Дом и мир — страница 26 из 40

ий за драгоценности, хотя они стоили по меньшей мере тридцать. Чтобы не умереть с голоду, ему пришлось согласиться на эти пять рупий. Как только ценности оказались в руках управляющего, тот заявил, что зачтет эти пять рупий при очередном взносе арендной платы. Узнав об этом, мы сказали Шондипу-бабу, что объявим бойкот Чоккроборти и его управляющему. Шондип-бабу ответил, что если мы будем так отталкивать всех живых людей, то продолжать работу нам придется с мертвецами, ожидающими сожжения на берегу реки. Люди живые знают, чего хотят, и умеют настаивать на своих желаниях, говорил он. Они рождены повелевать. Те же, кто не умеет добиваться своего, должны либо подчиняться им, либо умереть по их повелению. Шондип-бабу сравнил с вами Чоккроборти и Хориша Кунду и сказал: «Сейчас во владениях Чоккроборти нет ни одного человека, который посмел бы хоть слово сказать против свадеши, а вот Никхилеш, сколько бы он ни старался, насадить у себя свадеши не сможет».

— Я хочу насадить у себя нечто более значительное и прекрасное, чем свадеши, — ответил я, — поэтому и не могу поддерживать свадеши. Я не хочу иметь дело с сухими бревнами, мне нужны живые деревья; вырастить их потребуется время.

— Боюсь, что вы останетесь и без сухих бревен, и без живых деревьев, — ехидно заметил историк. — Я согласен с Шондипом-бабу — получать значит отбирать. Нам потребуется немало времени, чтобы усвоить это. Ведь в школе нас учили совсем другому. Я сам был свидетелем того, как собирал налог сборщик заминдара Кунду, Гуручорон Бхадури. Одному арендатору-мусульманину нечем было заплатить, и в доме ничего не осталось для продажи. Была лишь молодая жена. «Продай жену и погаси долг», — посоветовал Бхадури. Нашелся подходящий покупатель, и долг был выплачен. Верите ли, после того как я видел слезы несчастного мужа, я несколько ночей не мог сомкнуть глаз. Но как бы мне ни было тяжело, я уяснил себе одно: человек, который может заставить своего должника продать жену в уплату долга, стоит гораздо выше меня самого. Признаюсь, что сам я был бы не способен на это — я слабый человек, мне ничего не стоит расчувствоваться! Спасти нашу родину могут только такие вот Кунду и Чоккроборти со своими подручными.

Я был потрясен.

— Если то, что вы говорите, правда, — воскликнул я наконец, — то отныне я посвящу всю свою жизнь спасению родины от таких вот Кунду и Чоккроборти. Рабские инстинкты, прочно засевшие в нас, при благоприятных обстоятельствах очень легко перерождаются в страшный деспотизм. Выйдя замуж, женщина терпит побои, но, став свекровью, она десятикратно вымещает их на своей невестке. Если всеми презираемый человек вдруг становится шафером на свадьбе, то почтенные отцы семейств будут немало страдать от его заносчивости. Вы сами так привыкли повиноваться из страха, что считаете теперь своим священным правом заставлять повиноваться других. Вы считаете признание насилия — законом. А я буду бороться и с признанием его, идущим от слабости, и с насилием, идущим от жестокости.

Все, что я говорю, очень просто, обыкновенные смертные поймут меня без труда. Однако наши будущие историки, кажется, помешаны на идее сокрушения истины.

Мне не дает покоя мысль о мнимой тетке Пончу. Представить доказательства против нее будет трудно, найти свидетелей подлинных событий всегда бывает нелегко, а иногда и вовсе невозможно. Зато можно заранее сказать, что недостатка в очевидцах событий, которые не имели места, но на которых можно подзаработать, не будет никогда. Все эти махинации были, очевидно, затеяны с целью возвратить обратно наследственный участок Пончу, который я купил. Не видя иного выхода, я решил предоставить Пончу участок в одном из своих поместий и построить ему домик. Однако учитель не пожелал сложить оружие перед такой несправедливостью и сказал, что хочет попытаться что-нибудь сделать.

— Вы хотите попытаться?

— Да, хочу, — ответил он.

Я не мог представить себе, как сможет мой учитель вести судебную волокиту. В этот вечер он не пришел ко мне в обычный час. Оказалось, что он куда-то отправился, захватив с собой кое-что из одежды и постельные принадлежности. Слуги могли мне сказать только, что Чондронатх-бабу вернется не ранее, чем через три-четыре дня. «Учитель отправился в деревню, где жил дядя Пончу, в надежде найти там свидетелей», — решил я. Однако я не сомневался, что его усилия будут напрасны.

В школе учителя не ждали. Он располагал несколькими свободными днями, потому что впереди было воскресенье и Дурга-Пуджа.

В зимние сумерки, когда тускнеют дневные краски, мрак начинает окутывать и мою душу. На свете много людей, сердца которых заключены в каменную крепость. Что им до того, что творится вокруг! Но мое сердце живет под сенью деревьев, с ним ведут беседы вольные ветры, оно отзывается и на радостные и на мрачные мелодии, которые долетают издалека. Днем, когда светят яркие лучи солнца и все вокруг суетятся и хлопочут, мне кажется, что жизнь моя заполнена до предела, что мне ничего больше не надо. Стоит, однако, поблекнуть ярким краскам на небе и темной шторе из окна небес спуститься на землю, как сердце начинает убеждать меня, что этот заветный час наступает лишь для того, чтобы оставить человека в одиночестве. Земля, небо, вода, словно сговорившись, внушают мне ту же мысль. Днем душа на виду у всех, ночью же она замыкается в себе, и в этом заключается смысл смены дня и ночи. Я не могу притворяться, будто не понимаю этого. И поэтому, когда ночь, не мигая, глядит на мир звездами черных очей любимой, внутренний голос все настойчивее твердит мне, что правда жизни — не в одной работе, что не в ней сошлись все надежды и чаяния человека, что человек не может быть рабом, даже если владыкой его будут истина или вера.

Как, Никхилеш, неужели ты навсегда утратил свое второе «я», которое с наступлением темноты, словно обретало свободу от дневных забот, погружаясь в живительную благость ночи? Как страшно одинок тот, кто одинок в мирской суете!

Как-то на днях, в такой вот сумеречный час, я обнаружил, что мне нечего делать, да и работа не шла на ум. Не было и учителя, с кем я мог бы поговорить. Мятущееся, опустошенное сердце жаждало ухватиться за что-нибудь. Я вышел в сад. Я люблю хризантемы. В моем саду их множество, самых разнообразных сортов, цветов и оттенков, и, когда они цветут, кажется, будто это катятся зеленые волны океана, покрытые сверкающей радужной пеной. Я давно не видел своих цветов и теперь, внутренне подсмеиваясь над собой, думал: «О моя Хризантема, я лечу навстречу тебе!»

Пока я шел по саду, из-за ограды выглянула луна и осветила западную часть сада, оставив во тьме лишь полосу у подножья ограды. Казалось, будто она подкралась сзади и шаловливо прикрыла ладонями глаза мраку. Я направился в ту сторону, где от стен террасами спускались вниз к аллее ряды пышных хризантем. Вдруг я увидел женскую фигуру, распростертую на траве возле цветов. Сердце мое учащенно забилось. Услышав мои шаги, женщина вздрогнула и поспешно поднялась. Что было делать? Может быть, лучше удалиться, думал я. И остаться и уйти было одинаково неловко. Несомненно, та же мысль мучила и Бимолу. Однако прежде чем я пришел к какому-нибудь решению, она набросила на голову край сари и направилась к дому. В одно это мгновение я отчетливо понял всю безмерную тяжесть горя Бимолы. И сразу же собственные печали и горести отодвинулись куда-то вдаль.

— Бимола! — воскликнул я.

Она вздрогнула, остановилась, но не обернулась ко мне. Я подошел. Свет луны падал мне на лицо. Бимола стояла в тени с закрытыми глазами, стиснув руки.

— Бимола, — сказал я, — я вовсе не хочу запирать тебя в клетку. Разве я не знаю, что ты только зачахнешь в неволе.

Она по-прежнему стояла, не подымая глаз, не говоря пи слова.

— Ведь и моя жизнь превратится в оковы, если я буду стараться насильно удерживать тебя. Какая мне от этого может быть радость?

Бимола продолжала молчать.

— Я честно говорю тебе: ты свободна! Если я не стал для тебя никем другим, то и тюремщиком твоим я не стану никогда.

С этими словами я повернул к дому. О нет, это было не великодушие и не самопожертвование! Просто я понял, что никогда сам не получу свободы, пока не дарую свободу другому. Если я сохраню Бимолу как ожерелье вокруг своей шеи, тяжкий груз навсегда останется лежать на моей совести. Разве не молил я всевышнего: «Если я недостоин счастья, хорошо, я согласен перенести горе, только не лишай меня свободы. Называть ложь истиной и хвататься за нее во имя спасения — все равно, что наступить себе на горло. Спаси меня от такого самоуничижения».

Я вернулся к себе в кабинет и застал там Чондронатха-бабу. Мое волнение еще не улеглось, и, прежде чем о чем-нибудь спросить его, я воскликнул:

— Учитель, самое главное для человека — свобода. Ничто не может с нею сравниться, ничто!

Удивленный моим возбужденным состоянием, он вопросительно взглянул на меня.

— Разве книжные истины открывают нам что-нибудь? — продолжал я. — В шастрах я вычитал, что желания — цепи, которые связывают и тебя и других. Но такие слова сами по себе пустой звук. Только когда выпустишь птицу из клетки, понимаешь, что, улетая, птица освободила и тебя. Запирая кого-нибудь, мы и на себя надеваем оковы желаний, крепостью своей равные железным цепям. Но никто на свете не понимает этого. Все считают, что совершенствовать и изменять нужно что-то в окружающем нас мире. А на деле мы сами должны совершенствоваться, должны научиться отказываться от собственных желаний. Только это имеет значение. Больше ничто!

— Мы часто думаем, — ответил учитель, — что, получив желаемое, мы обретаем свободу. Тогда как действительно обрести свободу можно, лишь научившись отказываться от своих желаний.

— Все это звучит как стариковская мораль, — продолжал я, — но стоит применить эти слова к себе, и начинаешь понимать, что они и есть тот божественный нектар, который делал бессмертными богов. Мы не замечаем прекрасного до тех пор, пока не лишаемся его. Мир завоевал Будда, а не Александр