Дом имени Карла и Розы — страница 4 из 35

Муж… Нахмурив широкие светлые брови, Татьяна спускается в вестибюль, чтобы в который раз за сегодняшний день взглянуть на часы. С трудом различив на циферблате положение стрелок, она убеждается, что ранние декабрьские сумерки наступили не преждевременно, а в положенный час. Зато Григорий Семенович Дедусенко запоздал.

В полутьме вестибюля поблескивало украшенное позолоченными амурами трюмо. Тусклое, давно не протиравшееся зеркало отражало крупную женскую фигуру; как ни исхудала Татьяна, а тонкой не стала — кость широка. Татьяна не любительница разглядывать свое отражение, она никогда не считала себя красавицей, а теперь и подавно: щеки впали, скулы торчат.

Татьяна оборачивалась всякий раз, как хлопала входная дверь и в нетопленный вестибюль волной, окатывающей ноги, врывалась уличная стужа. Но ожидание было напрасным. Прошагал матрос с винтовкой на ремне, дулом вниз; плача, проскочила девочка с пустым ведерком; просеменила старуха Куницина, известная на всех трех этажах тем, что днем она регистрирует частные библиотеки, а вечерами докучает всей гостинице описанием виденных ею книжных сокровищ.

Затем вошла пара, заставившая Татьяну вскрикнуть:

— Агафонов? Вы?

Агафоновы, как и Дедусенко, были жильцами «Апеннин». Сам он, человек не старый, но поседевший на поселении в сибирской деревушке, теперь оканчивал те же курсы, что и Дедусенко. Этому бывшему ссыльнопоселенцу завтра предстоял обратный путь а Сибирь.

Увидев Агафонова вместе с женой, Татьяна не на шутку встревожилась.

— Вас давно отпустили?

Низенькая, по самые глаза повязанная шалью жена Агафонова высвободила подбородок, ответила:

— С двух часов командую им. У матери побывали: прощался. — Развязав шаль, стряхнув с нее приставший снег, она спросила: — А ваш где? Не пришел разве?

Татьяна ответила вопросом:

— Может, его куда послали?

— Постойте, постойте. — Агафонов дважды обозвал себя старым ослом. — Он же просил передать, что заглянет в Союз…

— Зачем? — ревниво перебила Татьяна.

— С товарищами попрощаться. Он и сапоги мне всучил, а я, уж простите… В номере они у меня…

— Какие сапоги?

— Обмундировали все-таки… — Агафонов щелкнул новенькими каблуками. — На Григория не сердитесь, Отпуск у нас большой, на целые сутки.

«Целые сутки, — хмуро подумала Татьяна. — После нескольких лет разлуки!..»

Войдя в номер, посеревший от сумерек, она устало опустилась на диван, машинально погладила его плюшевую обивку. Под руку попадались то гладкие залоснившиеся полосы, то слипшиеся жесткие кустики ворса. Вероятно, диван частенько обливали вином, пачкали закуской.

Вопреки всякой логике Татьяна мысленно обрушилась на Союз пищевиков. Профсоюзники вдруг превратились в ее представлении в скопище людей, не желающих понимать, что у человека, кроме товарищей по работе, есть семья, имеющая право провести с ним последние сутки. Охотно вспомнила она и о том, как Дедусенко поначалу противился, когда Московский Комитет партии предложил ему поработать на отнюдь не романтическом поприще — в профсоюзе пищевиков. Сам подтрунивал над тем, как нежданно подвела его после Октябрьского переворота давняя работа слесарем на паровой мельнице под Екатеринославом. Посчитали пищевиком, объяснили, что здесь-то и требуются особо честные люди, насчет романтики посмеялись вместе с ним.

Сидеть без дела Татьяна не умела. Едва включили свет, вновь принялась за хлопоты. Стол был накрыт торжественно, в центре его на чистом полотенце с вышитыми краями красовалась тарелка с тремя разложенными веером воблинами. Татьяна и сама принарядилась, верная правилу: в минуты разлада особенный порядок во всем.

Чтобы и Шурка был на высоте, мать извлекла его из коридора в самый разгар игры в казаки-разбойники, умыла, нарядила и усадила играть тремя оставшимися от давних времен оловянными солдатиками.

Однако Шурка-то и испортил все дело. Мало того, что он не вытерпел, потребовал свою рыбину, он захотел ее сам очистить. А могла ли Татьяна позволить кому-либо портить ценный продукт? В семье она одна артистически управлялась с воблой: трахнет по подоконнику — мигом отлетает голова, словно отпиленная.

В самую неудачную минуту, когда Шурка концом вышитого полотенца вытирал слезы, в номер вошел глава семьи.

Весь вид его: шинель, на которой таял снег, превращаясь в прозрачные, повисавшие на ворсе капли, новые, лишь сегодня выданные неширокие ремни, крест-накрест пересекающие грудь, багровое с мороза лицо, мокрый ледок на концах коротко стриженных темных усов — все остро напомнило Татьяне о том, что впереди у него неведомая солдатская судьба, сибирская стужа, фронт. Сердце ее заныло, но язык сделал свое злое дело:

— Решил и к своим снизойти?

В семье было известно, что Татьяне свойственно порою действовать наотмашь, не разобравшись. В таких случаях Григорий не тратил слов, молчал. Молчание было тем упорней, чем несправедливей вела себя жена. Сейчас лицо его стало каменным. Разделся он рывком, шинель повесил, словно бросил. Притянул к себе сына.

Татьяна уже остывала, но не знала, как нарушить невеселую тишину. Однако Григорий вдруг сказал просто:

— Принес оправдательный документ. Получай! — Он нашарил в кармане гимнастерки сложенные вчетверо листки папиросной бумаги с отпечатанным на машинке текстом, протянул жене. Затем помедлил, попридержал их. — Уложи атамана, тогда и прочтешь.

— Не получится! — твердо сказал Шурик. — Не уложите.

— Получится. Уложим, — еще более твердо возразил отец.

Мать стелет на диване пышное пуховое одеяло, выстеганное завитушками на купеческий лад, но с командой ко сну не торопится: много ли в жизни отец и сын бывали вместе? Пусть наговорятся…

Когда они рядом, сходство между ними особенно разительно. Даже коротко подстриженные усы Григория не помеха. Оба — отец и сын — тонколицы, кареглазы, темноволосы и, как убеждена Татьяна, красивы. Сама она — это тоже для нее несомненно — выглядит рядом с ними малоинтересной, неуклюжей. Татьяна не понимала, что ее широковатое, открытое лицо имеет особую прелесть, так же как и сильная, крепко сколоченная фигура.

Отец прикалывает к мальчишеской куртке красную жестяную звезду — прощальный подарок.

— Ты теперь один останешься с мамой, — тихо произносит он. — Будь мужчиной!



Шурик поправляет на груди звезду. Жестяной острый луч должен глядеть строго вверх, никуда не уклоняясь. Мальчик понимает, что отец говорит не просто о мужчинах, а о таких, которые носят красную звезду. Он негромко отвечает:

— Буду!

Татьяна притихла, боясь помешать разговору.

Как изменился Григорий с того далекого дня, когда она, недавняя гимназистка, которую пригласили преподавать русский язык в вечерней рабочей школе, впервые разговорилась с ним! Давно он ее перерос. Пусть он и сейчас восхищается ее «ученостью», почерпнутой из учебников и книг, но чего стоит все это рядом с теми знаниями, что дала ему жизнь, полная напряженной борьбы? У Татьяны тоже была борьба, но борьба за кусок хлеба. Ребенок… Швейная машинка… Нет, теперь, когда жизнь для всех повернулась по-новому, ей тоже хочется настоящего дела! Теперь отставать нельзя. Муж вернется и не узнает своей Татьяны…

В этот вечер Шурика уложил отец, прилег с ним на диване.

— Спи… Мы с мамой тоже хотим наговориться.

Татьяна помахала мужу листками папиросной бумаги, погасила свет и вышла из комнаты, чтобы, пока сын будет засыпать, прочесть эти листки.

Нежданно-негаданно

В кубовую то и дело заходят жильцы, кто с чайником, кто с кувшином. Татьяна ничего не замечает. Пристроившись на высоком табурете, поближе к тусклой лампочке, она с трудом разбирает бледный, нечеткий шрифт. По требованию Дедусенко письмо это размножили сегодня под копирку, чтобы разослать повсюду, где можно рассчитывать на помощь.

Письмо адресовано правлению Союза рабочих и служащих города Москвы по выработке пищевых продуктов.

Начиналось письмо официально[1]:

«Отдел детских домов Наркомсобеса просит Союз пищевиков оказать содействие для получения продуктов на детские дома г. Москвы и пригородов».

Пока один из обитателей «Апеннин», сотрудник «РОСТА», цедил в голубую эмалированную кастрюлю уже простывший кипяток, Татьяна дала передышку глазам. Но дальнейший текст письма был таков, что стоило кому-либо подойти к кубу, заслонить ей свет, как она в нетерпении соскакивала с табурета.

«Питание детей в детских домах теперь более чем скудно. Слышен вопль заведующих, что нечем кормить детей. Они приходят в Народный Комиссариат и плачут, говоря, что некоторые детишки уже не стоят на ногах, что приходится во избежание лишней траты сил не выводить их на прогулки, что нельзя занять ничем детей, ибо они тянут: «Кушать хочу». Наиболее отзывчивые говорят, что не могут выносить чахнущих детей, и оставляют службу».

— Странная отзывчивость! — пробормотала Татьяна, и двое военных, вооруженных чайниками, недоуменно переглянулись.

«Особенно сказывается это недоедание на младшем возрасте, от трех до восьми лет».

У матери Шурика, которому недавно стукнуло семь лет, сжалось сердце. Но она с тоской подумала и о более старших детях, о долговязых, тянущихся вверх подростках: эти должны страдать еще ощутимей. Что таким, даже и в мирные времена вечно голодным, полфунта хлеба в день?!

«В приютах, только что посещенных заведующей Отделом детских домов (Первый Знаменский пер. и распределительный пункт в Грузинах), дети поражают своей исхудалостью, слабостью. Восьмилетние дети по росту и весу напоминают скорее пятилетних. Их тонкие шеи, обтянутые кожей, бледные личики, их вялость, неподвижность говорят красноречивее всяких слов…»

Обняв руками все еще теплый, отдающий металлическим запахом медный бачок, Татьяна задумалась о маленьких изголодавшихся гражданах молодой республики и о тех взрослых, которые, как успел пожаловаться Григорий, равнодушно отнеслись к их нуждам, оставили письмо, случайно попавшееся на глаза ее мужу, без всякого ответа…