быта. Он вносил на счета банка разнообразные суммы, но ему всегда недоставало денег, чтобы содержать как следует свой когда-то великолепный особняк, превратившийся теперь в мрачный, разваливающийся домище, почти пустой и продуваемый сквозняками. Бланке всегда не хватало денег на расходы, она брала в долг у Хайме и, хотя уменьшала потребности в одном и латала что-то другое, в конце месяца у нее скапливалось множество неоплаченных счетов, которые росли и росли. Тогда она вновь отправлялась в еврейский квартал к ювелиру, чтобы продать что-нибудь из драгоценностей, которые четверть века назад приобретались там же и которые Клара отдала ей, положив их для нее в шерстяной чулок.
Дома Бланка ходила в переднике и альпаргатах, совсем как прислуга, еще не покинувшая этот тонущий корабль, а отправляясь куда-либо, надевала один и тот же черный, много раз глаженный костюм с белой шелковой блузкой. После того как дедушка овдовел и перестал заниматься ею, Альба одевалась в то, что ей доставалось от двоюродных сестер, которые были или выше или ниже ее ростом, и поэтому пальто на ней часто сидело, как военная шинель, а платья были коротки и узки. Хайме хотел бы сделать что-нибудь для них, но в конце концов предпочитал помогать голодающим, чем тратиться на роскошные вещи для сестры и племянницы.
После смерти бабушки у Альбы начались кошмары, и она просыпалась с криком и горела как в лихорадке. Ей снилось, будто все члены семьи умирают и она одна бродит по огромному дому, а за ней следом по длинным коридорам плывут лишь еле заметные, тусклые призраки. Хайме посоветовал Бланке взять девочку к себе в комнату, чтобы ей было спокойнее. С тех пор как Альба стала жить в спальне матери, она с тайным нетерпением ожидала того момента, когда нужно было ложиться спать. Укрывшись простыней, она следила за тем, как Бланка завершает свой день и готовится ко сну. Мать очищала лицо лосьоном «Гарем», потом смазывала его кремом, пахнущим розами, который славился тем, что творил чудеса с женской кожей, расчесывала сто раз свои длинные каштановые волосы, в которых уже появились седые пряди, видимые только ей. Она боялась простуд, поэтому зимой и летом спала в теплых шерстяных нижних юбках, которые сама вязала в свободные минуты. Если шел дождь, она надевала перчатки, чтобы не так страдать от ледяного холода, который пронизывал ее суставы, когда она возилась с влажной глиной, и от которого не помогали ни инъекции Хайме, ни китайское иглоукалывание Николаса. Альба смотрела, как она двигается по комнате в ночной рубашке послушницы, развевающейся на ходу, с распущенными, а не забранными в узел волосами, в нежном благоухании чистого белья и лосьона «Гарем», произнося бессвязный монолог, в котором звучали то жалобы на цены овощей, то перечень многочисленных ее недомоганий, то сетование на усталость оттого, что на ее плечах тяжким грузом лежит дом, то нежные фантазии, обращенные к Педро Терсеро Гарсиа, которого она представляла себе среди сумеречных облаков или среди золотистых пшеничных полей в Лас-Трес-Мариасе. Закончив обычный ритуал, Бланка ложилась в постель и гасила свет. Их разделял узкий проход, она брала руку дочери и рассказывала ей сказки из волшебных книг, лежавших в колдовских баулах прадедушки Маркоса, сказки, которые ее некрепкая память превращала в совсем новые истории. Так Альба узнала о принце, который спал сто лет, о девушках, воевавших врукопашную с драконами, о волке, заблудившемся в лесу, которого некая девочка распотрошила без всякой причины. Когда Альба снова хотела услышать эти истории, Бланка не могла их повторить, потому что тут же забывала, и у Клариной внучки появилась привычка записывать эти истории. Потом она стала заносить в тетради и наиболее важные события, как это делала ее бабушка.
* * *
Работы по созданию мавзолея начались вскоре после смерти Клары, но длились почти два года, потому что добавлялись все новые дорогие детали: плиты с готическими золотыми буквами, стеклянный купол, сквозь который проникали солнечные лучи, и хитроумный механизм, скопированный с римских фонтанов, который позволял постоянно и экономно орошать внутренний сад, где я приказал посадить розы и камелии, любимые цветы сестер. Со статуями дело осложнилось. Я отклонил несколько рисунков, потому что совсем не хотел каких-нибудь карикатурных ангелов, мне нужны были портреты Розы и Клары, с их лицами, руками, естественными размерами. Один уругвайский скульптор угодил мне, и статуи наконец были созданы по моему вкусу. Когда все было готово, появилось неожиданное препятствие: я не смог перевезти Розу в новый мавзолей, потому что семья дель Валье воспротивилась этому. Я попытался убедить их всякого рода доказательствами, подарками, нажимом, пустил в ход даже политическую власть, но все было напрасно. Мои шурины были непоколебимы. Думаю, они узнали о голове Нивеи и обиделись на меня за то, что она так долго хранилась в подвале. Из-за их упрямства мне пришлось обратиться к Хайме и попросить, чтобы он отправился со мной на кладбище: мы должны были похитить труп Розы. Он ничуть не удивился.
– Если они не хотят по-хорошему, пусть будет по-плохому, – объяснил я сыну.
Как обычно бывает в таких делах, мы пришли туда ночью и подкупили сторожа, точно так же, как это случилось, когда я хотел остаться с Розой всю первую ночь ее пребывания на кладбище. Мы пересекли с нашими инструментами кипарисовую аллею, нашли склеп семьи дель Валье и принялись за свою мрачную работу: надо было вскрыть могилу. Мы осторожно сняли плиту, хранившую покой Розы, и извлекли из ниши белый гроб, который оказался гораздо тяжелее, чем мы предполагали, поэтому мы вынуждены были попросить сторожа помочь нам. Работать было неудобно, места не хватало, мы мешали друг другу, карбидный фонарь плохо светил. Потом мы снова заложили нишу плитой, чтобы никто не заподозрил, что она пустая. Пот лил с нас градом. Хайме предусмотрительно захватил флягу с водкой, и мы смогли выпить по глотку, чтобы подбодрить себя. Несмотря на то что никто из нас не был суеверным, этот некрополь с крестами, сводами и плитами действовал нам на нервы. Я уселся на край могилы перевести дыхание и подумал, что я уже далеко не молод, если всего лишь от того, что я сдвинул ящик, сердце так заколотилось в груди, а перед глазами замелькали блестящие точки. Я закрыл глаза и подумал о Розе, о ее совершенном лице, о ее молочной белизны коже, волосах морской сирены, глазах цвета меда, возбуждавших волнение, о ее скрещенных руках с перламутровыми четками и венке новобрачной. Я вздохнул, представив себе эту прекрасную деву, ускользнувшую из моих рук; и вот теперь я пришел сюда, после стольких лет ожидания, чтобы найти ее и перенести в подобающее ей место.
– Сын, давай откроем это. Я хочу видеть Розу, – сказал я Хайме.
Он не пытался разубедить меня, потому что по тону уже знал, что мое решение окончательно. Мы приладили фонарь, Хайме терпеливо отвинтил бронзовые винты, потемневшие от времени, и мы смогли поднять крышку, тяжелую, будто из свинца. В белом свете фонаря я увидел прекрасную Розу, с флердоранжем новобрачной, зелеными волосами, с ее нетронутой красотой, – такой, какой я видел ее много лет назад, лежащей в белом гробу на обеденном столе моих тестя и тещи. Я смотрел на нее как завороженный, не удивляясь, что время не тронуло ее, потому что она была точно такой, какой я видел ее в своих мечтах. Я наклонился и через стекло, которое покрывало ее лицо, запечатлел поцелуй на бледных губах бесконечно любимой женщины. В этот миг легкий ветерок пробежал среди кипарисов, коварно проник в щель гроба, который до того был герметически закрыт, и в одно мгновение моя прекрасно сохранившаяся невеста исчезла, как по волшебству, превратилась в мягкую, серую пыль. Когда я поднял голову и открыл глаза, чувствуя холодный поцелуй на устах, прекрасной Розы уже не было. Вместо нее лежал зияющий пустыми глазницами череп, словно с приклеившимися к скулам полосками пергаментной кожи и несколькими прядями потемневших волос на затылке.
Хайме и сторож поспешно закрыли крышку, положили Розу на тележку и отвезли в место, которое было предназначено для нее рядом с Кларой, в мавзолее розового мрамора. Я сидел на чьей-то могиле в аллее кипарисов, смотря на луну.
«Ферула была права, – подумал я. – Я остался один, уменьшаюсь в росте и мельчаю душой. Остается только умереть как собаке».
* * *
Сенатор Труэба боролся со своими политическими врагами, которые день ото дня все продвигались и продвигались к власти. В то время как большинство руководителей консервативной партии толстели, старели и теряли время в бесконечных пустопорожних дискуссиях, он посвящал себя работе, снова и снова изучая страну, которую пересекал с севера на юг во время личной предвыборной кампании, никогда не прекращавшейся, совсем не считаясь ни с годами, ни с глухой болью в костях. Его переизбирали сенатором на каждых парламентских выборах. Он не был заинтересован во власти, в богатстве и престиже. Его манией была борьба с тем, что он называл «марксистским канцером», который мало-помалу проникал в народ.
– Шага не ступишь, чтобы не наткнуться на коммуниста! – возмущался он.
Никто его больше не принимал всерьез. В том числе и коммунисты. Они посмеивались над ним, над его вспышками дурного настроения, над его трауром – точь-в-точь старый ворон, – над его старомодной тростью и апокалипсическими предсказаниями. Когда он потрясал перед носами собравшихся статистическими данными и реальными результатами последних выборов, его единомышленники опасались, что это тоже старческий маразм.
– На следующих выборах, когда голоса будут подсчитаны, мы пойдем ко всем чертям! – утверждал Труэба.
– У нас марксисты нигде не победили на народных выборах. Нужна, по крайней мере, революция, а в этой стране такие вещи не проходят, – возражали ему.
– А вот и проходят! – яростно спорил Труэба.
– Успокойся, дружище. Мы не допустим этого, – утешали его. – Марксизм совершенно неуместен в Латинской Америке. Не видишь разве, что он не учитывает здешней любви к магии и чудесам? Это атеистическая, функциональная и практическая доктрина. У нас она не может иметь успех!