ь, Нестор не обиделся, наоборот, с тех пор стал привлекать его к работе, разглядев родственную душу, дар пророчества, обрекавший на бездетность и одиночество.
Стратегическим планом Сары было разлучить сына с Молчаливой, увезти, если потребуется, за океан, а тактический расчёт сводился к тому, чтобы переговорить с предполагаемой невесткой с глазу на глаз. Кац прилетели в среду, а уже в четверг, выдавшийся ненастным и холодным, пока Авраам занимал Исаака разговорами о его месте в семье и сыновнем долге, Сара терзала в дворовой беседке Молчаливую, налетая на неё рассерженной орлицей, охранявшей гнездо. Но все её доводы разбивались о наивное простодушие.
− Я его люблю, − опустив глаза, твердила Молчаливая до тех пор, пока Сара не выдержала:
− На одной любви, милочка, жизнь не построишь!
− Любовь и есть жизнь, − упрямо возразила Молчаливая. — И Бог тоже.
− Узнаю сестру богослова! — вспылила Сара, поправляя седую прядь. — Кстати, твои братья тоже считают, что у вас мезальянс. Разве могут все вокруг ошибаться?
А Молчаливая опять увидела себя в инвалидной коляске, которую везут куда-то против её воли.
− Могут, − подняла она глаза. — Все всегда ошибаются.
Сара покрылась пятнами, но у неё был припрятан последний козырь.
− Да, девочка, ты права, − произнесла она хриплым, как голубиное воркование, голосом. — Это я вышла по расчёту. За вдовца. Исмаил у Авраама от первого брака. Думала, стерпится-слюбится…
− Как и ваша мать.
− Суламифь? Он рассказывал? Но поверь, ей легко на старости себя жалеть, у неё было не всё так просто. А могло быть и хуже…
− Что может быть хуже, чем жить без любви?
− Когда отбирают сына, которым жила. Умоляю, не отнимай Исаака, он тонкий, умный, с нами ему будет лучше… − Молчаливая вздрогнула. — Нет-нет, − почти закричала Сара, − ты неправильно поняла, ему надо мир повидать, не всю же жизнь квартиры сторожить. Отпустишь?
Молчаливая точно окаменела.
− Ну, хочешь, хочешь, я перед тобой на колени встану? Я − мать, когда-нибудь ты поймёшь меня, для Исаака я готова на всё…
− А я?
− Если на всё — отпусти!
Молчаливая ответила одними губами.
Она отказала Исааку в присутствии его родителей, застывших с натянутыми улыбками, невозмутимых, как мумии. А через час заперлась в комнате, чтобы, уткнувшись в подушку, выплакать слёзы на всю оставшуюся жизнь, чтобы глаза остались сухими, когда получит известие о пострадавшем в автомобильной катастрофе Исааке, которого везли в психиатрическую клинику и который скончается на операционном столе, такими же сухими, как и тогда, когда стояла у дерева над разбившимся Академиком. Она отказала себе в праве на любовь решительно и бесповоротно, а Исаак после её ухода снова заикался.
− Ма-амочка! — всхлипывая, уткнулся он в колени Сары, как больной пёс. — Отда-ай меня в психушку!
− Мы увезем тебя далеко-далеко, − приговаривала Сара, гладя его морщинистой ладонью. — За синее-синее море, за океан, где светит другое солнце…
Рядом неуклюже топтался Авраам, который едва слышно бормотал:
«Мы тебе там место подыскали…». А, поймав взгляд Сары, развёл руками.
− Па-апа, − застонал Исаак, − как можно жить с та-акими мыслями?
− Мысли, как блохи: вычешешь — ни одной не останется, − делал ему укол врач, укладывая в постель.
Так состоялось второе жертвоприношение Исаака. Сара выложила на стол билеты, точно рассчитала заранее сроки, и стала привычно собирать чемоданы. На другой день Кац улетели. А дом остался. И Молчаливая несла крест своего безумия по руинам всеобщего. Точно забыв слова, оказавшиеся лживыми посредниками её любви, она стала говорить на непонятном языке, который вокруг называли языком печали. В нём преобладали мягкие согласные, а из гласных «е», «ю» и «я», так что он напоминал одновременно кошачий мяв, безутешный детский плач и жалобное завывание ветра. Братья Молчаливой пробовали его учить, но это оказалось делом безнадёжным, потому что слова в нём каждый день означали разное − в зависимости от того, светило ли солнце, шёл ли дождь, цвели ли под окнами туберозы, слушали ли в беседке музыку влюблённые или снег колотил в железные двери. И только выражавшее «любовь» оставалось неизменным. Молчаливая говорила также морщинами на лбу, жестами, перечёркивая воздух ладонью, если ей что-то не нравилось, долгим или беглым взглядом, но ни одно слово из прежнего лексикона больше не слетело с её губ. При объяснении с Сарой Молчаливая не выложила своего главного козыря, утаив, что беременна. Безумие не помешало ей с помощью севшей верхом на живот толстой акушерки, подпрыгивающей в диком галопе, родить в положенный срок крупного мальчика, который, точно мертвец, выходил вперёд ногами, перевернувшись в последний момент, но родовой травмы не избежал, оставшись на всю жизнь хромым. Заткнув пальцами уши, она смотрела на зеленоватое, лягушачье тельце, всё в мокрых складках, на маленький, сморщенный рот, надрывавшийся от крика − на сына, кровное родство с которым оборвалось вместе с разрезанной пуповиной, смотрела равнодушными, кукушкиными глазами, бормоча на своём непонятном языке слова, среди которых не было «любви». Она забыла о ребёнке, едва его унесли заспанные няньки, и, чтобы избавиться от молока, отвернувшись, стала кормить грудью бумажную куклу, которую накануне свернула из салфетки. С тех пор Молчаливая тихо бродила по дому с набитыми пряжей карманами и с отсутствующим взглядом грызла передними зубами нить, измеряя годы клубками, блуждая в лабиринтах своего безумия. А в её квартире, закупоренной, как бутылка, куда она неизменно возвращалась, приникая, как к единственно надёжному оплоту памяти, время остановилось − в ней всегда стоял тот хмурый, пасмурный четверг, когда она отказала Исааку. Хромого ребёнка назвали Яковом, и после того, как от него отказались единственные родственники − дяди, его усыновила Саша Чирина. Случившееся подействовало на братьев Молчаливой. Но прямо противоположно. «Жить! Жить!» − жадно думал Архип, давно оставивший богословские штудии и пустившийся во все тяжкие. Теперь его часто видели в погребке сомнительной репутации, под который оборудовали полутёмный подвал, в обществе сестёр-близняшек, с которыми он расплачивался за услуги тем, что поил. Жмурясь, как кот, Архип слушал рыжего, усатого бармена с полотенцем через плечо и быстрыми волосатыми руками, продолжавшими орудовать с бутылками, пока он молол языком. Время всё разрушает, поворачивая вспять даже реки, и у соседей Изольды, молодожёнов, когда-то по ночам пугавших криками весь подъезд, произошёл разлад, сведя на нет и постель, и прожитые годы, и всю их семейную жизнь. Покинутый муж, в бесконечном унынии склонившись к стойке, заказывал уже третью бутылку, глядя на бармена остекленевшими глазами.
«Ты прожил с ней уже вечность, но и она прожила с тобой столько же и ни днём меньше, − подливая в рюмку, утешал его бармен. — Ты пойми, вид гомо сапиенс состоит не из мужчин и женщин, а из одиноких и пар. Холостяки, вдовы, незамужние, разведённые, бобыли и девицы составляют первое семейство, а женатые и замужние — второе. И они отличаются гораздо сильнее, чем мужчины от женщин. — Сняв полотенце, бармен стал вытирать бокалы, проверяя их чистоту на свет. — Первые, как кошки, гуляют сами по себе, вторые — как сиамские близнецы. Потому что супруги с годами срастаются, меняясь местами, жена всё больше становится мужчиной, муж — женщиной. У этих семейств разная психология, разные болезни, разные жизнь и смерть. А принадлежность к ним определяется не брачным свидетельством, а природой. Оказаться не в своём семействе − всё равно, что не в своей тарелке. Горе такому! Хуже, чем кошке в собачьем царстве! А жена вернется, не бойся. Без тебя она отдыхает от мужа, с тобой — от себя».
И Архипу глубоко запали его слова. Он больше не хотел противиться природе. И не хотел ждать. Поэтому, когда Антип развёлся, как и предсказывал Нестор, сделал предложение своей бывшей невестке.
Слушая сестру, бормотавшую на своём языке, Антип узнавал ближе женскую натуру и раскаивался в своих жестоких розыгрышах, в бесцельно потраченном времени, никчёмной дружбе и случайной женитьбе, и всё ему казалось мелким и пустым.
− Куда я иду? − спросил он о. Мануила, второй раз переступив порог храма.
− К Богу, − не задумываясь, ответил тот, подбирая рясу. В тот день Антип долго бродил по набережной, глядя на ледяную рябь канала, несколько раз переходил горбатый мост, трогая морды каменных львов, пока не вспомнил, что проиграл деньги, которые отложил, чтобы купить Виолетте подарок на годовщину их свадьбы, а значит, едва он опустится в кресло, она начнёт кружиться с неумолимым жужжанием овода, целясь укусить больнее, и ему придётся с притворным бесстрастием выслушивать её, точно глухому, а потом, когда расплачется, утешать, изображая на лице сострадание, которого не будет и в помине, и, вернувшись, с порога залепил:
− Я ухожу!
− К дружкам? − поджала губы Виолетта.
− В семинарию.
Брякнув первое, что пришло в голову, Антип решил не изменять слову. И опять сбылось предсказание Нестора — провожая Антипа, о. Мануил перекрестил его на дорогу: «Променял женилку на кадилку!»
Сумасшествие заразно, но, передаваясь, проявляется каждый раз новыми симптомами. Приятель Антипа из седьмого подъезда жил с двумя тётками, проходившими свой век синими чулками, и составлял им вечерами компанию в преферанс. Мир мог перевернуться, первый подъезд целиком поменяться с восьмым, а птицы заговорить человеческим голосом, но игровой ритуал оставался неизменным. Ровно в семь часов, ни минутой раньше и ни секундой позже, раздавался голос одной из тёток, носившей парик брюнетки, в котором слышался детский страх получить отказ: «Может, распишем пульку?» Ответом ей было шарканье стульев, треск накрахмаленной скатерти, которой застилали стол, и шуршание бумаги, на которой чертили пульку. Силы игроков были приблизительно равны, и это придавало партиям особый интерес, даже Нестор с его предвидением не мог бы угадать, чем закончится схватка, боевые кличи которой раздавались, как стук топора, обрушившегося на гильотине.