Дом, куда возвращаемся — страница 1 из 14

Об авторе

Белорусский прозаик Василий Семенович Гигевич родился 3 января 1947 года в деревне Житьково Борисовского района Минской области. В 1969 году окончил физический факультет Харьковского государственного университета имени А. М. Горького.

По 1977 год работал учителем, сотрудником районной газеты, инженером.

С сентября 1977 года — слушатель Высших литературных курсов при Литературном институте имени А. М. Горького.

Первые рассказы В. Гигевича появились в 1972 году, с 1977 года он член Союза писателей СССР.

В республике в издательстве «Мастацкая лiтаратура» на белорусском языке вышли две книжки прозы В. Гигевича: «Спелые яблоки» (1976 г.) и «Пожалуйста, скажи» (1978 г.).

«Дом, куда возвращаемся» — первая книга прозы, с которой В. Гигевич выходит к всесоюзному читателю.

Рассказы


Дома

Наступают дни, когда ходишь по земле, удивляясь самому себе, — какой-то тихий и будто оглушенный. Тот мир, в котором живешь — разговоры, споры, чувства, — отодвигается, отплывает в сторону, остаются только воспоминания. Напрягаешь память и, вспоминая, удивляешься — давно прошедшее и все, что связано с ним, уже никогда не вернутся…

Когда такое случается со мною, я собираюсь и еду домой.

…Выходишь из автобуса на серую от пыли траву — постой немного, стряхни дорожную усталость и проводи глазами машину, что, приседая, покачиваясь, оставит за собою длинный и широкий хвост пыли — ветер потянет ее в сторону через поле к синему лесу.

Услышишь тишину. Будет тихо-тихо. Теплый тугой ветер неожиданно налетит, обнимет всего с головы до пят и подтолкнет на ту узкую тропку, что ведет в село. Тогда иди. Мимо Дома культуры, который построили на месте разбитого в войну немецкого бункера. Там ты играл в прятки. Откроешь калитку, все еще не веря, что приехал, зайдешь во двор с удивительным предчувствием — что-то должно случиться. Но ничего необыкновенного не увидишь — перевернуто корыто посреди двора, напиленные дрова лежат возле хаты, ветер, что вел тебя домой, гоняет по двору клок сена. Подойдешь к дверям хаты — на замке. Искать ключ не надо. Потянешь замок, дужка отойдет — заходи.

В хате не убрано и не подметено — спешила, видать, мать, опаздывала: длинные домотканые половики смяты, на столе прикрытые полотенцем миски с едой.

Тогда сядь на скамейку, отдохни.

И снова услышишь тишину. Тот ветер, что привел тебя, просится в хату: звенит стекло в окне и скрипит ставень — рип-рип, рип-рип…

Как и год, как и десять лет назад! Будешь слушать этот скрип как далекую музыку, а потом подумаешь, что сегодня ветер нагонит перемену погоды.

Вспомнятся забытые голоса и лица, шум и плач — все, что волновало и болело когда-то, покажется далеким-далеким, как первые аисты весною в небе. Они появлялись чаще всего после обеда, долго кружили в бездонной сини, и, когда смотрел на те две точки, все недоумевал, как они могут разглядеть с такой высоты этот маленький дворик, эту старую липу.

Неожиданно защемит и заболит в груди. И о чем-то новом зазвенит стекло в окне и завторит ему ставень.

Подойдешь к окну, глянешь во двор. Увидишь совсем не то, что в первый раз… И будешь стоять, врастая в тишину и вечность, что начинают обволакивать как поздний осенний туман: густо и плотно.

Будто во сне подставишь к шкафу стул и достанешь со шкафа запыленный альбом с фотографиями. Поднесешь его к столу, раскроешь. Перекладывая по одному, будешь долго и внимательно разглядывать снимки, будто вот-вот увидишь то, за чем ехал. А потом, через час-полтора, спросишь себя, удивленный:

— Было ли все это? Или только будет?

И вдруг спохватишься, даже мороз по телу пробежит — нет, не будет, никогда не будет! И как доказательство — снимки родного человека, которые положил отдельно, чтоб взять с собою. Растерянный, будто тебя, как ребенка, в первый раз обманули и еще посмеялись над этим, подумаешь о своей судьбе…

Уберешь фотографии, постоишь возле печи — потрогаешь ее. Потом выйдешь во двор, в сад — посмотришь на яблони, на картофельник, снова вернешься во двор и поймаешь себя на том, что ищешь что-то или кого-то, возможно, себя, того, с полуоткрытым ртом, с блестящей пуговицей на коротких штанишках, которую пришила мать, отпоров с военного отцовского кителя.

Так и не пообедав, растопишь баню. Заскрипит журавель. Польется вода из ведра в деревянную бочку блестящей змейкой… И пламя, как живое, перебегая с полена на полено, отразится, засветится в твоих глазах, и глаза наполнятся слезами. Это все от дыма, от горького дыма…

Зачарованный, сядешь на пороге бани и станешь глядеть на яблони — на удивление тихий и спокойный, потому что тишина, в которую ты приехал, наконец овладела тобою, ты слился с нею и больше не сопротивляешься.


Вбежит во двор мать. Поначалу испугается, увидев дым над баней, а потом застынет на мгновение. И вот этот миг, когда она еще не смеется, а испуг прошел, это одно короткое мгновение, в котором воедино слились и ее бессонные ночи, и боль за тебя, и ожидание, заставляет склонить перед нею голову и проглотить тот жгучий комок…

…Помывшись, полураздетый пойдешь к хате, теплый ветер будет сбивать тебя, в темноте будет шуметь невидимая липа, звезд не будет видно, но облака увидишь: серые, со светлыми мазками, словно кто-то собирается рисовать картину на небе и подбирает нужные краски.

А когда тебя всего проймет мягкий июльский ветер, когда вспомнишь другие вечера — маленький, в отцовских валенках, надетых на босу ногу, сквозь сугробы карабкаешься домой из бани, а над головой блестят светлыми искрами звезды, чисто и легко тебе, кажется, оттолкнись от земли туда, к звездам… — и тогда почувствуешь то, за чем ехал.

Впереди еще ночь, будет стонать во сне мать, за стеной будет шуршать ветер, будто кто руками шевелит сено, а ты будешь лежать в кровати, и в груди будет что-то щемить и щемить.

Спелые яблоки

1

Антон приехал домой поздно, последним рейсовым автобусом, когда в селе уже почти ни у кого не светились окна и только из окон их хаты лился белый с фиолетовым оттенком, как от электросварки, свет.

Ни калитка, ни двери не были заперты. Антон зашел в хату и увидел мать — она спала на кровати, откинув голову на подушку. Гудел телевизор, передачи давно кончились, но он был включен и заполнял комнату тем же бледно-фиолетовым светом, что пятнами лежал под окнами во дворе.

Антон щелкнул выключателем — вспыхнула, аж зажмурился, сотка-лампочка, от ее света сделалось теплее и веселей; он выдернул из розетки шнур от телевизора — экран погас, установилась тишина, только тогда и проснулась мать.

— A-а, кто тут? — Она подхватилась, не разобрав ничего спросонья, начала тереть глаза, потом огляделась, удивленно протянула: — Ты-ы…

— Я, — сказал Антон, словно без этого «я» мать не узнала бы его. Сел на скамейку у стола, все еще держа портфель в руке.

— Проспала я, все кино ждала. Ждала, ждала и на тебе — уснула, — оправдывалась мать. — Устанешь за день, набегаешься, ни рук, ни ног не чуешь.

Мать говорила, застегивала на себе платье, а глаза ее спрашивали о другом: ну как ты, что нового? Антон заметил: за эти два месяца, которые он не был дома, мать постарела. Может, все это ему только привиделось, потому что мать теперь была без зубов — две белые пластинки лежали в кружке с водой, а может, потому что очнулась от сна…

Наконец мать оделась, ступила босыми ногами на пол, поправила волосы рукой и показалась Антону очень маленькой.

— Ты, наверно, с дороги есть хочешь? А я теперь и не варю ничего, — сказала мать. — Одна — так не хочется. Давно, когда семья была, охота брала. А теперь так обленилась…

Антон слушал мать и думал о другом.

— Ты, может, заболел или случилось что? — не выдержала мать.

— Да нет, все хорошо. Завтра же годовщина по отцу, так я и приехал. — Антон наконец посмотрел в глаза матери, и она быстро отвела взгляд, словно не договорила что-то. Антон подумал, что такое уже было когда-то.

Около года назад, когда больной отец лежал в постели, он, Антон, собрался косить полоску, выделенную им колхозом за сданное молоко. Уже одетый, он стоял у порога хаты, и отец, с трудом подбирая слова, давал советы, как косить. «Ты на пятку косы нажимай и локоть от себя не очень отпускай, на пятку нажимай», — говорил отец и глядел прямо в глаза. И Антон почувствовал, что отец хочет сказать про что-то совсем другое, не про косьбу, нет, про что-то другое, но не решается…

Антон вспоминал это и глядел на мать: она резала хлеб, клала в тарелки соленые помидоры, огурцы.

— А может, завтра коня попросим — картошку надо перепахать. Я уж и не надеялась. Где там одной… Уже многие перепахали, у таких, как я, осталась… Заморозки скоро, по радиву передавали.

2

— Вставай, сынок, — будила мать, — люди за конями идут.

Антон проснулся сразу, будто и не засыпал, и тут же вспомнил сон.

Стоит он на своем дворе и чего-то ждет. На дворе не то утро, не то вечер — сумрачно и ветрено. И вдруг множество птиц замахало над головой крыльями — такое было с ним в детстве, когда на выгоне в летний дождь поймал он вороненка, только что выучившегося летать. Вороненок каркал, вырывался из рук, и тут неизвестно откуда слетелись вороны и, шумно хлопая крыльями, каркали, летали над головой…

Антон глянул вверх и увидел отца. Отец плыл среди облаков, будто ветром его относило, огромного-огромного, плечи его скрывались в облаках, а ноги были у самой земли. И радостно и страшно стало Антону. Радостно, оттого что отец перед глазами, живой и здоровый, а страшно — что уж очень огромный и неизвестно, куда плывет. Антону очень хотелось, чтоб отец увидел его, сказал ему что-нибудь, но он даже и не посмотрел в его сторону…

Антон одевался, обувал кирзовые отцовы сапоги и все время думал про удивительный сон. И хотя хорошо понимал, что в этом сне, как и в любом сне, не стоит искать смысла, но почему-то все время спрашивал себя, куда плыл отец, почему он ничего не сказал Антону, даже не посмотрел на него…

На дворе уже совсем рассвело. Ночью выпал первый снег, прибелил землю, но это не страшно — земля еще теплая и снег растает.

Антон не стал есть, сказал матери, что позавтракает, когда пригонит коней, и вышел на улицу.

Раньше, когда был мальчишкой, первый снег всегда приносил радость, казался даже таинственным, но теперь Антон впервые не почувствовал этой радости, будто одеревенело все внутри.


…На колхозном дворе — снега тут почти не было, его размесили ногами, колесами, машинами — собрались люди. Все стояли около конюшни, говорили о последних новостях в селе, шутили, ждали бригадира. Вскоре появился и он, розовощекий, крепкий на вид, молодой мужчина с животом, выпирающим из-под пальто.

Было воскресенье, многие, как и Антон, собирались пахать картошку. Бригадира сразу же окружили, но тот давать коней пока и не думал: ходил по двору и созывал трактористов, шоферов. Толпа следовала туда, куда и он, — каждый боялся проворонить коня.

— Хлопцы, — сказал бригадир, когда собрал механизаторов, — сегодня, как я уже говорил, надо к двенадцати в первую бригаду. Собираемся тут ровно в половине. Прошу не опаздывать. Будем подводить итоги уборочной: кому нагоняй, а кому и премия.

Потом бригадир подошел к воротам конюшни. Его сразу окружили, и почти каждый просил: «Павлович, меня же не забудь…»

В первую очередь коней дали механизаторам и возчикам, а потом уже стали давать другим… Из-за спин высунулся вперед клювастый колхозный бухгалтер:

— Павлович, ну, ежели по старшинству, то и мне надо.

— Если надо, то на…

Перед бригадиром все время крутилась сгорбленная в крюк старуха, тянула его за рукав и, стараясь заглянуть в глаза, повторяла: «Внучек на выходной приехал, может, дашь, одна я… Внучек вчера приехал…» Но бригадир не замечал старухи, крутил головой, высматривал, кому еще дать коней, и то и дело спрашивал у конюха: «Ну, есть там еще кони?»

— Все кони! — наконец крикнул из конюшни конюх Шура и добавил: — Я себе пару возьму, а то за работой и свою картошку перепахать некогда.

— Остальным в другой раз. — Бригадир даже повеселел, тяжелая это работа — раздавать коней. Он повернулся и пошел со двора, засунув руки в карманы пальто и не оглядываясь.

Павлович — новый здесь человек, приезжий. Раньше в селе был свой бригадир, местный, Бурдов. Был он, правда, без специального образования, часто кричал на людей, стыдил, грозился, но дела при нем в бригаде шли неплохо и мало кто обижался на него. Бурдов и погорел из-за своей грубости. Однажды подошли к нему в поле двое незнакомцев и спросили, почему это коней пасут на клеверище — вначале скосить надо. А Бурдов не стерпел и выругался.

Антон еще постоял немного возле конюшни, глядел, как расходятся люди: кто с лошадьми, а кто без.

— Что, домой пойдем? — обратился он к соседу дядьке Ильюку. Дядька Ильюк, как и Антон, молча ждал, когда раздадут коней.

— Пошли, что тут делать… — согласился дядька. — Твоя мать и я теперь люди посторонние, пенсионеры… Нам теперь в последнюю очередь…

— Ну ничего, не сегодня, так завтра… — бодро ответил Антон. Было почему-то неприятно, что Ильюк так сказал… Действительно, почему бригадир должен давать коней в первую очередь пенсионерам, а потом ездовым и механизаторам?

Дядька Ильюк жил в просторной, хоть в пляс пускайся, хате. Были у него когда-то здоровые, крепкие сыновья. И неожиданно за год их не стало: один заболел, а другой попал в аварию. После того и осунулся дядька Ильюк: пышные соломенные усы поседели, обвисли, дядька сгорбился и неожиданно стал стариком. Так в селе часто бывало: здоровые и крепкие на вид мужчины старились за какой-нибудь год-полтора.

Они шли в село по загуменьям, и Антон вспоминал, как этой же дорогой не так давно мать провожала его на учебу в далекий и незнакомый город. Антон не хотел, чтобы мать шла до остановки, но мать настояла. С авоською в руке она то забегала вперед, то отставала, начинала говорить что-то, но вдруг, будто вспомнив неотложное, замолкала…

Было чистое летнее утро. Они шли мимо липы немого — на ней, на самой макушке, было когда-то гнездо аиста, но после того, как немой умер и окна его хаты забили досками, аисты перестали прилетать сюда. И вот показался автобус, помятый, латаный, такие пускали только на пригородные маршруты. Автобус еще издали гремел, подскакивал на колдобинах, и в грохоте его слышалось Антону: «Увезу тебя, увезу…» Увидев автобус, горе свое и тоску свою, мать начала прихорашиваться, поправлять на голове платок — собиралась поцеловать Антона, но тот сделал вид, что не замечает этого… Она заплакала, достала из кармана рубль с копейками и старалась незаметно всунуть деньги в руку Антона. Антон не брал, отстранял руку, говорил, что хватит ему тех, одолженных…

— А помнишь, как пас с отцом коров вон в том углу? — неожиданно перебил воспоминания Антона дядька Ильюк. Он кивнул головой в ту сторону, где поле рогом вклинивалось в лес, и внимательно посмотрел на Антона.

— Помню, почему ж нет, — ответил Антон и тоже посмотрел в ту сторону. Там был когда-то кустарник, в котором любили пастись коровы. Антон сразу же вспомнил тот осенний день, когда вместе с отцом они мокли под спорым сентябрьским дождем — косые длинные нити тянулись густо до самой земли, и нигде от них нельзя было укрыться: ни под тяжелыми намокшими плащами, ни под старой разлапистой елью. Коровы почти не паслись — озябшие, стояли, сбившись в гурт. И тогда отец решил гнать их домой, ничего страшного, если на полчаса и раньше пригонят. Отец вышел из-под ели и стал заворачивать коров. А дождь все лил и лил, и ветер сплетал, свивал нити, что тянулись от неба до земли. И Антону тоже надо было выходить из-под ели, но не хотелось — ноги в сапогах согрелись, и отошли руки, засунутые под сорочку.

— …Расчистили, поле сделали. Гляди ты, как время бежит, — удивлялся старый Ильюк. — Вырос ты, учишься, большим человеком скоро станешь…

Антон слушал молча. Последнее время ему стало казаться, что за словами людей стоит что-то иное, другой смысл, и люди сами хотят докопаться до этого смысла и, говоря, ждут помощи от собеседника, рассчитывают на него. Так же вот сейчас и дядька Ильюк.

…Мать стрекотала на столе швейной машинкой — шила.

— Что, нет коней? — повернула она голову, когда Антон, стукнув дверьми, вошел в хату.

— Нет, — сказал Антон. Он снял с головы шапку, повесил ее на крюк, вбитый у дверей.

— Нет так нет. Завтракать вот садись. Поешь и отдыхай.

Отодвинув на край стола машинку и шитье, мать принесла из кухни миску капусты, хлеба, сала.

— Может, выпьешь малость, чтоб вкусней елось? — спросила мать и поглядела Антону в глаза.

— Нет. — Антон не пил водки — презирал пьяных. Антону всегда хотелось ясности, умения разбираться в событиях, он хотел знать, почему каждый человек ведет себя в жизни так, а не иначе. Поэтому он и поступил в институт, думалось, что, учась там, сумеет ответить себе на множество тех вопросов, которые начали тревожить его еще в школе. Именно только начали — ничем особенным среди учеников Антон не выделялся, лишь иногда становился задумчивым и тихим, будто обидел кто. В такие минуты Антона поражало, что он, Антон, живет тут, в этом селе, и именно теперь, а не в прошлом или в будущем, не верилось, что его могло бы и не быть; он с легкой грустью смотрел на природу, на людей — все, что окружало его, казалось каким-то нереальным, зыбким. Но грусть, что наполняла его в такие минуты, была прозрачной, приносила не отчаянье и тревогу, а новый интерес и любопытство к жизни. А потом Антон как бы просыпался, задумчивость его проходила, отодвигалась заботами, крикливой радостью — всем, чего так много в шестнадцать лет.

3

Отец заболел весной, когда Антон заканчивал первый курс. Он редко болел и всего лишь два года, как вышел на пенсию. Началось с простуды, и ни Антон, ни мать, ни сам отец, видать, не думали тогда, что все так кончится.

Весной Антон поехал со стройотрядом на Север — жить на одну стипендию было трудновато. Лето пролетело быстро, не успел оглядеться, а осенью, когда на пару недель приехал домой, узнал, что отец в больнице. Антон несколько раз ездил в город, возил передачи отцу, они разговаривали, но как-то второпях и не про то, про что собирались, — оба, и отец и сын, были растеряны. А месяца через два мать вызвала Антона телеграммой.

Он приехал вечером, открыл калитку и увидел во дворе мать. С кошелкой за плечами она торопилась в огород.

— Что с отцом? — вместо приветствия спросил Антон. Мать обернулась на стук калитки и, вздрогнув, застыла.

— Плохо, — единственное, что сказала она тогда.

— А где он?

Мать кивнула в сторону хаты. И от этого кивка, от вида матери — сгорбленной и тихой — Антону стало не по себе, он быстро пошел в хату.

Отец лежал в спальне на старой кровати. За два месяца он сильно похудел, Антон еле узнал его. Желтые щеки запали, нос стал длинный и тонкий, глаза ввалились, но смотрели спокойно, даже безразлично.

На стуле возле кровати стояла банка с медом, часы, пачка папирос и еще что-то — Антон не разобрал.

Некоторое время отец и сын смотрели друг на друга, будто не узнавая.

— Ну, здравствуй, сын, — белая дрожащая ладонь отца слабо высунулась из-под байкового одеяла и, покачиваясь в воздухе, потянулась к Антону. Антон тихонько пожал ее.

А потом, не ведая отчего, опустился на колени перед кроватью и потянулся губами к лицу отца — будто кто приказал сделать так.

— Отец! Отец!

Что-то страшное надвигалось на Антона, темное и холодное.

Слезы его смешались со слезами отца, и он услышал:

— Ну что ты, что ты…

Потом Антон услышал мать:

— Хватит, хватит, Антон. Не расстраивай отца.

Он оторвался и вышел во двор. Уже стемнело, и звезды зернами высыпали на черном небе. Антон стоял посредине двора и давился от слез.

Всю ночь просидел Антон на стуле перед постелью отца. Вспоминал дни, часы, когда был с ним вместе. Видел себя совсем еще маленьким: тогда отец первый раз взял его в лес, и там они встретили зайца. Испугались тогда и Антон и заяц, кинулись в разные стороны. Антон бежал к отцу и кричал: «Зверь, зверь…» А отец смеялся: «Так это же заяц». То вспоминал, как помогал отцу пасти скотину: дымные росные утра, когда медленно выползало из-за леса огромное красное солнце, длинные тени, переливы красок на небе… И как коровы лезли в жито, на картофельное поле, и им, Антону и отцу, приходилось бегать и кричать: «Кудый, ку-дый, чтоб вас волк…» Уставали, тело гудело, и злость брала…

Антон смотрел на отца, и за всеми этими воспоминаниями в голову приходила одна мысль: неужели жизнь отца должна оборваться? Утром, когда в окна начал пробиваться серый свет, отец открыл глаза.

— Как спалось? — спросил Антон.

— Ничего, только ночь очень длинная была. — Антон почувствовал, что надо сказать отцу что-то ободряющее, но так и не сказал. Похоже, что и отец тоже что-то хотел сказать ему или спросить о чем-то, но…

Из того дня запомнились Антону косовица и вид матери, когда она прибежала на луг: заплаканное ее лицо, и слезы, и шепот: «Отец сад хочет поглядеть». И их бег к хате, их дрожащие пальцы, что никак не могли натянуть на отцовы ноги стоптанные валенки. И то молчание, когда смотрели на голые, без листьев, яблони, которые отец посадил сразу же после войны, когда вернулся с фронта, те пустые ульи — отец все собирался купить пчел, но то не хватало денег, то не у кого было купить; жерди, сваленные у забора, — надо было городить участок… И тот журавлиный крик, что ударил Антона в грудь, будто толкнул, — они все трое подняли вверх головы и стали смотреть на еле видимый клин. И тот порывистый уже холодный ветер, что сорвал с головы отца фуражку, летнюю, военную, — мать торопливо подняла ее с мокрой земли и вытирала, пряча глаза… И голова отца, лысая, с сине-черными подглазницами, и та жгучая боль, что крутила, сжимала Антона — каждое движение, каждое слово отца вызывало в памяти множество других мгновений, которые уже были, и потому Антон хотел свести все, и прошлое и настоящее, воедино, но ничего не получалось — отцова жизнь дробилась, разбивалась…

После смерти отца были еще ночь и тот сон.

…Стоит Антон во дворе и в окно заглядывает в хату. А в хате никого нет, только один отец лежит в красном углу на досках, застланных белой материей. И видит Антон, как потихоньку поднимается отец, идет в другую половину хаты к столу, на котором стоят миски с едой и водка. И пьет и ест отец. А потом в его руках появляется гармонь, и отец, который никогда не брал ее в руки, начинает играть и петь. Поет отец, и по тому, как сжимаются и растягиваются мехи, как бегают по белым пуговкам пальцы, Антон догадывается, что отец поет что-то веселое. Но звуков не слышит, ничего не слышит. Только время от времени напоминает себе: это же сон. А может, нет, не сон?

С этой мыслью Антон и проснулся, веселый и счастливый. Увидел мать, сидящую возле отца, — он лежал там, в углу, как раз где и приснился, — услышал шепот соседок, сидевших рядом с матерью, стук молотков во дворе, где мужики забивали в струганые доски гвозди, которые уже не вытащишь, никогда не вытащишь…

А потом, как забвение, были замкнутость и молчаливость, даже безразличие. Когда к нему обращались за чем-нибудь, не понимал, что от него хотят, и все заново про себя повторял. Происходящее вокруг казалось далеким, туманным, но каким-то чутьем Антон понимал, что самое главное уже пройдено, самое страшное случилось…

4

За завтраком Антон надумал сходить к дядьке Виктору. Когда-то Виктор и отец вместе пасли колхозных коров, ухаживали за ними зимой: подвозили корм, убирали навоз. Дядька Виктор и теперь работал на ферме — помогал телятницам. За ним числилась пара лошадей, и, кто знает, может, после обеда кони освободятся.

Антон нашел дядьку Виктора — тот на телеге выезжал из телятника.

— Здравствуйте, дядька! — сказал Антон. — У меня к вам просьба.

— Здорово. Тпру-у! Ну, хвались, что там у тебя, — он глядел на Антона и усмехался.

— Может, коней дадите после обеда, если свободны будут. Картошку хочу перепахать.

— Кони-то свободные, но бригадир заругается, коли узнает.

Дядька Виктор тоже приезжий, когда-то работал он в другом колхозе, но колхоз тот был бедный, от города далековато, дядька и перебрался сюда.

— A-а, покричит и перестанет… Грех тебе отказать. Мы же с твоим отцом друзьями были, правда? — Дядька Виктор усмехнулся.

— Были, — поддакнул Антон. — Тогда, может, помогу, чтоб быстрее было?

— Ну давай. Садись на телегу. А то мои бабы ленивые, ох ленивые… Но-но-о! — Дядька Виктор стеганул коней вожжами. Но те, видно, уже хорошо знали спокойную и незлую натуру дядьки: помалу, нога за ногу, тащились по дороге.

— Вот мы зараз соломки телятам привезем, и все — бери коней. Покормить, правда, вначале надо. А бригадиру так и скажу: не ко мне, так к тебе завтра придет. Надо же человеку перепахать картошку — надо. Холода вон начались. Рановато еще снегу ложиться, но кто его знает, теперешняя погода… То засуха, то дожди заливают, то зима без снегу.

Говорил дядька Виктор медленно, смакуя каждое слово. У старых людей Антон часто замечал эту привычку: не утверждать, а рассуждать. Интересно было слушать дядьку Виктора: что-что, а поговорить он любил.

Приехали наконец к соломе, развернулись. Возле скирды уже ждали телятницы — женщины лет сорока.

Шутя, бабы начали кидать на воз тюки соломы и вскоре забросали ими дядьку — тот еле ноги вытягивал. Антон стал помогать: укладывал тюки. Потом они увязали воз веревкой и поехали к телятнику. Разгрузились и снова направились за соломой.

Скрипели колеса. Антон и дядька сидели на возу, свесив ноги.

— Вот закончишь учебу и кем же ты станешь? — спрашивал дядька.

— Не знаю еще, куда направление дадут… Да мне и учиться еще долго. Может, в институте каком останусь, может, на завод инженером…

— Ну, известно, сюда не попадешь. Но-но-но, чтоб вас мухи не кусали… А я тебе так скажу — на все привычка нужна. После войны попробовал я на заводе работать. Тяжеловато с деньгами было, что тогда в колхозах зарабатывали — копейки старыми деньгами.

Ну, поехал я тогда в город. И знаешь, не выдержал, назад вернулся. Днем еще туда-сюда: руки работой заняты, а вечером — сиди на скамеечке, щелкай семечки… Молодому город, он, может, и нужен. Вот едет молодежь из села. Думаешь, за деньгами? Не-е, вон трактористы по две сотни в месяц выгоняют, пускай какой директор столько заработает. Но только кто за культурой едет, а кто и от работы убегает. Что бы там ни говорили, а в селе работы больше, чем в городе: посевную закончил, уборочную начинай… И в колхозе, и дома: то забор, то крыша — ни тебе выходных, ни проходных… — продолжал дядька. — В селе, конечно, много работы и дурной, это я тебе правду скажу — со старины ли это идет, или человек так устроен: не может без работы. Вот погляди-ка: держим мы корову, пару свиней, как по закону, кур штук пятнадцать, а кто гусей… Ты что, прокормишь эту ораву с тридцати соток? Вот и тянешь: тот из магазина, а тот еще откуда… Так какая тут выгода? Ат, перевод только денег… В городе они похитрее: заработал, купил готовое и съел — и никаких тебе нервов. Восемь часов отработал — и свободен, и два выходных, и футбол поглядишь, и на пляж сходишь… На сенокос летом поедешь, глянешь, что на берегу творится, — белым-бело. А ты с косой или с граблями потом умываешься…

Когда второй раз привезли телятам соломы, когда накормили коней, когда вдоволь наговорился дядька Виктор про выгоды и просчеты деревенской жизни, когда Антон уже собирался ехать домой, подошел одноглазый Игнат. Одноглазого Игната в селе не очень любили — это был занудный тихий мужичонка, еще нестарый, только для солидности отпустивший бороду. Одноглазый Игнат всегда считал себя борцом за правду и справедливость, но часто выходило так, что от его справедливости мало кому становилось легче.

— Виктор, кони мне нужны, жерди привезти.

— А может, завтра привезем, а, Игнат? Я пораньше запрягу… Вот хлопец помогает, картошку хочет перепахать. Поедет учиться, как мать одна управится?

— Оно можно и завтра, я не против, сегодня тогда ямки под столбы выкопаю. Но, знаешь, Павлович сказал: «Возьми у Виктора коней и привези жерди от зернохранилища». У телятника изгородь делать буду. Оно, конечно, если надо… но чтобы только Павлович не ругался.

Антон влез на телегу, улыбнулся дядьке Виктору и сказал одноглазому Игнату:

— Садитесь, дядька, поедем за жердями.

Пока доехали до зернохранилища, погрузили жерди, вернулись к телятнику, разгрузились, прошло с полчаса. И все время Антон слушал одноглазого Игната, надоедливого и неприятного:

— …Вот ты, может, и обижаешься, а мне каково? Ну, скажи ты… Я же твоего отца знал, думаешь, не хочется тебе помочь?.. Но ты же сам рассуди: помогу тебе — Павловичу врагом стану. Что, думаешь, он ругаться не будет? Еще как будет. И вот всегда мне так: одного послушай, пожалей, другому врагом станешь. Я теперь вот так делаю: ни вашим, ни нашим. Что положено, то и делаю, а что нет — так нет. И не трогай меня, не цепляйся… Так же не любят, обижаются…

Антон помогал Игнату разгружать жерди, а у входа в телятник сидели на соломе дядька Виктор, телятницы и какой-то мужчина.

— Когда же новоселье справлять будете? Телятник новый, уже целую неделю хозяйствуете. Зажимаете, — выговаривал мужчина, обращаясь к дядьке Виктору.

— А вот получка будет, и отметим. Вот поглядишь, я сюда гармонь принесу, и справим новоселье. Еще как справим, о-го-го! — говорил дядька Виктор.

Было непонятно, шутит он или говорит правду. Характер у него был такой, что мало какая гулянка в селе обходилась без дядьки Виктора и его заливистой гармони.

Антон поехал домой.

5

Мать бросила шитье, засуетилась, запричитала:

— Ай-яй-яй, а я ж еще и свиньям не давала.

— Ну конечно, ты же обедать не сядешь, пока свиней не накормишь, — говорил Антон без всякой злости, хотя в словах его была доля правды.

— Зараз, я зараз, сынок. Ты мешки собирай, веревки, а я вот только свиней накормлю.

После обеда похолодало. В селе было потише, но, как выехали на голое поле, ветром пробирало здорово, даже пальцы мерзли.

Первую борозду Антон так и не смог прогнать: кони не знали, как идти, крутились, приходилось держать плуг рукой. Коней провела мать. А потом было легче: борозда за бороздой, пласт за пластом — Антон помалу пахал. Догнав в борозде мать, он останавливал коней, брал из ее рук ведро и шел сам по борозде, собирал картошку. Мать вскоре задышала тяжело, платок ее съехал набок, открыв прядь редких седых волос.

Глядя на мать, Антон вспомнил, как в ту же осень, когда не стало отца, перед его, Антона, отъездом в город мать подошла к кровати, села у ног и, глядя в пол, заговорила, будто кто попросил:

— У меня же было еще двое деток… Женька и Анютка. До войны еще родились… Женьке было пять лет, Анютке три. А тогда пришли они зимой в хату: «Матка, герр», — и выгнали. А куда мне было идти? Собрала я в одеяло подушки и одежду — да на улицу. А на дворе мороз трещит. Посадила детей в подушки, сижу возле детей, заливаюсь слезами, словно разума лишилась. Хорошо, соседи пустили в хату. Пока переносила, они и застудились: воспаление легких. Оно если б на теперешнее время — в больницу да уколы… На одной недельке и похоронила: Анютку в среду, а Женьку в воскресенье. Когда рыли яму для Женьки, попросила, чтоб и Анютку откопали, рядом она была. Открыли крышку, а она лежит как живенькая… Уже ходила и говорила, спрашивала, красивая ли…

Весна пришла, птицы прилетели, радость всем, а мне горе. Встану раненько, с потемками, чтоб в селе никто не видел, да и на кладбище. Снег, грязь, вода по колени, а я… Наголошусь, накукуюсь, и, знаешь, легче становилось. Видят люди, не выйдет из меня толку, ловить стали. Возьмут за руки, отведут в хату, поругают, утешат, работой займут: за прялку посадят или еще за что… Все выдержала, выжила. Отец с фронта вернулся, хату новую построили. Это сколько бы им было?

И мать загибала пальцы на руках, шевелила губами — считала… И глядела пристально на пол, будто видела там еще что-то, кроме покрашенных половиц.

Неожиданно, как бы вспомнив что-то, мать спохватилась:

— Вот разговорилась, а в печи выгорает… Поговорила — и полегчало. Надо, сынок, не таиться, тяжело молчаливому…

И пошла.

А он долго лежал и думал.

Они уже заканчивали собирать картофель, как залетали снежинки, холодные и колючие, словно иголки. Носились над пашней, заслоняли и лес и село. Они с матерью совсем утомились. Антон запряг коней, вскинул на телегу плуг, мешки с картошкой — набралось пудов двадцать, сел сам, позади молча примостилась мать.

Антон взялся за вожжи и тихо сказал:

— Но-о!

Кони медленно пошли.

— Но-но-о! — крикнул громче Антон и стеганул коней кнутом. Кони закивали головами чаще и чаще: снизу вверх, снизу вверх — побежали.

— Но-но-о! — кричал Антон.

Холодный ветер гнал снег полем, туда, к серой стене голого леса.

6

Когда Антон распряг коней и выходил из конюшни, услышал конюха Шуру: «Нагорит завтра этому Виктору, нагорит».

Шура говорил будто бы себе, но так, чтоб и Антон слышал.

Антон ничего не сказал, молча пошел со двора. Уже смеркалось. Похолодало. К ночи брался мороз. А снег все летел и летел.

Антон пошел на кладбище. Кладбище было неподалеку, к нему вела узкая, огороженная с двух сторон стежка. С одного края кладбище упиралось в желтый обрывистый берег реки — отсюда как на ладони виднелось село, колхозный двор, школа. Росли здесь сосны и березы, высокие и развесистые, ровно шумели на ветру.

Раз в год сюда приходили нарядные люди, стелили на поросшие травою холмики белые, чистые скатерти, ставили еду и вино. Все выглядели красивыми, добрыми, даже поссорившиеся соседи мирились в этот день. Когда-то в детстве приходил сюда с отцом и Антон. Как пионер и отличник учебы, Антон не верил в ту сказку, которая оправдывала людской праздник, и все же ему было интересно побродить в светлый весенний день среди серых, поросших мхом камней и крестов, разбирая надписи и цифры. Через час-другой, уже в селе, играя в битки, прятки или в лапту, он почти начисто забывал и об этих крестах, и об этих камнях.

Ограду на могилу отца поставили летом. Вначале Антон собирался огородить только отцову могилу, но мать велела переделать ограду на двойную — с запасом на еще одно место. Могила отца была с краю, рядом с ней виднелись свежие: старого Евхима, который десять лет лежал в постели да так и не выздоровел, учителя Ивана Макаровича, высокого, полного, с густым приятным басом. Когда-то он учил Антона и часто говорил шутя, что если и дальше он будет таким тихим, то толку с него не выйдет…

Антон зашел в середину ограды, сел на припорошенную снегом скамеечку и стал глядеть на белую землю. Снег летел и летел, снежинки крутились подолгу на одном месте, то опускаясь, то подымаясь.

Антон почувствовал, что замерз, и вышел из ограды, закрыл дверцы — они скрипнули, и Антон вздрогнул от этого звука.

Когда шел к обрыву, увидел свежую, еще не огороженную могилу. Чья она, он не знал. На ней лежали два яблока. Это были антоновки, крупные и желтые… Видать, положили их давно. Антон глянул на яблоки и пошел дальше меж сосен и берез, что шумели и шумели верхушками, между камней в старой части кладбища — могилы тут сровнялись с землей, и только покрытые мхом камни свидетельствовали, что тут тоже похоронены люди. А потом уже, когда подошел к обрыву, снова встали перед глазами яблоки: одно спелое и целое, а другое наполовину почерневшее.

Он не знал, кто положил эти яблоки, но представил себе, как человек этот вошел в сад, сорвал с дерева спелые антоновки, как потом пришел сюда и положил их на сырую холодную землю. Антон понимал, что нести сюда яблоки, конечно, не имело смысла, тот человек, наверное, это тоже понимал, но принес…

А в чем же тогда смысл?

Антон снова и снова думал об этих яблоках, о тех поросших мхом камнях в старой части кладбища, где неизвестные могилы сровнялись с землей, — аж заломило в голове.

В селе уже засветились окна — манили веселым и уютным теплом, мычала чья-то корова, брякнуло ведро у колодца. Неожиданно во весь голос закричала женщина: «Ко-о-олька-а, домой иди-и!» А потом, тише, тот же женский голос продолжал, к кому-то обращаясь: «Уроки не учены, а он по задворкам бегает».

То ли от холода, то ли еще от чего Антон вздрогнул. Чей-то голос услышал он внутри себя. Еще невыразительный и непонятный, он медленно овладевал Антоном. И тут Антон вспомнил — то была песня старой Сымонихи. Был он еще мальчонкой и каждый вечер летом просиживал с удочкой возле реки. Сидел притихший, тогда и слышал он эту песню. Шла Сымониха и пела:

…Закати, закати

ты за лес, за гору,

закати, закати…

Летний вечер опускался на землю, туман стелился уже под самые ноги, и гусиного поплавка, сделанного отцом, не было видно на воде, горела ровно, как свеча, на еще светлом небе первая звезда, недавно пролетели вороны — длинной извилистой лентой они медленно, по одной, качались в воздухе, пробегали кони на другом берегу, и конюхи говорили:

— Вот поет Сымониха — аж лес дрожит…

Жгли-кусали комары, а Антон не мог пошевелиться — все шла и шла Сымониха лесом и пела, и было непонятно, то ли она жалуется кому, то ли хвалится своей судьбой. И думал он тогда, еще мальчик, почему поет старая Сымониха, когда ей надо грустить, — в первый год после войны двое ее детей подорвались на мине.

Теперь Антон тоже удивился, только уже самому себе: почему с ним такое…

Хотелось ему прищурить глаза: может, увидится тот вечер, и сам он, и старая Сымониха, которой уже нет… И неожиданно Антон понял: не сможет он ни вернуть ее, ни увидеть, только в памяти… — и снова перед глазами встали яблоки, сегодняшний день: и снег, что летел над пашней, дядька Виктор, старуха, которая держала бригадира за рукав и все старалась заглянуть ему в глаза.

И вдруг он почувствовал облегчение. Шел домой и слушал, как что-то выпрямляется в его душе и становится легче дышать, как после плача, всей грудью.

Удивление