Дом, которого нет — страница 20 из 28

Когда в Заречье пришли немцы, бабушку Соню, молодую и беременную, отправили в соседнюю Ухвалу. Вернулась бабушка через месяц. Входная дверь была открыта настежь, в доме никого не было. На своем месте стоял побеленный буфет, и высокая кровать с пухлой горкой из подушек тоже стояла на своем месте. Но дом показался бабушке Соне чужим. Ветер выгнал из дома все запахи.

– Я же как родила тебя, каждую минуту нюхала – не могла надышаться. – Бабушка Соня разглядывает Аленкину маму – как будто удивляется, что та когда-то была только что родившейся. Мама садится на скамейку рядом с бабушкой Соней и кладет голову той на плечо.

Шарик дотрагивается до ежика и отдергивает лапу. Ежик фыркает и подвигается ближе к блюдцу. Аленка закрывает глаза и пробует представить, какие в новой комнате обои. Но обои не представляются. Зато представляется прадедушка Михаил. И прабабушка Татьяна тоже представляется. Шелестящим золотистым ветром от бани к вишне, от вишни к скамейке пробирается теплый ветер. Прабабушка неслышно опускается на скамейку, прижимает к себе Аленку. Прадедушка становится позади, дышит в Аленкину макушку. Аленка зажмуривается еще сильнее и загадывает, чтобы так было всегда.

Чтобы теплая осень. Чтобы веточки вишни. Чтобы мама. Чтобы бабушка. И чтобы ежик пил молоко.

Рассказы

Веселое утро

Сегодня веселое утро. Седьмое веселое утро за мою жизнь. Если посчитать, то в среднем получается одно веселое утро в десять лет. Но на самом деле веселые утра распределяются совсем не так. Пять из них случились в первые тридцать лет моей жизни, и только одно потом. Уже не одно, уже два.

Веселое утро не всегда означает, что следом начнется веселый день. В свое первое веселое утро я проснулась от того, что на мой горячий лоб легла холодная шершавая рука папы. Я потерлась лбом о папину руку, и рука тоже стала горячей. И вместо того, чтобы встать и пойти собираться в школу, я попросила пить. И папа принес большую банку с тягучим компотом из груш. Я пила прямо из банки, держалась горячими руками за холодное, с крупинками песка, стекло, и дышала грушевым летом. В то утро я заболела. На много дней и ночей маминого страха. И папу в то утро я видела последний раз. Он уехал на заработки на далекий Север и не вернулся. Женился на другой женщине, которая родила ему другую дочь. И написал об этом в письме. Мама прочитала письмо бабушке и деду поздно вечером, когда думала, что я сплю. Но я не спала. Я наблюдала через занавеску, как они втроем сидят за убранным после ужина столом. Мама смотрит в письмо. Бабушка – на нее. Дед – в пол. Когда мама закончила читать и стала плакать, бабушка посмотрела на деда и сказала: «Променял нашу Маню на чукчу». Грозно так сказала, будто это не папа маму, а дедушка бабушку променял. А я лежала и удивлялась, зачем папе чукча. Чукчу я видела на картинке в учебнике – круглолицего, в мохнатой шапке.

Шестое веселое утро было недавно. Ну как недавно, лет шесть назад. Николай еще был жив. В то утро мы с Николаем проснулись вместе – от тишины. Вскочили, и – к печке. Там, на старом одеяле, лежал рыжий, похожий на лиса, Хома – наш пес. В ту весну Хому подрали собаки. Местный ветеринар, грустный и пьющий, предложил Хому усыпить. Но усыплять Хому, который, хоть и с трудом, но храбро и старательно дышал, мы не могли. Тогда ветеринар выпил полстакана ярко пахнущего самогона, сделал Хоме укол, поколдовал над его животом, затем зашил его неожиданно ровным красивым швом и отдал нам пса со словами «все равно помрет». После этого бесконечными днями и ночами Хома стонал. Иногда громко и хрипло, словно злился, но все чаще жалобно, будто плакал. А в то утро затих. Мы шли к печке и думали, что чертов ветеринар оказался прав. Наклонились над одеялом и услышали, что Хома дышит – спокойно и сонно.

Хома выжил. Живет и по сей день. А Николая пять лет назад не стало. И я думала, что веселого утра в моей жизни больше не будет. Но сегодня веселое утро. Я отодвигаю ногой колючие валеши и иду на веранду босиком. Воду не грею, умываюсь ледяной, из рукомойника. Рукомойник звенит торжественно, как колокольный звон. Я выглядываю во двор и вижу, что ручка калитки так и примерзла. Ровнехонько в том положении, как он нажал на нее вчера вечером, пытаясь войти. Я вспоминаю, что его зовут Борис. Хотя ни разу к нему по имени не обращалась. И никто в деревне по имени его не называет. Говорят: «полковник». Потому что бывший военный.

Полковник появился в нашей деревне год назад. В такое же расхлябанное, звенящее тающими сосульками мартовское утро. Я встретила его по дороге в магазин. Он шел со станции, бодрым шагом, в красной шапке с помпоном. Поздоровался, рассказал, что купил дом на окраине поселка. Так и сказал – поселка. Хотя у нас уже давным-давно не поселок, а так, деревня на две улицы. Жилых домов – восемь. Остальные – или заброшенные, или дачи. Потом стали встречаться по утрам. У него – пробежка. У меня – прогулка с Хомой. Хома, конечно же, прекрасно умеет гулять и без меня. Но другого повода каждый день выходить на улицу у меня нет.

Летом полковник спросил, не хочу ли я присоединиться к его пробежкам. Я ответила, что мне физкультуры в огороде хватает. Но в райцентр все-таки съездила. Сходила в магазин. Продавец – настоящий китаец – назвал меня «мадам» и помог выбрать спортивный костюм – красивый и мягкий, бархатный на ощупь. «Заходите вечерком на чай». Это полковник сказал уже осенью. Никуда я, конечно, не пошла. Во-первых, он мог сказать так из вежливости. А во-вторых, про нас и так разговоры пошли. Нинка – соседка напротив, самая молодая в деревне, еще и шестидесяти нет, говорит: «Может, свадьбу скоро сыграем? Хоть какое-то разнообразие, а то одни похороны».

Зимой он не бегал. Да и я с Хомой не ходила. Как-то вечером позвонил по телефону, номер, видимо, в справочнике раздобыл. Так и стали по вечерам разговаривать. Про детей, про внуков, про город. По телефону говорить легко, легче, чем при встрече. А вчера вечером он пришел. Без звонка, с тортом в прозрачной коробке. Подергал ручку калитки, постучал, позвал под окном. Я сидела тихо как мышь. Хотела свет выключить, но поняла, что поздно – он уже заметил, что окна светятся. Постоял недолго. И пошел назад. Я из-под занавески смотрела, как он уходит: прямой, строгий – полковник.

«И чего ты его не впустила?» – спросила дочка. Я не удержалась – позвонила, рассказала ей обо всем. Чего, чего! Кто же это вот так, с первого раза пускает? «Прости, мам, но ты старая дура, – выдала дочка. – У тебя же не пятьдесят лет впереди, чтобы неприступность изображать!»

Сегодня веселое утро. И, наверное, поэтому первый раз в жизни мне кажется, что дочка права. Я надеваю спортивный костюм и иду в магазин. Торта нет, зато есть «корзинки», трех видов. Я выбираю две с грибочками. «Вам куда паковать?» – молодая продавщица из райцентра жует жвачку и рассматривает свои ногти с облупившимся лаком. «Мне в коробочку» – говорю я. «Коробки идут на четыре пирожных», – хмуро разъясняет продавщица. «Тогда мне четыре», – соглашаюсь я, и беру еще две корзинки, на этот раз – с розочками.

Назад иду осторожно. Дохожу до поворота на свою улицу и иду дальше, на окраину. Рядом притормаживает машина. Это Ленька, мы с ним в школе за одной партой сидели. Придется придумывать, куда иду.

– А ты чего с пирожными, а не с цветами? – спрашивает Ленька, вместо того чтобы спросить, куда я иду.

– А чего я должна с цветами?

– Я думал, ты проститься.

– Проститься?

Я поскальзываюсь и падаю на грязный разъезженный лед. Коробка отлетает в сторону, разноцветными плямами разлетаются по серому снегу корзинки. Ленька выскакивает из машины, пытается меня поднять, падает сам, и так, сидя на дороге, сообщает:

– Полковник-то помер ночью.

* * *

Сегодня я гуляю без Хомы. Хома сидит в будке и смотрит на нудный дождь. А я смотрю далеко-далеко – туда, где в мартовской мороси может мелькнуть помпон на красной шапке.

Вчера было веселое утро.

Когда Нюра перестала петь

Алексей много раз представлял, как он будет собирать чемодан. В воображении это выглядело как в кино: он распахивает шкаф, сгребает с вешалок рубашки и метко швыряет их на дно чемодана. Но на деле получилось совсем не так. Рубашки Алексей не носит, только футболки. И на вешалках никакой его одежды не висит, все выглаженными стопочками лежит на полках. Нет, кое-что все-таки висит. Свадебный костюм, запакованный в целлофан. Законсервированное свидетельство того, что двадцать пять лет назад он попросил девушку с пухлыми и всегда немного приоткрытыми губами выйти за него замуж. Ее звали нежно так – Анюта. Теперь за дверью, в спальне с невыносимо желтыми обоями, спит женщина с сухими, поджатыми даже во сне, губами. Анютой ее больше не зовут. Однажды, никто не помнит, когда именно, она превратилась в Нюру. Чемодан стоит за дверью этой самой спальни. Потому что единственный шкаф находится в коридоре – коротком и узком. И распахнуть его нет никакой возможности. Можно только аккуратно приоткрыть створку. Приоткрыть и прислушаться к звукам в спальне. Точнее, к отсутствию таковых. Нюра спит крепко, бесшумно и ровно столько, сколько запланировала. В 23.00 она дергает веревку прикроватного торшера, ложится на правый бок и засыпает. Просыпается на том же правом боку под старчески дребезжащий звук будильника. Где она нашла в смартфоне такой сигнал, непонятно. Алексей искал в своем, но там только оптимистичные трели и расслабляющие шумы.

Рита ночью ворочается. Кошкой перекатывается по кровати, словно хочет найти место, где показывают самый интересный сон. Рита появилась в жизни Алексея шесть лет назад. Вместе с ней появились Бродский и вино Зинфандель. Уже шесть лет каждую среду после работы Алексей едет не домой – в тихий центр со старыми пятиэтажками и скрипучими качелями, а на край города – туда, где посреди пустыря высокомерно торчат дома-столбики. Этажи в таких домах считать тяжело, на шестнадцатом начинает кружиться голова. Рита живет на шестнадцатом. В квартире-студии без штор. У окна – узкий высокий стол. Каждую среду Рита ставит на него два бокала и наливает в них сахаристое вино. Вино льется радостно. Рита при этом декламирует что-нибудь грустное. Например, «Любовь» Бродского. Алексей сидит за высоким столом, смотрит на пустырь, на котором настороженно застыли скелеты будущих квартир, и по-мужски понимает Бродского. Он представляет усталую, худую женщину, которая приходит к поэту во сне. У нее скорбно поджатые губы Нюры. После Бродского Алексей любит Риту медленно и нежно.