За правую руку держит Мишу-Медного София-бабушка Соня.
По ошибке
Красную ленточку перерезали тремя ножницами. К черной плите в дальнем конце кладбища положили красные гвоздики, помолчали. На пахнущей деревом сцене нового клуба говорили про культуру и про созданные условия. Вечером обещали танцы.
Евгения Борисовна Плотникова, старенькая медсестра из районной больницы, в клуб заходить не стала, присела на новенькую скамейку у входа. Молоденькая журналистка из Минска вынесла из клуба стул и устроилась с блокнотом напротив. Аленка с Варькой уселись рядом с Евгенией Борисовной, может, тоже в газету попадут.
– Я кричу: «Пальто! Пальто!», а он тащит меня за руку к выходу и говорит: «Какое пальто, дуреха? Жизнь спасать надо». А пальто вишневое было, американское, маме в больнице по гуманитарке досталось.
Евгения Борисовна и сейчас в пальто – черном, с серым куцым воротником, хотя на дворе уже второй день лето.
– Что такое по гуманитарке? – шепчет в Варькино ухо Аленка.
– По блату, наверное, – отмахивается Варька.
– На елку с Люськой пошли, отец ее, дядя Вася, завклубом был. – Евгения Борисовна закрывает глаза и молчит, как будто сон смотрит.
– Радовались елке? – ласково спрашивает журналистка.
– Как же не радоваться? – растягивает тонкие губы Евгения Борисовна. – Это же первая была, послевоенная. Не елка, а бал. На афише так и написали: «Новогодний бал». Молодежи своей мало, пришли еще с Ухвалы, со Смородинки, кавалеры с воинской части были – стояли тогда в Заречье. Я Люське говорю: а вдруг отменят? А она смеется: «Теперь жизнь, Женька, теперь не отменят!» – и бусики поправляет – меленькие, а блестят сильно.
Журналистка строчит в блокноте: про большущую елку, про Деда Мороза из ваты, про то, что в больнице ваты не хватало, но это в войну, а бал после войны был, в сорок пятом, первый.
– Танцевали? – улыбается журналистка.
– Последний танец четыре раза объявляли. Меня лейтенантик все приглашал – лицо серьезное, а глаза смеются. А потом кто-то крикнул: «Пожар», и все засмеялись. Какой такой пожар, когда утомленное солнце нежно с морем прощалось?
Евгения Борисовна вглядывается в небо, глаза у нее цвета люпина.
– А как лейтенанта звали-то, Евгения Борисовна?
– Да кто ж его знает. На улицу он меня вытащил, а платье горит. Я руками закрываюсь, и в слезы: как, говорю, голышом по улице пойду? Очнулась в больнице. Санитарка говорила: бредила, боялась, ваты не хватит. Пожар, говорила санитарка, по халатной ошибке случился.
Печи в Заречье еще с полгода не топили. Отца Люськиного, дядю Васю, арестовали да быстро отпустили. Бусы Люськины – меленькие, блестят сильно, утром на пепелище нашли.
– А лейтенанта потом видели? – Журналистка откладывает блокнот, закладывает короткие волосы за уши.
– Часть ту сразу куда-то перебросили. – Евгения Борисовна расстегивает верхнюю пуговицу, из-под черного пальто выглядывает белый воротничок платья. – Я скоро в Минск поехала, тетку проведать.
Аленка сжимает руками край новенькой скамейки. Историю эту Аленка слышала сто раз, может сама наизусть рассказывать. Как осень в тот год подкидывала под ноги сухие листья уже в августе. Как звенели по улицам послевоенного Минска веселые трамваи. Как из трамвая вышла Евгения Борисовна, молодая Женя, в платье из голубого штапеля, рукав фонариком. А на остановке – он, серьезный лейтенант, в новенькой форме, с блестящими погонами. И сразу узнал он Евгению Борисовну, молодую Женю, и засмеялся глазами, и добрая мороженщица протянула им два стаканчика, и не успели они съесть мороженое, как дошли до загса, высокого, с большими колоннами, чудом в войну сохранившегося. И родилась дочка. И сын родился. И было много чего еще, чего бывает в жизни.
Газета пришла через неделю. Под фотографией Аленки с Варькой написали: «Юные жительницы Заречья радуются новому клубу». Историю Евгении Борисовны журналистка запомнила по-своему. Как плакало что ни день в тот год лето. Как кривился канавами покалеченный Минск. Как от вокзала Евгения Борисовна, молодая Женя, шла пешком. На плечах выцветший жакет, на ногах – старые растоптанные туфли. Лейтенанта увидела у ларька с мороженым – лицо серьезное, а глаза смеются. Под руку лейтенанта держала девушка – платье из голубого штапеля, рукав фонариком.
Замуж Евгения Борисовна так и не вышла. Каждую зиму, перед Новым годом, она приходит к черной плите в дальнем конце кладбища. Смахивает снег с молодых имен, с повторяющихся фамилий. Старой варежкой расчищает разбегающиеся буквы: Плотникова Е. Б.
Написали по ошибке, да исправлять не стали.
Половина
На свет Божий Потап вылезает весной – когда снег сошел и земля просохла. Вылезает наполовину – над бесцветными глазами-щелками сердито топорщатся лохматые брови, вместо рук – деревянные ставни то ли коричневого, то ли зеленого цвета. Краски на ставнях с каждой весной становится меньше – словно она, как и все, торопится сбежать от Потапа и от расплодившихся за зиму в Потаповой хате чудищ.
Чудища вылезают на свет божий вместе с Потапом. Сидят на трухлявом подоконнике, скалятся гнилыми зубами-щепками, поджидают жертву. Аленка лишний раз мимо Потаповой хаты не ходит, хоть и знает, что детей Потап не трогает: злобных чудищ он бережет для взрослых. Сегодня пройти мимо не получается – Аленка разносит приглашения. Варьке достался участок от деда Шуры до Ахтиенковых, Аленке – от Ахтиенковых до Маласаихи. Потапова хата посередине. Девочка не знает, как быть с Потапом – почтовый ящик на его заборе есть, но там давно поселились осы. Концерт Аленка с Варькой составили из трех песен, двух стихотворений и одной сценки про любовь, пригласили всю Казановку. Потап тоже живет на Казановке, но из дома никогда не выходит. Бабушка Соня говорит, что у него нет ног и руки покореженные. В Заречье Потап вернулся с того света.
Аленка пристраивается за долговязым Генкой Маласаихиным. Тот шатается, идет неровно, прятаться за ним плохо.
– Что куляешься, негораздок лободырный? Набрался-налакался, тартыга пятигузая! – голос Потапов, сильный, чистый, ничем не покореженный, громом перекатывается через улицу, оголтелыми чудищами набрасывается на пьяного Генку.
Генка в Потапову сторону не смотрит, идет куда шел, только спину держит ровнее и шаг делает шире. Аленка, наоборот, спину скругляет, голову вдавливает в плечи – боится, что Потаповы чудища и ее заденут. Словами-чудищами Потап бряцает целый день. Петровну обзывает глазопялкой, тети-Франину Галю – волочайкой, киселяем да колупаем обстреливает Медного, шлындой божевольной кидается в Матуню.
Вечером, когда все ругательства израсходованы, Потап закрывает ставни и открывает дверь. Хата дверным проемом глядит в лес. Невидимым строем тянутся туда молодые чудища, маршируют по двору, толкаются на узком крыльце, гладят Потапа по седой голове, хватают за покореженные руки. Варька говорит, что один раз слышала, как в Потаповой хате ночью кто-то плачет. Варька сочиняет, ведь на улицу ночью ее никто не пускает, да и плакать в Потаповой хате некому, он второй год живет один.
Мать Потапа, низенькая добрая баба Лада, умерла прошлым летом. Похоронили бабу Ладу на том месте, где до этого был похоронен Потап. Похоронка на Потапа пришла в 44-м. В конверте с похоронкой лежало письмо от командования и статья из газеты. Статья называлась «Поражать врага одной пулей». Потап на фронте был снайпером, за войну застрелил 175 фрицев. Командование написало, что Потап вместе с машиной подорвался на мине. Его останки так и не нашли. Баба Лада похоронила Потапов старый мяч и засушенную ветку сирени. Сирень принесла Регина. В школе Регина сидела с Потапом за одной партой, в войну – ждала Потапа с фронта. «Такая красивая пара была», – качает головой бабушка Соня.
Регина и сейчас красивая, хотя видела ее Аленка только наполовину. После войны Регина уехала в Москву, отучилась на диктора и стала работать на телевидении. Двадцать лет в одно и то же время после одной и той же тревожной музыки в каждом зареченском доме появлялась строгая черно-белая Регина в рубашке с жилеткой или в пиджаке. Регина много знала про кабинет министров, про центр внимания и про рамки стратегического курса. Про то, что Потап жив, Регина не знала.
Потапа в Заречье привез сослуживец, нашел его, безногого, покалеченного, на улице какого-то города. «Забрала мужчиной, вернула младенцем», – смеялась, расплакавшись, баба Лада. В районе сказали, что Потап герой и купили коляску – чтобы тот по улице разъезжал. Но на улицу он ни разу не выехал. «Похоронил себя в хате, черт безногий», – фыркает Петровна, обходя Потапов двор по большому кругу.
Аленка подходит к воротам, голову не поднимает, приглашение кладет на лавочку. Регина написала бабушке Соне, что вышла на пенсию. Концерт начнется, как только придет вечерний поезд.
– Концерт? – спрашивает Потап тихим, почти не страшным голосом.
Аленка кивает и медленно поднимает голову. Потап брови не хмурит, на Аленку смотрит голубыми глазами.
– Мы тоже детьми концерты устраивали, – говорит Потап, и Аленка осторожно разглядывает подоконник. Чудищ нигде нет, попрятались – то ли от жары, то ли от тихого Потапова голоса.
Аленка еще раз кивает и дальше бежит бегом. Оставляет приглашение Солдатенковым, опускает в ящик Медному, отдает вышедшей встречать Генку Маласаихе. Когда Аленка бежит назад, в Потаповом окне пусто. И приглашение исчезло с лавочки.
Целая Регина оказалась нестрогой, в сером платье под пояс и простых туфлях без каблука. Она громко смеялась, глядя на Варьку, которая в широких дедовых подштанниках изображала Липочку, и закрыла лицо руками, когда Аленка начала читать стих А. Кулешова из учебника по белорусской литературе за 6 класс.
– Бывай, абуджаная сэрцам, дарагая.
– Чаму так горка, не магу я зразумець, – провозглашала Аленка, выделяя «не магу» особым, жалобным голосом.