богатые в этих краях. Мне завидуют все, это же пример, у меня образцовое хозяйство. И теперь, когда рядом проходит шоссе, захоти я продать свое имение, я получил бы двойную прибыль. Я мог бы отправиться в Европу и жить на ренту, но я не уеду, я остаюсь здесь, я упорный. Я остаюсь ради своих людей. Без меня они пропали бы. Если посмотреть в корень, они ни на что не годятся, даже приказы не исполняют, я всегда говорил: они как дети. Нет ни одного, кто бы делал то, что должен делать, если я не стою у него за спиной. И после этого мне рассказывают сказки о том, что мы все равны! Умереть со смеху, да и только…
Матери и сестре он ящиками отправлял фрукты, солонину, свежие яйца, живых кур, маринады, рис и зерно в мешках, сыры и деньги, необходимые им, кучу денег. Лас-Трес-Мариас и шахта были так плодородны, как только что созданные Богом земли – Богом, которого услышал тот, кто хотел услышать. Донье Эстер и Феруле Эстебан давал то, о чем они никогда и мечтать не смели, но у него за все эти годы не было времени навестить их, даже если проездом он и бывал в городе. Он был так занят делами в деревне, на новых, купленных им землях, так занят всеми предприятиями, которые давали доход, что не мог терять свое драгоценное время у постели больной матери. К тому же существовала почта, что связывала их, и поезд, который доставлял им его дары. Он не испытывал желания их видеть. Все можно было сказать в письмах. Все, кроме того, что он не хотел, чтобы они знали, например, об уйме незаконнорожденных, появлявшихся на свет божий точно по мановению волшебной палочки. Не успевал он завалить какую-нибудь девушку на пастбище, как она тут же брюхатела, это было просто дьявольское наваждение, это казалось невероятным, он был уверен, что половина малышей не его. Поэтому он решил, что, кроме сына Панчи, которого, как и его, звали Эстебан, – ведь Панчу именно он лишил невинности – остальные могли быть его детьми, а могли и не быть таковыми. Спокойнее думать, что они не от него. Когда к нему приходила какая-нибудь женщина с дитем на руках и просила дать ребенку имя или какую-либо помощь, он совал ей пару купюр и говорил, что если она еще раз заявится, он ее высечет, чтобы у нее навсегда пропала охота вилять хвостом перед первым встречным самцом, а потом обвинять его. Вот так и получилось, что он никогда не знал точного числа своих детей, но, правду говоря, это его и не интересовало. Он считал, что, когда ему захочется заиметь детей, он найдет себе достойную супругу. Церковь благословит его брак, и только тех детей следует считать своими, кто носит твое имя, а остальные как бы и не существуют. И пусть к нему не суются с ахинеей, будто все рождаются с одинаковыми правами и наследуют все на равных, ведь в этом случае все полетело бы к черту, а народы вернулись бы к каменному веку.
Он вспоминал о Нивее, матери Розы. Так как ее муж отказался от политической деятельности после случая с отравленной водкой, она начала собственную политическую кампанию. Она и другие дамы приковали себя цепью к решетке конгресса и Верховного суда, устроив позорный спектакль, который поставил в смешное положение их мужей. Он знал, что Нивея ходила по ночам клеить на стены домов суфражистские лозунги. Она была способна пройти по центру города в воскресенье при свете дня в берете, с метлой в руке, требуя для женщин равные права с мужчинами, возможность голосовать и поступать в университет, а также защиты закона для незаконнорожденных детей.
– Эта сеньора не в своем уме! – говорил Труэба. – Все равно что переть против природы. Да ведь женщины не умеют сложить два и два, а уж тем более пользоваться хирургическим ножом. Их предназначение – это материнство, домашний очаг. Если так пойдет дальше, в один прекрасный день они захотят стать депутатами, судьями, а то и президентом республики! А пока только смущают людей и сеют беспорядок, который может привести к катастрофе. Они публикуют неподобающие памфлеты, говорят по радио, приковывают себя в людных местах цепями, и полицейские вынуждены вместе с кузнецом распиливать их кандалы и забирать их в участок, что, конечно же, справедливо. Жаль, что всегда находится влиятельный супруг, малодушный судья или какой-нибудь бунтарь, член парламента, которые отпускают их на свободу… Твердой руки не хватает, вот что!
Война в Европе недавно окончилась, и плач живых по мертвым еще не утих. Из Европы шли разрушительные идеи, их приносили волны ветра, радио, телеграф, привозили пароходы с эмигрантами. Ошеломленная, беспорядочная толпа спасалась от голода, от бомб и от мертвецов, гниющих на полях сражений, по которым уже шли крестьяне с плугом. Это был год президентских выборов – год беспокойства в связи с мировой катастрофой. Страна просыпалась. Волна недовольства, охватившего народ, накатывалась на прочные устои олигархического общества. В сельских районах чего только не случалось: и засуха, и гусеницы, и ящур. На севере царила безработица, а в столице ощущались последствия далекой войны. Это был год обнищания, и единственное, чего не хватало для полноты картины, – так это землетрясения.
Тем не менее высший класс – хозяин власти и богатства – не отдавал себе отчета в опасности, которая угрожала хрупкому равновесию в стране. Богатые веселились, танцуя чарльстон и новые танцы в ритмах джаза – фокстрот и негритянское кумби, которые были очаровательно неприличными. Возобновились морские путешествия в Европу, прерванные из-за четырехлетней войны, вошли в моду круизы в Северную Америку. Гольф был новинкой, сливки общества собирались для того, чтобы гонять мячик клюшкой, как это делали двести лет назад в этих же самых местах индейцы. Дамы украшали себя бусами из фальшивого жемчуга, доходившими до колен, натягивали до бровей шляпы в виде тазика, стриглись под мальчика и красились как публичные женщины, отказывались от корсета и курили, положив ногу на ногу. Мужчины были ослеплены североамериканскими автомобилями – машины прибывали в страну утром, а к вечеру их уже продавали, хотя стоили они целое состояние и ничего, кроме шума и дыма, от них ждать было нельзя. Голова шла кругом, когда они мчались на бешеной скорости по дорогам, предназначенным для лошадей и мулов, а совсем не для стремительных машин. За игорными столами проигрывались наследства и состояния, легко сколоченные за последние годы, лилось шампанское, и в качестве новинки для наиболее утонченных и порочных появился кокаин. Всеобщему безумию, казалось, не будет предела.
Но для провинции автомобили оставались реальностью столь же далекой, как короткие платья, и те, кто избавился от гусениц и ящура, считали год вполне удачным. Эстебан Труэба и другие здешние землевладельцы создали сельский клуб для выработки политических действий накануне выборов. Крестьяне жили все так же, как в колониальные времена, и слыхом не слыхивали ни о профсоюзах, ни о законных выходных, ни о минимальной заработной плате. Но уже стали просачиваться в наследственные владения под видом церковников активисты новых левых партий. В одной руке они держали Библию, а в другой – марксистские памфлеты и проповедовали одновременно трезвую жизнь и смерть за революцию. Собрания владельцев имений заканчивались кутежами или петушиными боями, а в сумерках они заявлялись в бордель «Фаролито Рохо», где двенадцатилетние проститутки и Кармело, единственный педераст в поселке, плясали под звуки допотопного граммофона под неусыпным взглядом небезызвестной мадам Софии, которая уже не могла дрыгать ногами, но еще вполне энергично управляла всем железной рукой. Мадам не позволяла полиции нарушать покой заведения, а господам веселиться с девушками бесплатно. Лучше всех танцевала и умела дать отпор домогательствам пьяниц Трансито Сото. Она была неутомима, никогда ни на что не жаловалась, она словно обладала способностью тибетцев отделять тело от души, жалкую оболочку отдавая в руки клиента, а душу посылая в заоблачные высоты. Она нравилась Эстебану Труэбе, потому что никогда не жеманилась, не противилась никаким прихотям клиента и пела голосом хриплой птички. Однажды Трансито сказала ему, что проституткой она работает временно, надеясь подняться гораздо выше, и это пришлось ему по душе.