Дом, куда возвращаемся — страница 13 из 14




1

«Ту заводскую проходную, что в люди вывела меня», — вспомнились Лапичу слова популярной песни, когда на проходной он предъявлял вахтерше зеленый пропуск — это означало, что Лапич — итээровский работник и может приходить на завод в любое время, и днем и ночью, а не так, как рабочие, — только в свою смену.

Четырехугольная блестящая вертушка под нажимом руки повернулась, Лапич прошел узким коридором, миновал еще одну дверь, шагнул на ступеньки и, будто очутившись за недозволенной чертой, остановился, осмотрелся.

От проходной на территорию завода вела ровная асфальтированная дорожка, обсаженная кустами. Листва на кустах давно опала и, почерневшая, лежала на земле. По одну сторону дорожки, напротив здания заводоуправления, стояла большая белая доска, вверху на ней краснели слова: «Социалистические обязательства коллектива стеклозавода», ниже шел текст; по другую — висели плакаты. На них были нарисованы цветные стрелки, поднимавшиеся снизу вверх, цифры в начале и в конце стрелок и еще, кроме нескольких пояснительных слов, для наглядности — то машины с тракторами, то рулоны тканей, то многоэтажные кубики домов, то холодильники с телевизорами… Дорожка терялась среди желтых длинных зданий — Лапич уже знал, что это два основных цеха завода; кроме этих зданий, на территории было еще много других, неизвестных Лапичу.

Завод показался большим, даже можно было заблудиться.

Давно, когда еще учился в шестом классе, Лапич был на этом заводе — их привозили на экскурсию. Запомнилась едкая пыль в помещении, забитом содой, песком и еще чем-то — он уже и забыл чем — вид рабочих в серо-белой от пыли одежде — у них на лицах были белые марлевые, как у врачей во время операции, повязки, — рабочие совковыми лопатами перемешивали в длинных корытах шихту. Осталась еще в памяти картина, как он стоит возле стекловаренной печи: на деревянном, приподнятом над землей помосте люди дуют в длинные трубки, на конце которых вырастают огненные шары — может, потому, что помост был приподнят над землей, люди и сама белая печь с красными окнами, откуда набиралось стекло, — все казалось среди ровного незнакомого гула очень большим и даже сказочным. Еще удивило его тогда, что нагретое твердое стекло можно резать ножницами, — сидел на табурете человек, вертел специальным приспособлением, похожим на ухват, кувшин и обрезал ножницами лишнее стекло, как ткань… Так же просто делалась ручка к кувшину: подносил рабочий на конце трубки красную каплю стекла, приклеивал ее к определенному месту, потом оттягивал трубку, и за ней тянулось стекло — вытягивалось в тоненькую трубочку. Теперь оставалось приклеить другой конец трубки к кувшину. Еще несколько простых движений большим железным пинцетом, и все — кувшин с ручкой почти готов. Делалось все это так просто и быстро, что даже глазам не верилось…

Из цехов доносился ровный сильный гул. Небо затянули низкие серые тучи. Накрапывал дождь. Порыв холодного осеннего ветра ударил в лицо, из-за стены цеха ветром вынесло облачко белого тумана. Лапич сразу же почувствовал неприятный запах, запершило в горле, он закашлялся… Глубоко, как перед нырянием, вдохнул, неизвестно чему улыбнулся и сделал первый шаг по дорожке.

Вчера Лапич был на заводе — заведующая лабораторией Антонина Ивановна Турина знакомила с приборами, — и поэтому теперь, после знакомства с директором и главным инженером, после оформления документов в отделе кадров, Лапич шел в лабораторию. Он с интересом смотрел на встречных людей: каждый куда-то спешил, со своей заботой или радостью, и невольно Лапич позавидовал этим людям — он пока еще по-настоящему здесь никого не знал и потому чувствовал себя словно в чужом, незнакомом городе. Ничего Лапича тут не привязывало: ни обида, ни радость, завод был пока незнакомым и далеким. Другое дело деревня, в которой Лапич жил когда-то. Там все было знакомо до мелочей — может, он потому ее и оставил, что все там знакомо. Но там хоть почти все время синее небо над головой, солнце и ветер, среди которых человек всегда чувствует себя свободнее и вольнее, а тут дни и годы как привязанный к одному и тому же месту, к одной давно знакомой работе. Что держит его, что?..

Центральная заводская лаборатория находилась в цехе художественных изделий — сначала надо было подниматься по крутой лестнице, потом идти галереей вдоль стены — с другой стороны галереи открывался цех, оттуда несло жаром и шумом, среди которого изредка слышались человеческие крики, — а тогда уже, за поворотом, начиналось помещение лаборатории.

Открыв дверь лаборатории и пройдя через зал — там, возле столов, заставленных разными стаканами, колбами, что держались на штативах, сидели в синих халатах женщины, все они на первый взгляд показались Лапичу на одно лицо, — Лапич прошел в другую небольшую комнату, где обычно находилась заведующая лабораторией. Уже потом, когда зашел к заведующей, вспомнил, что с женщинами так и не поздоровался.

Своего кабинета Турина не имела, рабочее место ее было в весовой — небольшой, четыре на четыре метра, комнатке, где вдоль стены на бетонной подставке стояли аналитические весы. Стол Антонины Ивановны был у противоположной стены, возле него стоял шкаф с книгами и рабочими папками; по другую сторону стола в витрине были выставлены стеклянные цветные плитки-пробы…

Антонина Ивановна сидела за столом, что-то писала в толстой тетради. Увидев Лапича, спросила вместо приветствия:

— Все оформили?

— Кажется, все…

— У директора и главного инженера были?

— Был.

— И о чем же они, если не секрет, спрашивали?

— Директор спросил, хорошо ли я знаю квантовую механику.

— А вы?

— Сказал, что квантовую механику, видимо, никто толком не знает, даже те, кто ее придумал, не говоря о выпускниках.

Искренне, по-девичьи открыто заведующая лабораторией засмеялась. Смех ее Лапичу понравился. Почему-то подумал, что с ней работать будет легко.

— Молодец, — сказал она, перестав смеяться. — Сразу видно — недавний студент… Ну что ж, теперь принимайтесь за работу. Приборы я вам показала, задачи перед вами еще вчера поставила. Могу только повторить — нам очень нужны быстрые экспрессивные методы анализа стекла и сырьевых материалов. Некоторые задачи обычными аналитическими методами мы вообще решить не можем. Вот теперь, когда начали варить хрусталь в ванной печи, на его поверхности появилась синева. Мы, лаборатория, пока ничего не можем объяснить, и одна из причин — у нас нет хорошего прогрессивного метода. В металлургии спектральный метод давно нашел применение, а в нашей промышленности… Вот вы и начинайте.

2

Когда-то на полках магазинов полно было изделий из хрусталя, каждый мог спокойно и без очереди купить их — только деньги заплати… Тогда, правда, не хватало стаканов, самых примитивных, из которых пьют воду. Даже те стаканы, что были, — толстые, граненые, зеленоватые, — быстро раскупали: не побежишь же к ведру с пригоршней. А когда на прилавках в изобилии появились стаканы — круглые, тонкостенные, красивые, — с витрин исчез хрусталь. Будто кто-то веником смел. Это было как раз в то время, когда в продаже появились первые плащи из болоньи и белые нейлоновые рубашки, которые, как известно, не надо утюжить; все это: и нейлоновые рубашки, и плащи-болонья — даже в жару надеть их считалось шиком, — и хрусталь, и малоизвестное до сих пор слово «сервант» — как-то сразу, рывком, даже не спрашивая разрешения, вошло в людской быт и заняло там свое почетное место.

Люди неожиданно увлеклись эстетикой, везде слышалось: «Почему нет хрусталя?» Покупали все: и хорошее, и плохое. Лишь бы хрусталь. Лишь бы звенело и блестело. Когда тут было рассматривать форму и содержание, если у соседа в серванте что-то блестит и позванивает, а у тебя нет и достать негде, хоть ты сам в тот сервант становись.

Примерно тогда на заводе решили варить хрусталь в ванной печи беспрерывного действия — давать продукцию и днем и ночью. Дело это было новое, рискованное, но уже имелся опыт варки хрусталя таким способом на других заводах.

Главный инженер и начальник производственного отдела съездили в командировку на завод, где варили хрусталь новым способом, в министерстве директора поддержали, и пошло, покатилось… Выбивали фонды, заказывали чертежи, материалы, искали место для печи.

Узнав о строительстве новой ванной печи, Турина пошла к директору.

— Я думаю, — сказал, медленно растягивая слова, Воробьев, выслушав Антонину Ивановну, — что вы ошибаетесь. Печь нам, заводу, нужна. Во-первых, стаканами рынок мы насытили, еще год-два и все — покупателей не найдешь со свечкой… Во-вторых, заменив горшковую печь на ванную, мы резко повысим производительность. Нам надо обновлять ассортимент, понимаете, надо. Не мне вас учить. Новая печь для варки хрусталя — дело перспективное, это стабильная прогрессивка… Да и многое другое заставляет расширять производство. Это не моя прихоть. Время ставит перед нами новые задачи, и мы должны их решать. А кто не справляется с этими задачами, должен уступить дорогу молодым. Не ожидал я от вас такого, Антонина Ивановна, не ожидал…

— Да я не о том… Еще раз подчеркиваю: технология варки хрусталя в горшковой печи и в ванной разная, и всякое может быть.

— Что может? — почему-то Воробьев разозлился, и Турина сразу это почувствовала. От сухого короткого вопроса Антонина Ивановна покраснела и растерялась — хорошо знала, как умеет разговаривать Воробьев на собраниях, когда «горит» план… Но отступать было поздно.

— Теперь трудно сказать. Надо все проверить хотя бы в полупроизводственных условиях. Помните случай с бурлением…

Когда-то на заводе внедрили бурление стекломассы воздухом. Через два месяца потекла печь — что-то не учли, тысячеградусное стекло потекло в цех, на аппаратуру. К счастью, люди остались целы. После были выговоры, Гусева сняли с должности главного инженера.

— Уже проверили, — сказал Воробьев. В последние годы у него начало желтеть лицо, особенно это было заметно на заседаниях, когда что-то не ладилось на заводе. Директор внимательно посмотрел Антонине Ивановне в глаза. — Главный и Гусев ездили на завод, где варят хрусталь.

— Но там ведь газ, а у нас жидкое топливо. И мы это не учитываем.

— Обогреваем же мы жидким топливом другие печи, и ничего. Так что, Антонина Ивановна, напрасно вы поднимаете панику. — Воробьев улыбнулся одними губами и встал с кресла. Турина поняла — разговор окончен.

Покрасневшая и слегка пристыженная вышла Антонина Ивановна из кабинета Воробьева. Она и не надеялась, что ей удастся убедить директора хотя бы на время отложить строительство новой печи и сделать небольшую экспериментальную печь. (В дальнейшем эту печь можно было бы отдать художникам.) Хорошо знала: если Воробьев что-то решил, так и будет, пусть хоть камни с неба падают. Но такой уже был характер — пока не выскажешь свое, наболевшее, не успокоишься.

После этого в цехе художественных изделий начали рыть новый котлован, выкладывали специальными огнеупорными брусьями саму печь: дно, боковые стены, варочную часть, выработочную, проток, через который расплавленная стекломасса поступала из варочной части в выработанную. Доставали станки с искусственными алмазными кругами для обработки хрусталя, расширялась химполировка — все это, что вырастало на месте разрушенного, сломанного, искореженного, называлось одним коротким словом: реконструкция. Замена старого новым. В городской газете появилась большая статья под названием «Хрусталь в каждую семью».

Только потом, когда все заметили, что на поверхности хрустальной массы в зоне выработки появилась синева, все забегали, засуетились. И хотя цвет хрусталя был плохой, но отдел техконтроля продукцию пропускал, план выполнялся, рекламаций не было — что еще надо?.. Какие тут могли быть рекламации, если хрусталь в магазинах только покажи…

Шло время, синева на прозрачном как слеза хрустале все увеличивалась и увеличивалась и наконец стала такой, что даже покладистый начальник отдела техконтроля встревожился. Возрастало и количество брака — месячные и квартальные планы оказались под угрозой срыва. На изделиях появилась свиль, толстая, как веревка, — если рассматривать изделия, то заметишь пересечения волосяных нитей — это и есть свиль, главный враг стеклозаводцев.

Антонина Ивановна как заведующая лабораторией ничего не могла сказать, потому что с таким явлением столкнулась впервые, начальство тоже думало — главный инженер, начальник производственного отдела Гусев, начальник цеха художественных изделий, технологи ходили гуртом вокруг печи и гадали… Разговор велся примерно такой:

— Я думаю, что стекломасса закрашена медью.

— А откуда эта медь может взяться, что ее — нарочно кто сыпанул?..

— Ну, на медь это непохоже, не такой она дает цвет, это никель.

— Если никель, то, может, в составном что-то путают с обесцвечиванием.

— Это неизвестно, может, тот никель, что вводится для обесцвечивания, всплывает на поверхность…

Обычно разговоры заканчивались так:

— Да, стекло варить не оладьи печь.

— Самая сложная технология — на нашем заводе.

— Об этом стекле вообще никто ничего не знает, даже в институтах не знают, то ли это твердая застывшая жидкость, то ли еще что-то…

На том и расходились.

3

Специализация в институте была несколько другая, но это Лапича не смущало. Спектральный анализ преподавали (правда, по сокращенной программе), и поэтому Лапич понемногу входил в ритм исследовательской работы.

Пробы стекла, растертые в пудру, набивались в каналы угольных электродов и, сгорая в дуге переменного тока, давали яркий белый свет, который в спектрографе раскладывался в спектр и фотографировался на специальную стеклянную пластинку. После съемок пластинка проявлялась так же, как и фотопленка, — Лапич больше всего любил этот процесс, для него каждый раз было чудом и открытием видеть, как на белой матовой поверхности вырисовываются, будто из тумана, черные полоски с еще более черными линиями — спектрограммы. В первые дни, когда Лапич только начинал осваивать спектральный анализ, он часто ошибался, заряжая кассету, закладывал в темноте пластинку не той стороной и потому при проявлении внимательно всматривался в пластинку: на ней могло ничего и не быть, а тогда день работы — заточка электродов, подготовка и набивка в кратере электродов проб и эталонов, съемка как раз и занимали день — пропадал впустую. А за таким днем, как правило, следовал пустой вечер, когда никуда не хотелось идти, ничего не ладилось и все время думалось, что из-за нескольких минут невнимательности целый день можно выбросить из жизни. Правильно проводить эксперимент Лапич научился не сразу.

Потом Лапич ошибался гораздо реже, проводил анализы за полдня, и никто не знал о тех погубленных днях и пустых вечерах, когда он злился на себя, о волнении во время работы — это были его будни, о которых никто ничего не знал. Известен был только окончательный результат: в такой-то пробе столько того-то и того…

Лапич часто думал, что работа его похожа на труд крестьянина своим настойчивым однообразием. Но вот скажи он кому-нибудь «коса», «плуг», и в сознании человеческом сразу же возникнет целый мир, который уже тысячи раз описан и многими людьми пережит лично, и все это волнует, трогает. А произнеси он: «Спектральный анализ», и это мало кого заденет, потому что слова эти незнакомы многим. А у Лапича при этих словах в памяти сразу же возникает мокрая пластинка, те мгновения, когда он подходит к окну и смотрит каждый элемент, будь то железо, алюминий, магний, которые находились в песке или в стекле и которые требовалось найти, они дают свой спектр — узкие вертикальные полоски, всегда расположенные в определенном месте. С пластинки стекает вода, капает в рукав, тогда он опускает пластинку и через минуту снова смотрит на спектрограммы. Сравнивая почернение и толщину спектральных линий, Лапич мог судить о том, много или мало какого-либо элемента содержалось в пробе. Для более точной количественной оценки имелся прибор, но Лапич пользовался им позднее, когда пластинка высыхала.

Иногда Лапич выходил из лаборатории на галерею, опирался о перила и подолгу смотрел в цех, вдыхал жарко-удушливый воздух, оглушенный гулом вентиляторов и печей, — все еще не мог насмотреться, привыкнуть к процессу выдувания.

В цехе помещалось три печи — для варки хрусталя, для цветного и для обычного стекла. Стояли они в ряд одна за другой. Возле каждой у выработочной части на деревянных подмостках на первый взгляд беспорядочно суетились мужчины и женщины. Мелькали стеклодувные трубки с огненными шарами над головами и среди самих людей, будто разносили люди огонь туда-сюда… Сначала стекло чуть не капало с выдувальной трубки, потом, когда охлаждалось и приобретало форму, становилось ярко-красным, потом краснота исчезала — появлялась зелень, затем прозрачность, как струя воды в жаркий день среди зелени. Лапич подолгу смотрел на серо-бурые руки рабочих, которые все время вертели трубку с медовой каплей на конце, подносили и относили черную обгоревшую деревянную форму, смоченную водой, чтоб не обгорала быстро… И часто возникало наивное детское желание: попросить у кого-нибудь трубку и попробовать самому. Получится ли?.. Вряд ли, наверное, — он слышал, что мастерству стеклодува учатся месяцами…

В цехе среди рабочих Лапич чувствовал себя пока неловко, но уже несколько раз Антонина Ивановна в обеденный перерыв водила его к печи — поднимались на верстак к окнам, чтоб посмотреть на факел. «У тебя хотя и исследовательская, можно сказать, работа, — говорила при этом Турина, — но ты должен знать строение печи, характер горения топлива, где варочная часть, где выработочная».

Печь полыхала жарой — не подступиться. Если смотреть в варочную часть через окно, видна расплавленная стекломасса, отливающая белизной, в ней вертится небольшой пропеллер — керамическая мешалка, перемешивает стекломассу. Перед каждым окном на поверхности стекломассы плавает белая, тоже керамическая, баранка — называется кранец. Отсюда обычно набирают стекло. Подальше, в варочной части, время от времени вспыхивает сполохами факел — сполохи эти еще светлее стекломассы, но белизна огня не мертвая, а кажется живой; жарко, и потому, видно, вспоминается солнце, протуберанцы, которые вырываются на его поверхность и тысячекилометровыми языками лижут бездонный космос.

Работа Лапича была кое в чем и грязная. В конце дня он долго не мог отмыть руки от черного угольного порошка, но в целом работа интересовала его своей неожиданностью. Каждый раз, проводя анализ, Лапичу было интересно: что там в пробе и сколько… Он даже пытался представить, как при высоких тысячеградусных температурах во время съемки на спектрографе молекулы распадаются на атомы, а те, в свою очередь, «выпускают» порции света — кванты… Все это для него было удивительно: и электрический ток, скрытый в проводах, и те не видимые никем атомы, и молекулы в пробе, и фотопластинка, и, наконец, он, человек, который может измерять количество тех атомов и молекул, хотя из них же и состоит…

4

Был шестой час. От проходных к автобусным остановкам хлынули люди; автобусы приходили переполненные, их брали штурмом. Стоит сырая холодная осень, и каждому хочется скорее попасть в тепло.

Лапич не был исключением — стоял на остановке, дрожал в своем легоньком, еще студенческом пальто и внимательными глазами провожал каждый автобус. В этот день он наметил сходить в кино. Безразлично на какую картину, лишь бы не сидеть дома.

Когда учился, Лапич никогда не думал, что такими скучными могут быть вечера; у него, Лапича, они всегда были заняты: споры с однокурсниками, читальный зал, где половину времени занимают многозначительные взгляды на девушку, сидящую неподалеку, футбол или хоккей, широкий людный проспект, мечта о неожиданном красивом знакомстве — все это «глотало» свободное время, и поэтому не то что скучать, но и оглянуться на прожитое, спросить себя, зачем все это, было некогда. Думалось, что студенческие годы — только начало веселой и даже в чем-то беззаботной жизни.

Но теперь, когда студенческая пора окончилась, Лапич неожиданно затосковал о друзьях, к которым незаметно привык, захотелось пройтись, как когда-то, по широкому проспекту, залитому неоновыми огнями, — это же одно удовольствие: сколько лиц, неожиданных встреч… Загрустил Лапич по многотысячному «а-ах», что, как единый вздох, проносится над стадионом, — где-то далеко внизу, в тумане, бегают маленькие, будто игрушечные, футболисты, а сверху над ними сине-зеленое сияние фонарей… Все чаще вспоминались студенческие вечера, факультетские КВН; одно то, что их факультетской команде удалось тайком снять на киноленту подготовку к КВН филологов и потом под сплошной смех показать ее на экране, — целая эпопея. А экзамены… Конечно, не сами экзамены, а то, как, получив стипендию, вспоминали о них. «И плачу и смеюсь» — так всегда начинал разговор об экзаменах Володя Беленький. Где он теперь?

Стоять на автобусной остановке было холодно, и Лапичу уже казалось странным его прежнее желание жить в небольшом районном городке, где по субботам и воскресеньям, как представлялось, он будет пропадать с удочками на речке и читать хорошие умные книги, зимой кататься на лыжах и, может, даже запишется в охотники и купит себе ружье. И собаку приобретет и, безусловно, назовет Джимом. «Дай, Джим, на счастье лапу мне…»

Какой он был наивный! А может, это и не наивность, может, он был счастлив, потому что, когда человек счастлив, он начинает искать еще лучшее счастье и в результате теряет то, что имел… Да и вообще, что такое счастье — Лапич не очень над этим задумывался. Ему было приятно, видно, это и было счастьем…

Настойчивости хватило только на пару недель. За день в лаборатории Лапич уставал, о Джиме и думать не думалось: в пять часов начинало темнеть, и бродить по пустым холодным улицам не хотелось. Тянуло к теплу и свету. Но в комнате, которую Лапич снимал у пожилой скуповатой женщины, тоже не сиделось. Лапича физически оглушала тишина; как только заходил в свою до мелочей знакомую комнату — кровать, два стула, полка для книг, — становилось скучно. Несколько раз Лапич ходил в читальный зал городской библиотеки, но книги, любимые им когда-то книги, неожиданно перестали интересовать, хотелось иметь рядом настоящего живого человека, а не придуманного кем-то героя или героиню. Лапич весь день проводил на заводе среди людей, но еще ни с кем не сошелся накоротке и чувствовал себя одиноким, а ему хотелось рассказать кому-то о заводе, о своих мыслях. И может, поэтому Лапич стал серьезно думать о женитьбе — надо было чем-то заполнить вечера, когда он оставался наедине с собой. А может, и возраст подпирал: до сих пор он только мечтал о красивой неизвестной женщине, и эти мечты доставляли удовольствие, а теперь неожиданно понял, что мечты — это лишь мечты, а настоящая жизнь — это жизнь, и ему уже двадцать три, и многие его сверстники имеют своих детей.

Девушка, которую Лапич, как казалось, любил и будет любить до самой смерти, хотя встречался с нею всего пару месяцев, была замужем, а новые знакомства в большинстве были неудачными. Чувства любви, о котором он так много читал в книгах, после встреч с той, теперь замужней, девушкой не возникало: что-то не нравилось ему в новых знакомых; ему казалось, что он находится между желаемым и реальным, и это приносило страдание. Вообще после встречи с той девушкой что-то в нем как бы разрушилось, он стал смотреть теперь на людей более скептически.

И Лапич решил жениться — надоело искать и ошибаться. Он часто представлял, какой спокойной и тихой будет его жизнь, не теперешняя, а новая, семейная, — она казалась совсем непохожей на холостяцкую. И в том, что каждый вечер его в квартире будет ждать женщина, которая станет заботиться о нем, с которой он будет проводить ночи, виделась таинственность и даже недостижимость. Он еще не знал, с кем будет жить, но чувствовал, что перемена эта вот-вот состоится.

Наконец подошел автобус, в который Лапичу удалось втиснуться. Лапич вздохнул с облегчением и только тогда вспомнил, что забыл купить талоны: пришлось искать по карманам копейки. Наконец-то нашел…

— Гражданка, если сможете, передайте, — тронул он за плечо женщину, стоящую впереди. Та, не повернув головы, не глядя даже, протянула в его сторону ладонь, и Лапич положил туда пятак.

Через минуту женщина повернулась к Лапичу. «Возьмите, гражданин», — подчеркнуто сказала она и, глядя Лапичу в лицо, едва заметно улыбнулась.

Ей было лет двадцать. И притом она была красивая. Не сказать, что уж совсем красавица, нет, но было в ее лице что-то особенное, что заинтересовало Лапича.

Какой-то миг девушка и Лапич смотрели друг другу в глаза, словно догадываясь о чем-то только им известном. А потом девушка не выдержала его взгляда, отвернулась.

Это было знакомство. Самое обычное знакомство, хотя они и не сказали друг другу ни одного слова. Лапич это сразу почувствовал. Достаточно было взгляда. Все, что теперь могло произойти, означало только продолжение. А настоящее знакомство уже состоялось.

Они сошли на остановке у кинотеатра. Девушка перешла улицу и направилась к билетной кассе кинотеатра. И тут Лапич подумал: может, она тоже страдает от одиночества, как и он? Что-то придало ему смелости — хотя обычно Лапич с трудом сходился с людьми, — он догнал девушку, пошел рядом, спросил с улыбкой — он уже давно заметил, что когда говорил с людьми и улыбался, то люди тоже улыбались, и разговор получался более искренним и веселым:

— А вы не скажете, как вас зовут?

— Как крупу дерут… — девушка снова улыбнулась. Лапичу показалось — она была уверена, что он пойдет следом и попробует познакомиться. Понимая, что девушка не будет возражать против знакомства, он сказал;

— А вы, наверное, веселая?

— Не знаю, со стороны виднее.

Они вместе подошли к кассе, и Лапич, посмотрев девушке в глаза, предложил:

— Давайте, я билеты возьму.

— Попробуйте, — услышал в ответ.

5

Через пустое фойе они вошли в зал — теперь, когда на улице часто шли нудные дожди, людей в кинотеатре прибавилось, почти все места были заняты. Лапич снял свой еще студенческий берет, посмотрел на билеты и пошел искать места, присматриваясь к надписям на крайних от прохода креслах. Следом шла девушка. Места у них были посредине зала, в шестнадцатом ряду.

— Ну, так как же все-таки вас зовут? — снова спросил Лапич, когда они уселись.

— Я же сказала, — ответила девушка и засмеялась. А потом, перестав смеяться, внимательно посмотрела Лапичу в глаза, добавила тихо: — Нина. А вас?

Лапич сказал.

Они затихли. Кино все не начиналось, в их молчании было что-то неловкое, и, чтобы нарушить эту неловкость, Лапич спросил:

— И где же вы работаете?

— В бухгалтерии. На фабрике,

— Так вы самый главный человек!

— Почему?

— Деньги начисляете. А кто с деньгами имеет дело, тот всегда в почете. — Лапич понимал, что говорит глупость, но чувствовал, что это и есть спасение: ни в коем случае не начинать серьезный разговор.

Нина улыбнулась:

— Ну, не такая уж я начальница, как вам кажется. Да и денег кот наплакал… А вы кем?

— О-о, — немного театрально протянул Лапич, — я один из тех несчастных, которые пять лет дурят голову, чтобы потом вкалывать на заводе и получать сто двадцать рублей, правда, счастливчикам, говорят, дают прогрессивку.

Кажется, ему удалось развеселить девушку. Нина засмеялась:

— Так кем же вы работаете?

— Инженером на стеклозаводе.

— Такой молодой и уже инженер, — насмешливо протянула Нина. — Обычно инженеры — люди солидные.

Увидев, как Нина улыбается, и еще больше повеселев, Лапич сказал:

— Нина, давай на «ты». А то мы как на дипломатическом приеме.

Нина покраснела:

— Давай.

Медленно погас свет. Началась кинохроника.

Лапич хотел было взять Нину за руку, но не решался. В этом для него было что-то притягательное и недозволенное. Подумал, что если возьмет Нину за руку и она не отнимет, не разозлится, то все у них будет хорошо. Но ведь может случиться, что одним движением он оттолкнет ее от себя и тогда вовсе окажется у разбитого корыта. И потому Лапич не знал, что делать, смотрел на экран, но думал совсем о другом. А в ухо будто кто-то нашептывал: «Возьми, чего боишься?»

Раньше, когда был студентом, и знакомства, и разговоры, и свидания в кинотеатрах — все происходило как-то проще, а теперь вот становится все труднее знакомиться. При новом знакомстве Лапич как бы ломал в себе что-то, иногда ему было даже неловко.

Вот так он и сидел, пока не кончилась кинохроника, мысленно представляя тепло женской ладони, нежных пальцев.

В зале вспыхнул свет. Лапич глянул на Нину. Она, будто догадываясь о всех его муках, посмотрела на него и, чуть усмехнувшись, отвела взгляд.

Снова потух свет, и тогда в темноте Лапич тихонько протянул руку в сторону и, найдя на ощупь Нинину ладонь, взялся за холодноватые пальцы. Мгновение они так и сидели, глядя на экран, будто между ними ничего не произошло. Нина попробовала отвести руку в сторону, но Лапич удержал ее, почувствовал, что пальцы ее потеплели.

Было во всем этом что-то удивительное, недозволенное и приятное, как игра: Нина легонько старалась освободить свою руку, а Лапич не выпускал, перебирал по одному пальцы, гладил мягкую кожу. И между тем оба внимательно смотрели на экран, не было сказано ни слова, и Лапичу хотелось, чтобы фильм тянулся долго-долго.

Но вот сеанс окончился, и они, будто испугавшись, убрали руки и, словно между ними ничего не было, пошли к выходу — и в этом тоже было что-то от игры, которая началась раньше.

Они молча шли по центральному проспекту. Пройдя немного, Нина спросила:

— А куда мы идем?

Теперь, после кино, Лапич был уже не такой веселый, что-то серьезное и рассудительное примешивалось к его мыслям и чувствам.

— Кто его знает, — сказал он. — Я ведь тут недавно. Так вот и показывай что хочешь. Будь экскурсоводом.

— Тогда пойдем в парк. У нас летом все в парк ходят. Теперь там, правда, музыки нет, но хоть так походим.

— А ты что, танцы любишь?

— А, какие там танцы! Да и старая я уже.

Лапич засмеялся: ему показалось странным услышать от молодой девушки такие слова о себе.

— Кто же сказал, что ты старая?

— Да сама знаю. Нынче ведь как: исполнилось восемнадцать — выходи замуж, если в девках не хочешь оставаться. Придешь на танцы, а какой-нибудь шестнадцатилетний подойдет, посмотрит и скажет сквозь зубы: «Да она уже старуха для меня, что с нее возьмешь…»

Сказано это было таким серьезным тоном, что Лапич снова засмеялся — он немного согрелся в ходьбе да и настроение улучшилось.

— А ты, Нина, человек ничего, с юмором… Так, значит, старуха…

— Ну, — сказала она тихо. Лапич понял, что ей передалось его веселое настроение и это «ну» было сказано с расчетом на то, чтобы он, Лапич, посмеялся над ней.

Вошли в парк. Над центральной аллеей висели белые фонари, в их свете издалека виднелось несколько пар. Здесь, среди деревьев, ветра совсем не было, дождь, который начал сыпаться с вечера, перестал моросить, и они шли теперь по асфальтированной дорожке мимо белеющих в полумраке скульптур, мимо невысоких наглухо закрытых киосков, мимо танцевальной площадки, теперь пустой и темной.

— Вот здесь мы и танцуем, — кивнула Нина на веранду, когда они проходили рядом.

— И много собирается народу?

— Много. Сходишь — сам увидишь, разберешься, что к чему.

— Вряд ли. Не люблю я танцы. Мне на них обычно не везет.

Помолчали — каждый опять размышлял о своем. Лапич это почувствовал, подумал, что снова начинается то неловкое молчание, как тогда в кинотеатре. Потом уже, когда дошли до конца аллеи, Лапич сказал:

— Неужели, кроме танцев, нечем заняться после работы?

— А чем? — спросила Нина.

— Ну, у вас, наверное, самодеятельность есть, Дом культуры с разными кружками. Мы вон, когда учились, КВН такой отгрохали, после целый год вспоминали…

— Не всем же участвовать.

— Ну, так можно еще что придумать. Ты знаешь, я, когда смотрю на такие городки, как ваш, мне кажется, что все в них сонное. Какая-то замедленность… А пожив здесь, и сам становишься таким же… Ты понимаешь?

— Почему не понимаю? Я тоже была когда-то такая умная. Поступала в институт. Сразу после школы; конечно, засыпалась. А на второй год уже и не захотела. Поработала, бухгалтерские курсы закончила, на свой хлеб пошла. — Нина, глядя в землю, скептически улыбнулась.

Лапичу вспомнились свои одинокие скучные вечера. Он понял Нину, невольно взял ее за руку и сказал:

— Ничего, Нина, мы еще увидим небо в алмазах.

— Конечно, увидим, — ответила она, не высвобождая своей руки из его ладони.

6

Секретарша Неллечка вышла из кабинета Воробьева и, посмотрев на присутствующих в приемной, сказала: «Заходите». Затем она открыла дверь приемной в коридор, там тоже толпились люди, и повторила: «Заходите».

Курильщики начали тушить сигареты, некоторые брали в приемной стулья — в кабинете Воробьева стульев на всех обычно не хватало.

Садились каждый на свое место: Антонина Ивановна села рядом с начальником производственного отдела Гусевым, за ней сидели начальник составного цеха, технологи, снабженцы, начальники вспомогательных служб. Впереди, ближе к директору, — начальники основных цехов, главный инженер, парторг Шаров.

— Ну, начнем, — сказал Воробьев и впервые внимательно оглядел присутствующих. — На этой неделе мы закрываем месячный план. Начальник планового отдела, проинформируйте.

Лысый, с серьезным лицом мужчина поднялся со стула, поправил очки и, держа перед собой лист бумаги, начал говорить:

— Поскольку цех механизированного производства справляется с выполнением плана как по выпуску продукции, так и по реализации, то я начну сразу с цеха художественных изделий. Если план по выработке на второй печи цветного стекла будет выполнен — у них и запас остается, — то печь хрусталя вызывает тревогу. До конца месяца остается пять дней, а план выполнен всего на шестьдесят процентов. Возможно, цех закроет план за счет второй печи и печи цветного стекла, но тогда не будет выполнен план по ассортименту. Я думаю, что более подробную оценку положения дел даст начальник цеха.

— А вы почему не можете дать? Чем вы заняты? — Воробьев начинал злиться.

Начальник планового отдела покраснел:

— Бригадиры объясняют: стекломасса плохого качества. Большой процент брака при выдувании. К тому же много больных, бригады укомплектованы не полностью.

— Сколько изделий пошло в брак — процент? Мне не нужны общие слова.

В кабинете стало тихо.

— Не знаете, — сказал Воробьев. — У нас всегда так: кто-то что-то сказал… А самим нет времени разобраться. Очень заняты. Так заняты, что и выполнением плана некогда поинтересоваться. Вы, лично вы уверены, что во всем виновата стекломасса?

Снова в кабинете воцарилась болезненная неприятная тишина.

— Начальник цеха художественных изделий, что вы нам можете сказать? А что вам говорят бригадиры?

Поднялся со стула начальник цеха художественных изделий, начальник планового отдела все еще стоял красный как мак. Воробьев посмотрел на плановика и сказал, растягивая слова:

— Садитесь, Иван Алексеевич. К концу дня прошу вас дать точный, вы слышите, точнейший анализ работы бригад на хрустальной печи. Не смен, а бригад. С указанием брака по каждой операции, кончая химполировкой.

Иван Алексеевич сел. Стал говорить начальник цеха художественных изделий:

— Иван Алексеевич сказал правду. План по выпуску хрусталя под угрозой, но, я думаю, мы его выполним. Организуем сверхурочные…

— Вы думаете, — перебил начальника цеха Воробьев, — вы, видимо, очень много думаете. Вы лучше объясните, почему не выполняется план.

— Большой процент брака при выдувании. Идет свиль. И тут мы ничего не можем сделать.

— Почему идет свиль?

— Мы пока не знаем.

— А кто должен знать? Скажите мне, кто должен знать? За что мы деньги получаем?

Снова в кабинете воцарилось молчание. Люди не поднимали глаз. Воробьев тоже ни на кого не смотрел. Лицо его пожелтело — возможно, обострилась печень…

— Антонина Ивановна, что вы нам можете сказать, чем порадуете?

Турина поднялась. Она догадывалась, что ей, вероятно, придется выступать на заседании, но не думала, что разговор произойдет именно такой. Она кашлянула в кулак и заговорила:

— Мы проверили шихту как в составном цехе, так и в контейнерах перед засыпкой в печь. Шихта хорошая. Стекломасса заданного состава. Процент свинца, как и других окислов, в норме. Как работник хим лаборатории, я могу сказать, что по химическому составу в хрустале нет нарушений.

— Вы не только работник лаборатории, но и всего завода, руководитель отдела, Антонина Ивановна. Вы можете сегодня сказать, каков состав свили?

— Нет. У нас пока нет результативных методов. К тому же, кроме свили, на поверхности синева. Пока мы не можем назвать причину окрашивания. В литературе об этом тоже нигде ничего не написано.

— А чем вы тогда занимаетесь, Антонина Ивановна? Вы понимаете, что будет, если мы не выполним план? Мы вылетаем из Всесоюзного и республиканского соревнования, не говоря о прогрессивке, — голос у Воробьева сел, и теперь он, будто простудившись, говорил хрипло и тихо, почти шепотом: — Я вообще не понимаю, кто здесь чем занимается?..

Воробьев помолчал, а потом, повернув голову в сторону женщины-юриста, которая обычно вела протокол, сказал:

— Главному инженеру к завтрашнему дню подготовить приказ о неудовлетворительном состоянии стекломассы. Прошу самым настоящим образом оценить в приказе работу начальника цеха художественных изделий, Антонины Ивановны и других товарищей. А то у нас привыкли отвечать за все сразу. И ни за что конкретно. Кроме того, Антонина Ивановна, завтра же поедете в политехнический на кафедру силикатов. Возможно, вам придется ехать в институт стекла. Дорог каждый день. Сегодня производственный отдел должен сделать исследование хрустальной печи, персональную ответственность будут нести все службы. Теперь можете идти. Главного инженера, начальника производственного отдела и начальника цеха художественных изделий прошу остаться. Заседание окончено…

Расходились из кабинета Воробьева тихо, без обычных шуток. Турина шла в лабораторию, и ей почему-то хотелось плакать. Было обидно. И совсем не за то, что у нее снимут прогрессивку. Бог с ней, с прогрессивкой… Обидно было, что так и не смогла ничего сказать. И еще за то, что она оказалась виноватой во всем… А разве она виновата? С таким же правом можно было спросить и с Гусева, и с главного инженера. Попробуй сразу разобраться в том, к чему не подготовились.

Она зашла в кабинет. Кроме Лапича, в лаборатории никого не было.

— Где остальные?

— На обеде, — сказал он, стоя возле стола.

— Ну, что нового привезли из Минска? — спросила Антонина Ивановна, сев за свой рабочий стол.

Несколько раз она направляла Лапича в Минск — просить помощи в научно-исследовательских институтах: надеяться на письменные ответы было рискованно, да и ответы приходили через месяц.

— Ничего, — сказал Лапич, — в политехническом ничего не сказали — они с таким явлением не встречались. Говорили о разном: о поверхностном натяжении, диффузии, но ведь это голые рассуждения.

— А как с вашими опытами?

— Думается, во всем виновато топливо. В топливе, как и в окрашенном стекле, одни и те же красящие элементы. Это можно считать доказанным.

— Почему же тогда не окрашивается стекломасса во второй и третьей печах — топливо то же, что и на хрустале… Да и как объяснить появление синевы в выработочной части — там ведь пламени нет. — Казалось, Антонина Ивановна не спрашивала у Лапича, а разговаривала с собой. Она смотрела на пробы хрусталя, что лежали на столе, — две стеклянные плитки, которые стекловары брали из печи каждый день, одна из этих плиток была почти синяя.

Лапич молчал. Антонина Ивановна продолжала:

— Я тоже так думаю, что во всем виновато топливо. Но предположение есть только предположение. А нужны факты. Сегодня на заседании говорилось и о синеве, и о свили, и о плане, конечно.

Турина замолчала. Подумала, что совсем не обязательно сообщать этому парню о всех неприятностях. Пусть спокойно делает свое дело, не хватало, чтоб она искала у кого-то сочувствия.

Она посмотрела на Лапича, попробовала улыбнуться:

— Ну, иди обедай. Завтра, видно, придется ехать в командировку. Приготовься на всякий случай. Если заболею, придется ехать тебе. Привыкай.

Потом, когда Лапич ушел из весовой, она вспомнила, что и ей пора обедать. Но идти домой не хотелось. Чувствовала, что устала. Хотелось вот так сидеть и сидеть. Подумала, что сама во всем виновата. На других заводах лаборатория занимается только контролем химического состава стекла и сырьевых материалов. Видимо, надо было так и поставить дело еще тогда, когда только пришла на завод. Но тогда она не думала об этом, знала: если стекло плохое, то искать причину надо не только в составе, но и в технологии варки, выработки. И она занималась всем, что касалось качества стекла, а теперь вот расплачивается. Будто она одна должна дать ответы на все вопросы по технологии. Было в заседании, в словах Воробьева что-то обидное и оскорбительное, хотя неизвестно, что сделала бы она на месте Воробьева. Вероятнее всего, то же самое…

В том, что происходило сейчас на заводе, было что-то запутанное, какой-то круг неприятностей, которые, она понимала, только начинались.

…Когда уже выходила с завода и шла в садик за дочкой, старалась успокоиться, потому что знала, сегодня вечером дома очень легко может вспыхнуть ссора. У нее всегда так было: если неприятности на заводе, то и дома находилась зацепка, чтоб поругаться. И еще чувствовала, что болит сердце.

7

В обеденный перерыв в кабинете снабженцев собирались итээровцы и играли в шахматы. Официально играли двое, но фактически одновременно играли человек одиннадцать.

Обычно с одной стороны шахматной доски садился снабженец Гриша — полный, как бочка, веселый, вертлявый человек, а с другой — заместитель начальника механического цеха Зайцев, с мелкими чертами, самолюбивый; он всегда старался быть со всеми в хороших отношениях. Зайцев пришел на завод недавно, но, казалось, работает здесь давным-давно. В шахматы он играл серьезно, для него проигрыш — целая трагедия. Проиграв, Зайцев ходил как побитый.

Шахматная партия начиналась, и сразу же помощники принимались подсказывать:

— Гриша, ходи конем.

— Зайцев, делай рокировку, пока не поздно, вон, посмотри, куда он пешкой целит.

— Зачем Грише конем ходить, офицером лучше.

Главное было не игра, главное было — разозлить Зайцева.

— Зайцев, смотри, Гриша за коня взялся — пускай теперь ходит.

— Правда, правда, пусть идет теперь, а то вот так на дурачка этот Гриша и выигрывает.

— А он, этот Гриша, вообще играть не умеет, только по подсказкам.

— Почему не умеет: знает, что конь ходит буквой Г, а офицер как дамка.

— Зайцев, не слушай их — зубы заговаривают, ты теперь турой ходи, шах делай.

Вскоре Зайцев краснел. Он хватался то за одну, то за другую фигуру. Приходилось отбиваться от больших умников, смотреть, куда пошел Гриша, слушать, что советуют, — трудно было Зайцеву. Наконец Зайцев слышал: «Мат тебе, Зайцев». Это было как пощечина. Зайцев еще больше худел лицом, морщился, сам того не замечая, криво улыбался, будто плакал. За него тут же заступались болельщики.

— Ты, Гриша, слишком не зазнавайся. Сейчас Зайцев выиграет.

— Да что тут и говорить, если бы не помощники, так проиграл бы. Эти снабженцы везде выкрутятся… Рюмочки хрустальные сунут кому-нибудь, а потом хвастаются — мы выбили, без нас завод остановился бы…

Начиналась новая партия.

Однажды в обеденный перерыв к снабженцам заглянул кандидат в мастера спорта по шахматам экономист Груздов. Под хохот и насмешки болельщиков Груздов проиграл две партии подряд и больше к снабженцам не показывался.

По разным причинам заходили в кабинет снабженцев: посмеяться, завести знакомства, быть ближе к начальству… Глядя со стороны, можно было подумать, что люди, которые собирались в этом кабинете, — члены единой дружной семьи: здесь имелся свой порядок подчиненности — кого можно называть на «ты», а кого — только на «вы», — свои отношения, свои, тоже более дружеские, чем служебные, понятия обязанностей, чести, работы… Обеденный перерыв кончался, но приобретенные здесь понятия и отношения не исчезали…

Гусев в шахматы не играл. Обедать он ходил домой. Как начальник ведущего отдела, он не очень хотел сближаться с подчиненными — авторитет только потеряешь. Да и возраст не тот, чтобы ржать, — хотелось побыть одному…

Домой и на работу Гусев ходил пешком, сначала городской улицей, потом парком, который понемногу усыхал — то ли не хватало влаги, то ли от того, что рядом стеклозавод с химполировкой, — потом тихим переулком, в конце которого стоял его дом. Деревянный, без многочисленных этажей, вечно холодных подъездов и узких лестничных проходов, без туалета в жилых комнатах. Гусев любил свой дом. Ни за какие деньги он не пошел бы ни в одно из тех многоэтажных зданий, которые, как грибы после дождя, росли теперь на окраине города. Возле дома был небольшой огород. Гусев посадил смородину, малину, разбил парники и летом подолгу ковырялся на огороде — отдыхал…

Он полюбил тихие летние вечера, когда никуда не хотелось идти, а хотелось вот так сидеть в огороде возле кустов и, глядя на заходящее солнце, думать о чем-нибудь обыденном, незначительном. Он прислушивался к легкой и ленивой усталости, которой наливалось тело, отдыхал в зелени трав, любовался деревьями. Тогда Гусеву казалось, что многое, что огорчало его за день, переболело и отошло, и единственное, что есть у него, это заходящее солнце, тишина, приятная зелень и легкая сладковатая истома. Вот так бы сидеть и сидеть, не вспоминая ни про завод, ни про отдел.

Теперь Гусев даже не мог сказать, когда возникло в нем это странное чувство: ходит на работу, отдает приказы, присутствует на заседаниях у Воробьева, а чувство такое, будто давно не работает на заводе. Когда-то Гусеву казалось: не выйдет он на работу, и все — остановится завод… Давно это было, еще до войны, когда работал вместе с Горбачом. Делали они первую реконструкцию — что за время было! А какие люди были — золото, а не люди… Приехали специалисты из проектного института, разложили в кабинете Горбача бумаги — так и так, мол, реконструкция рассчитана на полгода. Значит, полгода завод не будет давать продукцию. Тогда встал их главный механик Зотов и говорит Горбачу: «Дайте два дня, и я сам план реконструкции составлю». Через два дня приходит Зотов к Горбачу: «За три месяца мы сможем провести реконструкцию своими силами». Специалисты головами покачали, собрали бумаги и уехали.

Работали в две смены, рука об руку, и начальство и подчиненные. Лопаты, ломы, тачки — все шло в ход. Зотов дневал и ночевал на заводе — заболел ревматизмом. За счет завода к нему несколько раз привозили профессора, на все лето на юг в санаторий послали… Вылечили Зотова. Наградили орденом Трудового Красного Знамени. И ровно через три месяца завод давал стране продукцию.

Что за время было! Какое-то быстрое, радостное и простое, казалось, что ни скажешь — все сделают люди. Из Москвы пришел заказ: на Всесоюзную выставку надо изготовить большие вазы. Как их сделать? Заводской механической мастерской заказали специальные выдувальные трубки. Ваза весила килограммов сорок — ни один выдувальщик с таким весом не справится: сделали распорки на трубку, двое рабочих поддерживали ее. А чтоб выдуть такую вазу, выдувальщик набирал в рот спирта и впрыскивал… Спирт испарялся, и… росла, расширялась ваза. Выполнили заказ. Были на Всесоюзной выставке заводские вазы, вокруг которых ходили люди и удивленно ахали… А накладное стекло… Сначала белое, поверх него бордовое, а потом сверху синее… Нарезается грань, повернешь на солнце вазу — глаз не оторвать. Никакой хрусталь не сравнится. А мастера… На заводе не было высоких заборов, дети не ходили на завод экскурсиями, а ежедневно прибегали к родителям, пропадали на заводе днями и понемногу учились. Если мастер, то это уже мастер, не то что теперь…

Теперь машины, пресс, автоматика, которые штампуют изделия, одно похожее на другое…

В войну Гусев был на фронте, а потом, когда вернулся на завод, началось прежнее: работа, работа… Но что-то было не то, что-то исчезло у Гусева — может, меньше стало уверенности и настойчивости, может, постарел, а может, просто начался какой-то другой период не только в его жизни, но и в жизни всей страны… Привезли на завод первую автоматическую линию по обработке стекла. По прежней привычке Гусев потребовал себе чертежи, но, просидев над ними около недели, вынужден был признаться: тех знаний, что имел, не хватает. Пришлось становиться заочником. Но все это было не то: от формул, расчетов, контрольных заданий болела голова, на завод приходили молодые настырные парни, с легкостью они разбирались в том, над чем Гусев сидел неделями… И тогда Гусев сделал для себя открытие: совсем не обязательно самому все знать, — когда под рукой есть толковые специалисты, то самому надо только определить общее направление. И достаточно.

Гусев стал руководителем отдела, а позже, когда окончил учебу, главным инженером завода. Он работал вместе с Горбачом, его приглашали в президиумы заседаний, его портрет висел на заводской доске Почета, и он сам, Гусев, еще считал, что может многое сделать если возьмется по-настоящему. Вот только, как назло, не хватало времени: то заседания, то командировки по обмену опытом, то семейные дела — росли дети, росли и заботы, — то неожиданная болезнь, то бумаги, которых с каждым годом становилось все больше.

Часто, вернувшись из командировки, Гусев пробовал внедрить на заводе что-то новое, что, казалось, так легко и просто должно прижиться… Но как только начиналась практическая работа, множество мелких вопросов останавливало задуманное, начиналась местная рационализация, приходилось искать еще что-то новейшее… Так было и с химполировкой: начали делать киевскую, потом перешли на ленинградскую, затем на дятьковскую, потом сделали гибрид киевской и ленинградской… А хорошей химполировки так и не добились: переводили хрусталь, писались жалобы, приезжали комиссии. В этом был какой-то заколдованный круг: на заводе складывалось впечатление большой эффективной деятельности — разрабатывались идеи, проекты, все время велись ремонтные работы, но конца всему этому не было видно. Хотя, правда, на бумаге все шло гладко: и планы, и выполнение, и премии…

Идея импульсного бурления принадлежала Гусеву. В специальной литературе, отечественной и зарубежной, все чаще стали появляться сообщения о новом эффективном способе перемешивания стекломассы: импульсном бурлении воздухом. Все, казалось, рассчитали правильно: и саму установку, и экономический эффект, и премии по линии НОТ… Но через несколько месяцев печь потекла — красная огненная река хлынула в цех…

Потом пришел Воробьев. Гусева сняли с должности главного инженера, он стал начальником отдела. Воробьев был другой, совсем непохожий на Горбача человек и разговор с главными специалистами повел иной… И вот, видимо, тогда впервые Гусев почувствовал, что только числится на заводе, хотя отдел, который доверили Гусеву, и справлялся с работой. Теперь главным для Гусева было удержаться. Не мог же он пойти к Воробьеву и сказать: «Заберите у меня отдел, не одолею…» Безусловно, не мог — когда такое было, чтобы пятидесятилетний уважаемый человек говорил о себе хуже, чем думают о нем другие люди? А те, другие, действительно знали Гусева как серьезного солидного специалиста, который когда-то поднимал из руин завод, который за свою самоотверженную работу награжден орденом, портрет которого не сходит с доски Почета…

Нельзя сказать, что Гусев не работал, нет, но вся работа, весь ее смысл сводился теперь к одному: «На этой должности надо удержаться до пенсии». И потому, когда вечерами Гусев уходил с завода, он действительно чувствовал себя утомленным, потел и холодел за день… Работа, которую выполнял Гусев, была посложнее иной творческой: надо было все время догадываться, чего хочет Воробьев, понять, какое решение выгоднее заводу, но невыгодно другой организации, знать, с кем поздороваться за руку, а кому только холодно кивнуть головой. И даже бумаги, обычные бумаги, которые приходили из министерства, требовали серьезного тонкого подхода… В министерство Гусеву приходилось ездить часто, особенно когда на заводе складывалось тяжелое положение. И ни разу Гусев не подвел завод. Нет, Гусеву было не легче, чем до войны, во время первой реконструкции.

Когда Воробьев заговорил о внедрении принципиально новой технологии, Гусев тактично посоветовал подумать насчет варки хрусталя в ванной печи беспрерывного действия. Но сейчас Гусев уже был научен опытным бурлением, сейчас он не хотел быть первым. Ибо первым попадает чаще всего… Воробьев потребовал тогда от Гусева официального заключения о необходимости варки хрусталя в печах беспрерывного действия, обогревающихся жидким топливом. И отдел дал заключение, которое хотел иметь Воробьев, но подписи Гусева там не было. Подписался заместитель. Гусев в тот день заболел. Болел он и потом, когда нужно было подписывать некоторые ответственные акты, технологические карты.

И вот, когда пошла синева, а Гусев, просматривая техническую литературу, обнаружил: на передовых предприятиях работают мешалки, кранцев в печах, как правило, нет… Качество хрусталя улучшается. Тогда он отдал приказ пустить в работу мешалку и вынуть кранцы… На всякий случай у него были документальные данные.

8

Начало рабочего дня не обещало для Зинаиды Павловны ничего необычного. Даже дурной сон и тот не приснился. Все было как всегда: губы накрашены, прическа наведена, муж накормлен и отправлен на работу. Коленька отведен в садик, и сама она ровно в восемь — минута в минуту, пришла на завод.

Разделась, посмотрела на себя в зеркало и, пока не было Туриной, присоединилась к женщинам, перекинуться парой слов: у кого что… У Валечки Женька спал плохо, метался — может, в садике обидели, кто знает… Лариса из бухгалтерии ездила по завкомовской путевке в Финляндию, привезла мохер, кримплен, — свое вернула, может, даже с прибылью… Потом явилась Турина, и все принялись за работу.

Работа Зинаиде Павловне давно знакомая, ежедневно она делает одно и то же. Сначала она надевает халат и направляется в цех брать пробы. Медленно, гордо ходит она по цехам и приветливо улыбается знакомым. Потом Зинаида Павловна приносит пробы в лабораторию, разбивает их, вырезает искусственным алмазом небольшие кусочки стекла, на простом приборе производит измерения. Главное в работе Зинаиды Павловны заключается в том, чтоб вовремя заметить температуру, при которой кусочки стекла начнут опускаться в тяжелой жидкости. Тогда Зинаида Павловна, зарегистрировав температуру, перемножит ее значение на коэффициент и получит окончательный результат. Вот и все. И не нужны Зинаиде Павловне пять лет учебы в политехническом, который она давно окончила, многочисленные цифры и формулы, от которых когда-то раскалывалась голова.

В этот день все шло хорошо: она сходила в цехи, взяла не полностью обработанные стаканы — пробы, начала проводить измерения.

И в то же время, когда все это делала, давно до мелочей знакомое, думала о другом, совсем не связанном с работой, потому что не будешь ведь думать ежедневно об этих маленьких кусочках стекла, которые разрезаются алмазом, об этой темной с неприятным запахом тяжелой жидкости, о давно известной тетради и карандаше, которым записывается результат измерений. Об этом можно думать день, два, а попробуй думать об этом месяцы и годы…

Зинаида Павловна включила радио — передавали концерт по заявкам. Она вслушивалась в мягкую мелодию песни о лебединой верности и расставании и между делом думала, что, наверное, это все неплохо: и пылкая любовь, и верность… Вот только бывает ли все это в жизни, может, все это придумали люди и то, придуманное, выдают за реальность?.. Зинаида Павловна вспоминала заводские истории, о которых изредка слышала в лаборатории: сходились и расходились люди, распадались и складывались семьи, писались жалобы в завком… Нет, видно, все же что-то было среди людей, если и не такая любовь, о которой поется в песнях, то хотя бы что-то похожее…

Тянулись минуты. По радио начали передавать зарядку — одиннадцать. Зинаида Павловна решила вдруг сбегать в обеденный перерыв в универмаг, который был неподалеку от завода. Она заглянула в комнату к химикам и, так как Туриной не было в лаборатории, спросила громко:

— Девочки, кто по магазинам?

Но все были заняты. Валечка только и сказала:

— Нас вот анализами завалили, хоть на вторую смену оставайся. Вздохнуть некогда, не то, что по магазинам… Туриной вон прогрессивку сняли, так что теперь держись…

Зинаида Павловна снова пошла в свою комнату — у нее, как и у Лапича, комнатка была отдельная. Кусочки стекла начинали опускаться в тяжелой жидкости, которая все время нагревалась. Зинаида Павловна записала температуру, при которой опускались кусочки стекла из каждой печи, а потом выключила прибор — вытянула из розетки шнур. Теперь оставалось только перемножить значение температуры на коэффициент — все это очень легко делается на портативной электронной машинке — научная организация труда проникла и в лабораторию. Вот и все. Можно быть свободной.

После обеденного перерыва, часа в два, Зинаида Павловна не входит, а вваливается в лабораторию, устало садится на стул перед сотрудниками и на всякий случай посматривает на открытую дверь весовой — на месте ли Антонина Ивановна. Обычно заведующая лабораторией не разрешала в рабочее время разводить дискуссии на хозяйственные темы. Теперь ее в лаборатории не было.

— Вот гады, вот сволочи — обманули, обхитрили… — многозначительно говорит Зинаида Павловна и умолкает, глядя на пол.

Обмануть, перехитрить Зинаиду Павловну не так-то просто.

— Что случилось, Зина? — пять внимательных взглядов скрестились на ее полной фигуре…

Зинаида Павловна молчит. Потом, собравшись с духом, начинает:

— Ну, перед обедом пошла я по магазинам. Захожу в универмаг, смотрю — очередь. Я туда: что дают? Костюмы. Какие? Импортные. Сколько стоят? Сто двадцать. Я за кошелек — там только сотня. Очередь заняла и к такси бегом, знаю, что у вас ни у кого не перехватишь. Домой слетала, вернулась — еще моя очередь не подошла. Ну, думаю, схватила… А у прилавка, кошелек уже достаю, она, эта фифа размалеванная, заявляет: «Нет костюмов, разобрали… Все до одного». А я своими глазами видела — мелькнули передо мной две в халатах, наверное, для них отложили… — Зинаида Павловна затихает, опускает голову.

— А книгу жалоб… — подается совет.

— А что теперь та книга? Что?.. — неожиданно взорвалась Зинаида Павловна. — Надо же, как не повезло.

День, который так чудесно начался, испорчен. Зинаида Павловна ходит по комнате, где находится ее прибор, и время от времени шепчет: «Такой костюм, такой костюм…» Она представляет, как выглядела бы в этом костюме на заводском праздничном вечере, как завидовали бы ей женщины и говорили: «Вот так Зина, вот кто умеет одеваться…» Стоит после обеда работа — пусть она камнем станет, тут горе у человека, целое несчастье…

Когда Турина выходит из кабинета, Зинаида Павловна заявляется к химикам и в который раз начинает:

— Все, видно, теперь по блату… Совсем люди совесть потеряли: тянут, рвут, кто где может… Вот свет пошел.

Ей обидно. Почему-то в последнее время у нее стал портиться характер. Она и сама замечала, что начинала часто злиться из-за какой-нибудь мелочи, а когда расходилась, все никак не могла успокоиться, даже плакать хотелось. Нервы. Летом она мечтала поехать на юг и хоть немного подлечиться, но все никак не выпадало. Да и вообще, видно, время теперь настало такое нервное — все вокруг умные, палец в рот не клади…

В пять часов Зинаида Павловна, раскрасневшаяся, идет с завода. Она уже не улыбается приветливо знакомым и не поет протяжно, кивнув головой: «Здравствуйте и до свидания». Зинаида Павловна смотрит только перед собой. Крашеные губы ее сжаты, и, кажется, только тронь ее — рассердится.

9

С утра на проходной висело объявление. Большими красными буквами сообщалось, что сегодня состоится праздничное собрание, посвященное награждению коллектива завода за результаты социалистического соревнования в первом квартале текущего года.

Перед обеденным перерывом Антонина Ивановна, вернувшись с заседания, напомнила, что в четыре часа все должны быть на собрании.

— Воробьев предупредил всех руководителей отделов, чтобы люди были, — сказала Антонина Ивановна. — А то прошлый раз набралось только ползала…

— Явимся на все сто процентов, — бодро заверила Турину Зинаида Павловна, которая, кстати, была профсоюзная активистка: член профбюро заводоуправления, член редколлегии стенной газеты «Хрусталь» и еще член какой-то комиссии.

В четыре часа в заводском клубе собрались люди — в основном работники заводоуправления и разных вспомогательных служб: рабочих из смен собрать трудно, да и отрывать их от работы невыгодно.

Когда заполнился зал и в президиум прошли руководители завода и лучшие из рабочих, когда заводские музыканты сыграли гимны, всесоюзный и республиканский, секретарь партийной организации Шаров — высокий, представительный мужчина, подошел к микрофону.

— Сегодня, товарищи, как вы уже знаете, на нашем торжественном заседании заместитель министра промышленности стройматериалов вручит нашему коллективу переходящее Красное знамя по итогам социалистического соревнования за первый квартал среди однотипных предприятий министерства. Слово имеет Козлов Алексей Иванович, заместитель министра промышленности стройматериалов.

Под громкие аплодисменты к микрофону приблизился заместитель министра. Человек он был полнощекий, румяный, с большими залысинами. Говорил Алексей Иванович без бумажки, быстро, не запинаясь:

— Дорогие товарищи, разрешите мне от имени коллегии нашего министерства поздравить вас, а в вашем лице весь коллектив завода с большой наградой: переходящим Красным знаменем министерства, а также с денежной премией. Ваш коллектив за последние годы достиг больших успехов. Вы их сами, наверное, видите: на месте старых зданий выросли новые, старое оборудование также заменено новым, более совершенным и передовым. Недавно завод успешно справился с реконструкцией. Ваш коллектив уверенно вышел на новые рубежи пятилетки. «Текущему году ударной пятилетки — высокие темпы и качество» — под таким девизом работает каждый рабочий вашего коллектива.

Алексей Иванович замолчал на минуту, глотнул из стакана, стоявшего на трибуне, воды и продолжал:

— Товарищи, перед вашим коллективом стоят еще большие задачи: улучшение качества продукции, повышение производительности труда…

Откуда-то в зале появился человек с фотоаппаратом на груди — то был заводской фотограф. Обычно он снимал торжества: разные соревнования, собрания, субботники, демонстрации… Потом, на второй-третий день, на проходной вывешивались большие фотоснимки, на которых все выглядело празднично и красиво: там с улыбкой передают друг другу знамя, там с трибуны выступает Воробьев, а там сажают деревья… Фотограф этот значился по штату лаборантом, но в лаборатории никто его и в глаза не видел.

После вручения переходящего Красного знамени с речью выступил Воробьев. Делая паузу после каждого слова, так же убедительно и медленно, как на производственных совещаниях, Воробьев говорил:

— От имени всего коллектива стеклозавода и по его поручению разрешите мне заверить коллектив министерства, вас, Алексей Иванович, в том, что взятые социалистические обязательства мы с честью выполним. Я уверен, что коллектив справится с поставленными задачами.

Потом выступал заместитель начальника электроцеха Барабулин — невысокий, быстрый, он часто выступал на собраниях. Барабулин подошел к микрофону и начал говорить:

— Товарищи, я очень рад, что наш завод награжден переходящим Красным знаменем. Я думаю, что эта награда вдохновит нас на еще новые трудовые достижения как в выполнении планов, так и при решении новых задач. От имени цеха я хочу заверить вас, что постараемся работать еще лучше.

И еще были короткие выступления, чем-то похожие одно на другое, а потом в зале, после одного из таких выступлений, послышался голос:

— Я прошу слова. Разрешите мне.

На мгновение в клубе возник смех, даже легкий шум, но тут же люди зашикали друг на друга, утихли.

— Товарищи, — обратился к присутствующим Шаров, — слово просит Иван Захарович. Он у нас любит критические выступления — вы это знаете. Дадим ему слово? Хотя у нас сегодня торжественное заседание…

— Дадим.

— Надо дать, раз просит.

Из середины зала поднялся человек и пошел по проходу к трибуне. Это был всем известный Иван Захарович.

— Вот мы строим теперь, — начал говорить в микрофон Иван Захарович, — хорошо строим… У нас теперь так делается, как с теми цветами, что летом возле заводоуправления распускаются. Люди идут, на цветы любуются, настроение поднимается. Так нет же — сорвут и в заводской столовой поставят. В стаканах, на один день. Ну, пусть на два. А потом выбрасывают. Может, я что-то и не так кумекаю, кто знает… Но вот этими руками я пять лет назад здание строил — где электрики сидели. А этим летом ломаю. Тоже вот этими руками. Ну, так вот и объясните. Как же это так: сегодня строить, а послезавтра ломать? По-хозяйски ли это? Пользуемся, что государство у нас богатое, фонды дает… Или, может, наловчились брать их, не знаю…

В зале зашумели. Воробьеву пришлось ответить Ивану Захаровичу, объяснить с трибуны, что, мол, на заводе все рассчитано, обосновано, но впечатление было испорчено. Собрание заканчивалось не так гладко, как началось.

После собрания на заводской сцене пел мужской хор — гордость заводской самодеятельности… Хор пел хорошо: два раза в неделю они, паросиловики, собирались и репетировали с трех часов до пяти, пока не кончалась первая смена…

10

Вечером, когда все разошлись по домам, Воробьев почему-то долго никак не мог успокоиться. Неясная тревога за будущее завода, а значит, и за свою судьбу, не давала покоя. Планы выполнялись, реконструкция прошла успешно, казалось, нет причин для волнения, но выступление рабочего лишний раз напоминало: что-то на заводе идет не так, а значит, что-то идет не так и в его жизни…

На улицу было не высунуться — шел снег с дождем. Воробьев попробовал читать журнал — ничего не получалось: глаза видели текст, но смысла, содержания того, что скрывалось за текстом, он не улавливал. Включил телевизор — показывали завод: серьезное начальство, подчиненных… Один молодой, талантливый, умный человек приходил на завод и совершал там целую революцию: выгонял неспособных рабочих, налаживал ритмичность, которой до сих пор не было и в помине… Так у него все легко получалось и такие до этого на заводе были дураки, если они, судя по показанному, не могли додуматься до ритмичности, до дисциплины, что даже смеяться хотелось… Воробьев подумал, что и он не дурак, прижал бы с дисциплиной, но попробуй — тут же некоторые начнут увольняться, искать лучшие места, с кем ему тогда работать — с такими вот умниками… «И тут завод, и там завод, — прошептал он, выключая телевизор, — и никуда от него не денешься…»

Спал он плохо, часто просыпался и ворочался на постели — последние годы ему нравилось спать одному — и потом долго не мог заснуть, все что-то мешало и он сквозь сон знал — это болела печень. Ему уже говорили, советовали взять путевку, но теперь вот, когда началась синева, было не до путевки: уедет он, и без него все может рухнуть.

И на следующий день, придя в свой кабинет в половине десятого, Воробьев ощутил, что чувство тревоги, неудовлетворенности не оставляет его. Сначала казалось, что это все из-за синевы.

Когда-то, сказав Туриной, что многое другое заставляет проводить реконструкцию завода, Воробьев не сказал ей главного, как и никому не говорил. Даже жене и детям. До реконструкции Воробьев как руководитель хорошо видел, что почти все возможности заводского оборудования использованы, можно было внести еще что-то новое за счет НОТ, за счет внедрения новой технологии, но все это были уже мелочи. Воробьев вдруг увидел, что завод стал маленьким, очень маленьким. Где-то строились крупные современные гиганты, а его завод так и оставался предприятием областного, местного масштаба. И Воробьев жалел завод, жалел, что большая жизнь обходила их стороной.

Так уж случилось, что Воробьев привык к заводу: привык к своему большому кабинету, где буквой Т стояли блестящие полированные столы, к приветливым взглядам и уважительным словам: «Можно к вам?», привык к заседаниям, к президиумам на собраниях, к своим походам по цехам и к белой служебной «Волге» — ко всему этому он привык, как привыкает всякий человек к тому, что окружает его каждый день. И может, потому так больно было ему все, что связано с заводом: и план с прогрессивкой, и заседания, которые отнимали столько здоровья, и будущее самого завода. Воробьев не поверил бы, если бы кто-то сказал, что он и завод — не одно целое.

Воробьев знал, что их министерству выделили большие средства на строительство и реконструкцию и, конечно, хотел бы, чтобы весомая часть этих средств пошла бы его заводу, а не другому. Тот, другой завод, был выстроен в стороне от города, к нему подвели железнодорожную ветку и газ — так мыслилось создать крупнейший в республике и даже в стране промышленный комплекс по производству посуды. Там имелись все условия: дешевое топливо, простор, не было близко жилых зданий. О-о, если бы Воробьев был директором того завода. А пока он был директором этого и вертелся как на огне: выбивал средства, «замазывал» глаза санстанции — завод находился в городской черте, сносил одни здания и на их месте ставил новые, искал принципиально новую технологию. И все это с одной целью: завод должен наращивать мощности, он не может отставать от других.

И потому Воробьеву так была важна эта ванная печь для выработки хрусталя. Никто не знал, сколько он отдал здоровья, выбивая средства, доказывая, как нужно развитие производства хрусталя именно на его заводе, а не на другом. И вот теперь, когда многое позади, появилась синева, чего никто не ожидал.

Надо было искать виноватых. Заходы были крутые. В том-то и ошибка Горбача, что он излишне много говорил о сознательности. Сознательность сознательностью, но если человеку снять прогрессивку, если он услышит: «Еще такое повторится — кладите на стол заявление», — то это иное дело и, как убедился Воробьев, намного эффективнее, чем голые рассуждения насчет долга и сознательности.

Когда Воробьев принимал от Горбача завод, автоматические линии простаивали неделями, рабочие жаловались в горком партии, а Горбач искал «общий» язык с заводскими специалистами. Днями они просиживали в кабинете Горбача и обсуждали, обсуждали… Когда припекло, начальник цеха ночевал на заводе. И линии пошли.

Ступая по мягкой красной дорожке, Воробьев подошел к окну и долго смотрел на заводскую территорию. С четвертого этажа здания заводоуправления, где размещался его кабинет, многое на заводе виделось иначе, чем оттуда, с земли. Рассматривая с высоты людей, которые ходили по заводским дорожкам, Воробьев неожиданно подумал, что дело, может, и не в синеве, а в чем-то другом. Может, даже и вот в этих людях, которые отсюда кажутся крошечными и смешными… В том же Иване Захаровиче… Тоже вот что-то хочет доказать. Подумалось, что теперь все знают, как делать и что делать… Один он не знает.

Причину своей неудовлетворенности Воробьев видел во всем: секретарша Неллечка опоздала на работу, стоит сырая погода — как раз и грипп можно подхватить, хотя в прошлом году в эту пору еще и снега не было, по жалобе на днях на завод приезжает комиссия, строители так и не успели закончить двойную дверь… Это была давняя мечта Воробьева: кабинет с двойной дверью…

Ощущение своей ошибки возникало у Воробьева и прежде, еще до реконструкции. Главных заводских специалистов он держал в руках крепко — в этом он был уверен, но с каждым годом руководить заводом становилось труднее. И не только потому, что росли планы, увеличивался штат, приезжало все больше комиссий с разными проверками… С этим еще можно было мириться. Трудность состояла в другом: приказы его выполнялись, но что-то сдерживало людей, каждый итээровский работник старался выполнить только свое… Далеко ходить не надо, тот же Гусев… Когда-то был неплохой, принципиальный специалист, а теперь… Хотя и теперь он справляется. Сказал обосновать перед министерством, что надо строить новую хрустальную печь, — сделано. Но приказал бы обратное — тоже сделал. Специалисты старались выполнить то, что шло сверху, от него. Дух настоящего, а не «бумажного», соревнования, инициативность, поиски, хороший задор… исчезли. Ничего не помогало: ни личные творческие планы, что были заведены на каждого итээровца, ни собрания с критическими замечаниями. Люди привыкли и к критике, будто так и надо — покритиковать на собрании, а потом вместе выпить пива… Даже к перемещениям привыкли: начальника цеха — в производственный отдел, а специалиста производственного отдела — на его должность. Единственное, что еще шевелило людей, — прогрессивка. Но ведь не будешь же прибегать к этому и во второй раз и в третий. Толковые специалисты теперь всюду нужны, как и рабочие, — чуть что не так, человек клал на стол заявление…

Воробьев вспомнил Горбача — говорили, стиль у него был иной: демократичность… Но ведь и она не помогла Горбачу. Где же тогда оптимальнейшая граница между требовательностью и доверием?.. И как ее выбрать? Тот стиль руководства, который сразу помог Воробьеву вывести завод в число передовых предприятий области, в чем-то себя исчерпал, теперь требовался какой-то другой подход — это Воробьев знал и чувствовал, но какой? Вспомнилось: многие руководители говорили — работать с людьми теперь труднее, чем с техникой…

11

…Были мягкие, как пух, слова, что шептались в темноте: «Зайчик, мой зайчик…» — на что Лапич отвечал: «Я не зайчик, я — лев». — «Да-да, ты — лев, но мой лев, мой…» И снова слова, слова, которые можно говорить только другому человеку в темноте, так как днем те слова нельзя говорить, они теряют свой смысл и теплоту. Еще было чувство, что ты — мужчина, потому что многое до этого было глупостью, пусть тебе и за двадцать: и те патлы, что скрывали шею, и тот нахально-боязливый взгляд в женские глаза — все прошло, теперь Лапич был другим и с улыбкой и грустью смотрел на тех, с кем недавно проводил вечера и с кем ему было уже неинтересно…

Но исчезло и другое чувство, которое жило в Лапиче до сближения с Ниной. Лапич смотрел тогда на людей, на их отношения будто сквозь мираж, теперь эти красивые, хоть и неверные, представления утратились, Лапич стал смотреть на все проще и легче. Когда Лапич впервые почувствовал это, сделалось грустно, будто навсегда расстался с чем-то дорогим и близким, как с детством. После женитьбы Лапич подумал, что простота в отношениях мужчины и женщины и была той тайной, которую хотелось знать, когда был не женат. Теперь он не мог быть счастлив одними только мечтаниями, теперь Лапич был другой…

Лапич каждый вечер спешил домой. Он ловил себя на том, что обычный день делит на две части: рабочую, которую проводит на заводе, и семейную… Как-то по-иному прислушивался он к разговорам о семье, окладах, квартире, детях… И хотя Лапич вечерами рассказывал Нине о работе, о Туриной — например, когда ложились спать, Нина спрашивала, что там сегодня Гусев выкинул, тогда Лапич рассказывал о Гусеве, она слушала и советовала, что делать в том или ином случае, хотя ни Гусева, ни Туриной она и в глаза не видела, — все же Лапич не мог избавиться от мысли, что завод — одно, а семья — другое.

Как Лапич и предполагал, Нина оказалась тихой, довольно хозяйственной женщиной — месяца через три они купили на сэкономленные деньги простенький телевизор, еще какую-то мелочь.

Месяца два они оба были счастливы, но однажды, проснувшись утром, Лапич вдруг почувствовал, что все, что он хотел и о чем можно рассказать, уже рассказано, а больше говорить не о чем. Нина как раз готовила на газовой плите завтрак, топталась у плиты, и Лапич долго, с каким-то удивлением, будто впервые, смотрел на ее халат, который показался ему грязным и неряшливым — она никак не могла пришить к халату нижнюю пуговицу: не хватало времени. Ее заспанное лицо показалось тоже некрасивым — под глазами отеки, вся какая-то сонная, надутая… Ни с того ни с сего в то утро они поругались. Так и побежали каждый на свою работу, не помирившись. А вечером долго сидели молча, не зная, о чем говорить, — будто выполняли никому не нужный долг. Потом, когда купили телевизор, стало легче: комната наполнялась стрельбой, криками, шепотом влюбленных, бодрыми словами о выполнении и перевыполнении — тогда не приходилось думать о человеке, который молча сидит рядом, о своем положении.

Еще во время первых встреч с Ниной Лапич колебался, не знал: встречаться с Ниной или нет. Иногда она злила его, частенько будто какой-то голос нашептывал: брось ее, поищи покрасивее и поинтереснее. Но, глядя на Нину, Лапич чувствовал, что он нравится ей — это придавало уверенности, смелости, гордости. И он, Лапич, тогда утешал себя — не всем же жениться на Софи Лорен, да он и сам не Вячеслав Тихонов, возможно, в его жизни встретится красивая и интересная женщина, а пока что у него будет Нина. Хватит, поискал, лучше синица в руке, чем журавль в небе.

До женитьбы они аккуратно, как по расписанию, три-четыре раза в неделю встречались после работы — с семи до двенадцати, ходили в местный народный театр, в кино, говорили о последних интересных книгах, о великих писателях, про завод и спектральный анализ, про Смоктуновского в «Гамлете», про Магомаева. Потом были поцелуи, но не те, неожиданные, после которых болят губы и стыдно смотреть в глаза, — нет, Лапич и Нина будто забыли о существовании первых поцелуев и, как результат, все, что происходило между ними, происходило быстро и просто, как запланированное еще тогда, при первом взгляде.

Он и не заметил, когда и как началась их семейная жизнь, — ежедневно они подолгу оставались вдвоем, старались найти тихое место, где бы их никто не потревожил. Все это закончилось свадьбой, обычной, не очень большой свадьбой, точнее сказать, вечером: пришли с работы подруги Нины, приехали из деревни родители, посидели за столом, попели, потанцевали, и так началась их совместная жизнь.

Жили спокойно, без ссор и неприятностей. И эта тишина семейных отношений пугала их, пожалуй, лучше было бы, если бы начались ссоры. Лапич стал замечать, что мысли о Нине, о своих с ней отношениях мешают заводским делам, потом как-то получилось, что он перестал говорить про завод, а Нина не спрашивала, у нее тоже была своя работа, свои неприятности. Они уже не говорили, как прежде, ночи напролет, а часто молча лежали рядом, думая каждый о своем.

Семейная жизнь оказалась совсем не такой, как представлял Лапич, он стал замечать, что она накладывает множество обязанностей, которых он раньше не замечал и о которых никогда раньше не думал. Даже то, что каждый вечер он должен был ровно в половине шестого — полчаса на дорогу — открывать дверь комнаты, начинало злить. Иногда хотелось побыть вечером одному, походить по городским улицам, заглянуть, может, даже в ту же библиотеку, в которую ходил все реже и реже, но Лапич знал: скажет об этом своем желании Нине, и та сразу подумает о другом…

Теперь Лапич забыл о том, что когда-то он с волнением мечтал о такой возможности: жить рядом с женщиной…

Часто Лапич задерживался в лаборатории, а приходя домой, по виду Нины догадывался, что она недовольна. Это его злило: не может и не хочет понять — кроме семьи, у человека есть еще и работа, возможно, даже и любимая, и, если уж на то пошло, еще неизвестно, что важнее для человека — семья или работа?..

Постепенно они отдалялись друг от друга, у каждого появились свои собственные мысли и чувства, о которых они не говорили, стеснялись говорить; неизвестно, по какой причине это произошло: то ли исчезло чувство открытия необычайного в себе и в другом, то ли они испугались откровения и потому стремились отдалиться друг от друга, ища причину отчуждения в опозданиях, не так сказанных словах, жестах, хватаясь за все это, как за соломинку, и не замечая, что настоящая причина совсем в ином.

Лапич начал даже подумывать о разводе, но тут Нина, как нарочно, забеременела, и тогда Лапич почувствовал себя будто в капкане — не бросишь ведь человека в таком положении.

12

В весовую ходили через аналитический зал, это было неудобно, но ничего нельзя было придумать: помещений для лаборатории не хватало.

После того как Антонина Ивановна перестала ходить на работу, химики смелее говорили о своих семейных делах, часто в рабочее время развертывались целые дискуссии по поводу многосерийного фильма о любви. Лапич в споры не вмешивался — лишь бы делались анализы, понимал, что человеку трудно с утра до вечера думать только о давно знакомой и известной работе.

Лишь когда голос повышала Зинаида Павловна — становилась посреди зала и, забыв обо всем на свете, махая перед собой рукой, громко говорила: «А вот и нет ничего… Вот, я помню, Надежда — она тогда в этом цехе на алмазе работала — семью оставила, а у него жена и двое детей. Он прожил с ней два месяца, а потом назад к первой жене подался. Вот и говори теперь…» — Лапич успокаивал:

— Можно немного потише?..

Женщины обычно смеялись, но замолкали — он теперь исполнял обязанности заведующего лабораторией.

Лапич редко заглядывал к химикам, чаще всего когда приходилось взвешивать пробы. Проходя коридором, он как-то услышал:

— Ну, девочки, кто сегодня к Антонине Ивановне идет, чья очередь?

Сказано это было не для Лапича. Когда Зинаида Павловна говорила, Лапич был еще в коридоре, и только последние слова Зинаида Павловна договаривала при Лапиче, когда тот вошел в зал.

И тут он подумал, что вот женщины ходят к Антонине Ивановне, а он все не решится, почему-то стесняется. Подумал и неожиданно для себя сказал:

— Знаете, давайте и я схожу.

— Вместе с нами? — Зинаида Павловна смотрела на него, и тогда Лапич сказал то, что, видно, она не хотела услышать:

— Нет, лучше я один схожу. А вы уже в другой раз.

— Вот и хорошо. А то она все о работе спрашивает, а мы и не знаем, что говорить: то ли успокаивать, то ли дальше расстраивать… — сказала пожилая лаборантка.

Весенний день был солнечный и теплый. Деревья еще не распустились, люди шли в распахнутых стеганых плащах, пальто, многие еще по привычке одевались в зимнее. На центральном проспекте Лапич купил в киоске газету и на ходу — по-студенчески — просмотрел ее. Начинался чемпионат по футболу, он жадными глазами пробежал по коротким строчкам, в которых говорилось о любимой команде. Потом автобусом доехал до рынка в старой части города и купил яблок. Что еще купить — не знал, химики говорили, что ничего не надо. Но не пойдешь ведь в больницу с пустыми руками. Поколебавшись, купил две плитки шоколада. Идя по улице, ощущая весеннее тепло, Лапич почувствовал облегчение, подумал, что совсем замотался с этой работой.

Больничные корпуса находились на окраине среди огромных сосен, казалось, их прямо привезли сюда готовыми и поставили в лесу. Ровные асфальтированные дорожки были обсажены кустами, листва на них еще не распустилась. Лучи заходящего солнца желтовато-светлыми пятнами лежали на зеленой траве, на серой кроне сосен. Вдоль дорожек стояли скамейки с выгнутыми спинками, на них сидели больные — и в одиночку, и с посетителями. Эта тишина среди сосен, больные в больничной одежде, разговаривающие почему-то очень тихо, совсем не так, как обычно говорят люди в парке или на улице, заходящее солнце на прозрачном голубом небосклоне показались таким контрастом к тому веселому многолюдью, среди которого он был всего несколько минут назад, что это поразило Лапича, и его настроение сразу изменилось.

Медицинская сестра провела Лапича коридором и постучала в дверь. Послышался знакомый и в то же время чужой голос: «Заходите, кто там?»

— К вам тут пришли, молодой человек вот…

— Кто это?

Лапич все еще стоял в коридоре, и Турина его не видела.

Медицинская сестра заглянула в палату, потом повернулась к Лапичу и сказала:

— Ну, идите. Только ненадолго.

Антонина Ивановна лежала на кровати, укрытая до подбородка байковым одеялом. Увидев его, удивленно протянула:

— Вот кто… А я и не думала, не гадала, думала, из моих кто-нибудь.

— Добрый день, — сказал Лапич и почему-то покраснел. Если бы Антонина Ивановна была его ровесница, было бы легче разговаривать.

Туриной было около сорока пяти лет. В лице ее было что-то привлекательное, но не такое, что притягивает на улице пристальное внимание мужчин, заставляет их оглянуться и улыбнуться в задумчивости, а что-то более отрешенное, холодное, о котором ничего грешного не подумаешь, а только скажешь себе: «Женщина эта красивая».

Антонина Ивановна относилась к числу женщин, которые не слишком-то ухаживают за собой, и не потому, что некрасивые, а потому, что им не хватает времени, они заняты: то общественными поручениями, то работой или учебой. Она так и не научилась делать пышную красивую прическу, которую теперь умеют наводить женщины: с цветными шиньонами, с седыми прядями!

У Антонины Ивановны были рыжие, немного жестковатые волосы, которые она стригла под мальчика, она часто спрашивала совета у Зинаиды Павловны, какое платье ей лучше подходит. Роста она была среднего, лицо слишком белое и полноватое — в детстве, видно, на нем было полно веснушек.

Теперь же лицо у Антонины Ивановны стало как бы мельче, на нем выступили морщины, которые раньше были едва заметны. Под глазами темные круги, будто синяки. И вся она стала какой-то слишком светлой, прозрачной… Лапич вспомнил, как мать говорила раньше: «Вот дошел человек, аж светится весь…»

И оттого, что Турина так изменилась, ему было не по себе, подумал, что у нее даже голос изменился.

Антонина Ивановна, видно, тоже что-то почувствовала или поняла и, чтоб нарушить неловкость, сказала весело:

— Ну, рассказывай, как там дела.

— Ничего, — ответил Лапич, думая о том, что главное теперь для нее не завод и даже не лаборатория, главное ей — поправиться. Когда Антонина Ивановна была здоровая, все было наоборот: и ее работа, и лаборатория казались тогда главными.

Снова установилась неловкая тишина, и Лапич понял, что вместо того, чтоб утешить Турину, он нагоняет тоску.

— Ничего, — повторил он и добавил: — Вот выйдете, и закончим все. А то без вас у меня ничего не клеится.

— Не знаю, скоро ли это будет, — сказала Антонина Ивановна, и Лапич почувствовал, что, видно, и она думает о том же, что и он. И не только теперь, но и раньше об этом думала. И это было непривычно, даже странновато, потому что они находились как бы на разных полюсах: он — здоровый, а она — больная. И ко всему, о чем думали, могли подойти с разной меркой.

— Выйдете, чего там, — сказал Лапич. — Как говорит Зинаида Павловна, вылечат вас на сто процентов, — Лапич улыбнулся, представляя Зинаиду Павловну, когда она говорила эти давно знакомые всем в лаборатории слова.

Но Турина не засмеялась, а отвернулась к стене и закрыла лицо руками. Плечи ее начали вздрагивать.

Лапич растерялся. Стоял и не знал, что делать. Потом положил на тумбочку яблоки и шоколад и, тихо прикрыв дверь палаты, вышел, чувствуя какую-то вину за собой.

Он шел по асфальтированной дорожке среди все тех же кустов и скамеек, на которых сидели больные и их знакомые, вспоминал, как приходила Турина в лабораторию после отпуска с новыми планами, идеями, жаловалась, что дома скучно и ее тянет на завод. Тогда он эти слова пропускал мимо ушей. На мгновение Лапич представил ее жизнь — он совсем не знал, счастлива ли она с мужем, — видел ее только на работе. Но те дни, те часы, когда Лапич находился рядом с ней, они жили общими интересами — это была почти такая же жизнь, как и семейная… Подумалось, что на заводе он проводит большую половину дня, лучшую половину, как и многие…

13

Неожиданно, без стука, в комнату вошел рабочий — это Лапич понял сразу: по засученным рукавам рубашки, расстегнутой на три пуговицы, по стоптанным нечищеным ботинкам, по еле заметной сеточке на голове, натянутой на волосы. Видимо, это был стеклодув, потому что только они натягивали на волосы сеточку, чтобы не мешали во время работы у горячих окон печи.

— Здесь лаборатория? — спросил вошедший сердито.

— Здесь. Садитесь, пожалуйста. Вот стул. — Лапич взял стул от своего стола, за которым обычно растирал пробы, подвинул его к вошедшему.

— Да ничего, я постою, — сказал мужчина, не отходя от двери. — Я привык целую смену стоять, это вы, начальники, все на стульчиках да в кабинетах… То администраторы, то снабженцы, а то, чему вас учили, и позабыли, наверное…

Человек замолчал. Потом все же подошел к стулу, сел и будто впервые осмотрел комнату Лапича — спектрограф, спектрофотометр, который им недавно выделили, спектропроектор, стены с портретами Бора и Эйнштейна, у которого волосы на голове торчали во все стороны и за воротник свитера была зацеплена авторучка, — это был любимый портрет Лапича.

Лапич подумал, что человек, видно, что-то перепутал, не туда попал, но, присмотревшись к его лицу, не увидел растерянности…

— А у вас тихо, не то что возле печи. Вентиляция. Ковровых дорожек только и телевизора не хватает.

Лапич помолчал, посмотрел рабочему в глаза и вдруг почему-то разозлился.

— Что вы еще от меня хотите?

— Что я от тебя хочу? — перешел на «ты» сердитый человек. — А вот что я от тебя хочу: ты мне скажи, когда свиль перестанет идти, когда синева и брак кончатся? У тебя оклад, тебя это, наверное, и не волнует, а у меня выработка, у меня семья на шее, жена и дети, их кормить и одевать надо… Почему я второй месяц план не могу вытянуть? Что я — плохо работаю? Спроси начальника смены… Чего молчишь!..

А что мог сказать Лапич? Что у самого пока ничего не выходит, он прижат коротким сроком, а помощи просить не у кого… Или, может, как на трибуне со сцены, сказать про энтээр, про то, что она начинается с предварительных расчетов, с опыта, с ответственности за возложенное дело, а не с техники и технологии… Что еще мог сказать Лапич рабочему?

Лапич думал, что теперь и ему, как некогда Туриной, пришла очередь работать на заводе в субботу и воскресенье, хотя приказа такого никто не давал и не мог дать. Раз на поверхности хрусталя имеется синева, то должна быть причина окрашивания. Воробьев прав, не могло не быть причины. Просто Лапич перебрал еще не все варианты.

И снова и снова было одно и то же, словно какие-то круги…


…Был вестибюль большого красивого здания. Он, Лапич, звонит ученому секретарю. Потом вниз спускается человек и спрашивает: «Это вы хотели получить консультацию?» Тогда Лапич начинает рассказывать о стекле, о синеве, о своих ограниченных возможностях как в приборах, так и в знаниях. Человек, одетый в белый чистенький халат, засунув руки в карманы, приветливо слушает, согласно кивает головой, а потом, когда Лапич умолкает, разводит руками… «И действительно, — объясняет тот приветливый человек в белом халате, — это целая трагедия — отношение научно-исследовательских организаций с предприятиями… Сразу ее, видимо, разрешить невозможно. Может, если б удалось заключить с заводом хозяйственный договор тысяч на двадцать, то через год-два можно было бы что-то и сказать, но не теперь. Понимаете, — доброжелательно, с дружеской улыбкой объясняет человек, — мы и рады помочь, но, как говорится, грехи в рай не пускают… У нас свои планы, свои давно заключенные договора, которые горят, свои ограниченные штаты — их, это вам хорошо известно, надо сокращать… Мы от души помогли бы вам…»

…Потом дорога домой и мысли о своем заводе, о главном научно-исследовательском институте стекла, о тех проблемах, которые, по его мнению, надо было решить сразу, а не тянуть дело, например — разработка новых современных методов анализа стекла и сырьевых материалов. Почему-то в черной и цветной металлургии, когда потребовалось, смогли организовать контроль за качеством продукции, а вот в их промышленности в лабораториях имелись большие штаты химиков-аналитиков, а анализ стекла велся четыре-пять дней, и когда он заканчивался, в печи уже было другое стекло… Вспоминалась студенческая шутка насчет пяти минут стыда и двадцати лет безбедного существования. Теперь ему было не до шуток…

…Тишина в лаборатории, ровный гул вентилятора, пробы стекла, обычного и синего, растирание их до пудры, смешивание с угольным порошком, набивка в кратеры электродов, съемка и снова растирание, съемка… Чашечка с топливом, поставленная на электроплитку, ровный язычок огня, что тянется из этой чашечки, и, наконец, крупинки пепла, которые остаются на дне чашечки, — это могло быть тем, что окрашивает стекломассу, и именно этот пепел надо было проанализировать. И в чем гарантия, что надо анализировать не граммы, а килограммы топлива, чтобы увеличить точность… А за всем этим злость и упорство, уверенность, что в конце концов это должно кончиться, потому что не может все так продолжаться, должно быть завершение, должно быть.

…И другая тишина заводской технической библиотеки, где работала библиотекарша, уже старая, болезненная женщина, которая давно уже закончила десять классов и ничем не могла ему помочь, даже подготовить список нужных ему новинок не могла. И он просиживал в библиотеке вечерами, рылся в литературе, дышал пылью…

Иногда казалось, что всему этому: и поездкам, и работе в лаборатории, и тишине технической библиотеки, и недовольным взглядам Нины, когда он, разозленный на свое незнание и неумение, приходил поздно вечером домой, — всему этому не будет конца.

14

Зазвонил телефон. Лапич поднял трубку.

— Алло-у, — послышался протяжный певучий голос секретарши Неллечки. — Кто это?

— Лапич, инженер лаборатории.

— А Антонина Ивановна еще не вышла?

— Нет, — ответил Лапич. Неллечка будто и не знала, что Туриной до сих пор нет на работе.

— Вы, кажется, ее замещаете? Так сегодня заседание у директора. В половине одиннадцатого. Не забудьте, смотрите.

— А какие вопросы будут разбираться?

— Ну это уж от директора узнаете. На всякий случай подготовьте шею. — Неллечка засмеялась и положила трубку. Послышались короткие гудки.

Лапич догадался, что разговор будет вестись про синеву, и поэтому шел в кабинет Воробьева с особым волнением — был тот день, когда он мог оказаться победителем или побежденным; одно — верить в свои расчеты и совсем другое — доказать свою правоту.

Первым после директора выступил начальник цеха художественных изделий — сообщил давно известное: квартальный план под угрозой, о месячном и говорить нечего, количество брака не уменьшается, неизвестно, чем все кончится.

Потом слово взял Гусев — лучше взять самому, чем ждать, пока попросят…

Гусев поднялся со стула, что стоял недалеко от места главного инженера, — Гусев и главный были земляки, из одной деревни, и начал говорить гладко, как по-писаному: о традиции и роли социалистического соревнования, о роли цеховой партийной организации, все свелось к тому, что план не выполнялся по вине администрации и цеховой партийной организации — не умеют организовать работу выдувальщиков. Слушая Гусева, можно было подумать, что он говорит правду: под рукой у него имелись нужные цифры, расчеты, факты. Как всегда, производственный отдел остался в стороне.

— Чем вы руководствовались, отдавая распоряжение пустить в работу мешалку и вынуть кранцы? — не вытерпел Лапич, когда Гусев сел и спокойно оглядел присутствующих.

— На передовых предприятиях работают с мешалками без кранцев. Я считаю, что и мы правильно сделали, переняв опыт лучших заводов, мы не должны отставать от всего нового, передового. — Гусев твердо смотрел Лапичу в глаза.

— Почему же после того, как вынули кранцы, брак и синева на хрустальной печи увеличились?

— Это результат перестройки режима печи. Иначе и не могло быть. Пока поменяются потоки, свиль и синева могут появляться.

В другой раз Лапич промолчал бы, но самоуверенный взгляд Гусева задел его… Вспомнилось, как при разговоре Гусев медленно раскуривал трубку, и стало особенно обидно, будто все неприятности были из-за трубки…

— На чем основывается ваше суждение — вот что я хочу знать.

— На опыте. Молодой человек, вы здесь всего год работаете, а я скоро тридцать. Я этот завод из руин поднимал, каждая новая печь при мне ставилась.

Гусев говорил правду, и Лапич это знал.

После неловкого молчания Лапич, как ученик, поднял руку.

— Разрешите…

Воробьев чуть заметно кивнул. Обычно Воробьев выступал в конце заседания — подводил итоги… Сегодня он почему-то никого не перебивал, а только, бледнея, смотрел перед собой. Такое бывало на заседаниях, и присутствующие знали, что добром молчание не кончалось. Ходили слухи, что готовился приказ о снятии с должности начальника цеха художественных изделий.

— Я вот что хочу сказать… — Лапич встал со своего стула, последнего в ряду, у самого выхода, и беспомощно оглянулся, пожалев, что в директорском кабинете не было черной учебной доски и кусочка мела, а только буквой Т стояли гладкие полированные столы, за которыми сидели заводские специалисты, незнакомые Лапичу, и, казалось, с удивлением рассматривали его — откуда такой?..

— Нет доски — я написал бы… — почему-то сказал Лапич, а потом продолжил путано, сам себя перебивая и поправляя: — В окрашенном стекле и в топливе одни и те же красящие элементы. Это мы доказали опытами в лаборатории. Я даже могу показать пластинку, на которой сняты стекло и топливо. До этого мы не могли выяснить, почему синева появляется в выработочной части, где нет пламени. Непонятно было, почему окрашивается только поверхность стекломассы. Дело вот в чем… — Лапич замолчал, не зная, как начать объяснение.

Вспомнился вид Туриной, когда навещал ее в больнице, ее растерянность и слезы, вспомнились исписанные листы бумаги, тот рабочий с сердитым выражением лица, далекий день, когда, как сумасшедший, он влетел в весовую к Туриной и закричал: «Есть никель в топливе, есть, голову даю на отсечение», — и еще как сбивал пламя пиджаком, — еще миг, и вспыхнула бы лаборатория синим пламенем… — все это одним мазком мелькнуло в памяти, и чувство растерянности, бессилия исчезло, Лапич теперь был спокоен, как был спокоен в воскресенье вечером, когда нашел причину окрашивания. Теперь ему надо было только доказать свое предположение, доложить о результатах исследований — никому не нужны его чувства, волнение, нужны только результаты…

— Происходит расслоение стекломассы за счет выпаривания некоторых окислов, свинца в частности… Я провел расчеты — разница в удельном весе большая: если в целом в стекломассе восемнадцать процентов окисла свинца, то на поверхности только девять. Поэтому хрустальная стекломасса, окрашиваясь топливом, все время остается в верхних слоях, — она относительно легкая. Даже попадая в выработочную часть, окрашенная стекломасса тут же всплывает на поверхность. Мешалка, как вы сами понимаете, здесь не поможет, наоборот, вынув кранцы, мы еще более испортили стекломассу… Необходим комплекс мероприятий: новые форсунки, возможно, новое топливо, резкое увеличение удельного съема стекломассы. Вообще, как мне кажется, нашему заводу не стоило начинать варить хрусталь, пока не будет газа. Любое жидкое топливо имеет красящие элементы, и добиться хорошего цвета очень трудно. При варке обычного стекла окрашивание не чувствуется: там нет свинца — тех окислов, которые могут давать расслоение стекломассы по удельному весу. Мы переняли опыт лучших заводов, но не учли, что у нас другое топливо… Вот расчеты, если понадобятся. — Лапич подошел к столу Воробьева и, положив бумаги, сел на свое место.


… — Ну, братец, Гусев тебе не простит, — гудел на ухо конструктор Сазанюк, когда после неловкого и долгого молчания Воробьев распустил заседание и специалисты гурьбой выходили из кабинета. — Такую пилюлю подсунул…

Слушая Сазанюка, Лапич думал о другом: почему главный инженер боится брать на себя ответственность, почему он стал только исполнителем чужих указаний? Взять ту же синеву: ведь не сегодня и не вчера началось. А тот же Гусев? Чем он хорош для Воробьева? Другие на его месте за такое давно полетели бы с должности, а он держится…

15

Снова началась сырая, долгая осень: пошли неторопливые дожди, люди равнодушно вминали в грязь когда-то красивые, ярко-желтые, а теперь пожухлые, помятые листья; сырой пронизывающий ветер загонял прохожих под крыши домов, в тепло и уют, где светится привычный экран телевизора. И тогда, в тепле, отогревшись, придя в себя, можно с каким-то удовлетворением подумать и о сырости, и о ветре, что шаркает по стене, о черной, хоть глаз выколи, темноте ночи, которая наступает теперь так быстро.

Днем из-за низких туч выглядывало яркое солнце, и тогда вспоминалось лето, зелень, тепло, блестящая лента реки, что, изгибаясь, прячется в кустарниках… Вспоминались долгие дни, когда после работы еще можно было сходить на речку и позагорать под уже нежарким приятным солнцем, искупаться в теплой воде, которая успокаивает, как успокаивает вид заходящего на небосклоне солнца, далекого, еле видимого леса, выглядывающего из-за многоэтажных городских зданий.

У Лапичей родился сын. Нина не ходила на работу — занималась с ребенком. Новое чувство возникло у Лапича, когда он услышал от медицинской сестры: «Поздравляю, сын родился!..»

В тот день Лапич долго бродил по притихшим окраинным улицам, смотрел, будто впервые, на траву, зеленевшую возле деревянных, как в селе, хат, на огромное солнце, которое краем красного диска зацепилось за крышу далекого четырехэтажного дома, на лица людей и думал, что вот стало на земле одним человеком больше, а в мире будто ничего и не изменилось, и Лапич внимательно всматривался и в траву, и в солнце, и в людей, будто хотел увидеть в них что-то новое, что не заметил раньше.

Когда Лапичу дали в руки белый сверток, он, еще не взглянув на маленькое, с кулачок, красное сморщенное личико, почувствовал вдруг толчок в груди — это он испугался, подумал, что сделал больно малышу. И вот эта тревога за Кольку, что появилась у Лапича против его воли и желания, заставляла каждый вечер спешить, как на пожар, домой, бегать по аптекам, замирать от радости, когда Колька глянет в глаза и засмеется — какой он умный, его Колька!.. Иногда Лапичу казалось, что только он один на свете понимает его, своего сына, даже Нина и та его не понимает. Если бы несколько лет назад кто-то сказал Лапичу, что от того, засмеется или нет пузатый карапуз, Лапич будет волноваться не меньше, чем перед знакомством с интересной женщиной, он никогда не поверил бы, махнул бы рукой, но теперь…

Нина тоже изменилась. В первый же день после приезда из больницы сказала:

— Ой, как не убрано! У тебя что, руки не дошли? Чем ты тут занимался целыми днями?

Она будто вдруг почувствовала себя хозяйкой, смело разговаривала с Лапичем, смело им командовала, он это сразу отметил. Нинино чувство собственности по отношению к нему неприятно кольнуло, но, подумав, Лапич вынужден был признаться себе, что тоже думает о Нине так, будто она — его продолжение, его собственность. С появлением Кольки они сильнее почувствовали зависимость друг от друга.

Но как это ни странно, полной общности, полного единства мыслей и чувств с Ниной Лапичу не хотелось иметь, что-то отталкивало его от Нины, часто хотелось утаить что-то в душе, не делиться с нею. И это было непонятно Лапичу: когда-то он хотел душевного единения с другим человеком, а теперь, когда имелась такая возможность, не желал его.

И наверное, из-за этого возникали между ними ссоры, столкновения, а вовсе не из-за опозданий, молчаливости или излишней говорливости — все это было уже результатом того, что происходило в них и чего они, возможно, и сами не знали, что началось спустя два месяца после свадьбы, когда они первый раз поругались, сами не зная почему.

Как-то утром у проходной Лапич вдруг вспомнил, что ровно год назад в этот же день — десятого ноября, он впервые пришел на завод. Какой наивный и смешной он был тогда… Понятия не имел о работе, о заводе, и, может, потому многое представлялось тогда легким и даже беззаботным.

Лапичу почему-то стало грустно, захотелось вернуться в прежнюю жизнь, начать все сначала, прямо хоть уезжай куда-нибудь… Но тут Лапич вспомнил о Кольке. Вспомнил, что Антонина Ивановна недавно выписалась из больницы, но на работу еще не пришла, и у него, как всегда, много хлопот. И тут Лапич понял: не может он стать прежним. И не потому, что есть Колька, штамп в паспорте, обязанности по работе, — нет, все это не то. Даже если бы все это исчезло, он не может стать прежним, каким был год назад. То, что он пережил за этот год, вошло в него навсегда, и уже ничто не заставит его забыть про завод, семью…

16

С некоторых пор Лапич начал бояться телефонных звонков — ничего хорошего они ему не приносили.

Официально лаборатория подчинялась главному инженеру, но обычно разные распоряжения спускались из производственного отдела, которым руководил Гусев. На заводе втихомолку шутили, что в производственный отдел попадают люди, которые чем-то провинились или которым скоро идти на пенсию, — в основном там занимались бумагами, а действительное решение производственных вопросов переносилось в цехи, участки, другие отделы. Делалось это просто: Гусев или его заместитель готовили соответствующую бумагу и сверху в уголке, наискосок, размашистым почерком писали, например: «В лабораторию. Лапичу. Прошу разобраться и дать ответ». А когда бумага возвращалась обратно, в производственном отделе могли спокойно сказать: «Под нашим руководством проведена важная работа, от результатов которой зависит прогрессивка!» Велось это уже издавна, с того времени, как в отдел пришел Гусев, и считалось, что главную службу на заводе выполняют именно производственники.

И хотя то дело, которое вел отдел: раскладка месячных и квартальных планов, работа с технологическими картами, планирование работ по линии НОТ и по внедрению новых технологических процессов, распределение премий — и имело определенное значение для завода, но это была во многом управленческая, организационная, а не производственная работа.

После того заседания, на котором Лапич сдержанно, но требовательно спросил у начальника производственного отдела, почему он сделал так, а не иначе, в лаборатории все чаще и чаще позванивал телефон. Звонили обычно из производственного отдела и давали разные указания. Кроме того, в лабораторию направлялось много бумаг с разными резолюциями, которые тоже требовали времени, — Лапич с удивлением заметил, что спектральным анализом ему уже почти некогда заниматься, он становился совсем таким же, как и Гусев, бумажным деловым работником. Уже несколько раз он пробовал закончить новые методики, но все никак не выпадало. Только теперь он начинал понимать Турину, когда говорил: «И не сделаешь за день ничего, а голова разламывается…»

Вопрос с синевой понемногу утрясался — Гусев получил выговор, конструкторскому бюро пришлось разрабатывать новые форсунки, поставили кранцы в печи, начал работать новый пресс, чтоб увеличить съем стекломассы. Но лаборатория, в которой работал Лапич, по-прежнему подчинялась Гусеву. Лапич каждый месяц отчитывался перед Гусевым о проделанной работе и вскоре почувствовал, что его все время в чем-то обвиняют: то недостаточно аккуратно ведутся анализы, то большие ошибки при измерениях, то вообще не то измеряется… Лапич догадывался, что стояло за этой придирчивостью, да Гусев и не скрывал этого…

И только тогда какая-то другая, неведомая до сих пор, сторона заводской жизни начала открываться Лапичу. Как-то в обеденный перерыв он забежал к снабженцам и застал игру в шахматы — уже несколько раз ходил он к веселому компанейскому Грише и умолял помочь достать электроды, но Гриша каждый раз весело отмахивался рукой и говорил одно и то же: «Да достанем, о чем речь. Тут вот железо выбить надо. Фонды урезали, доставай где хочешь, прогрессивка уплывает. А ты говоришь, электроды — без них завод не остановится. Через неделю забеги, есть и у меня одна знакомая…» Тут, у шахматной доски, Лапичу вспомнились заводские, похожие одно на другое, собрания, на которых никто не хотел, хоть за уши тяни, выступать с конкретной деловой критикой. Обычно выступал Иван Захарович, но, не зная досконально дела, говорил путано, смешно для осведомленных людей. И все же в его выступлениях прорывались горькие правдивые слова об отношениях, об обязанностях, но слова эти скоро забывались. Больше говорилось об успехах и очень мало о недостатках. Говорить умели: красивыми обкатанными абзацами со сравнениями, с перспективой… Вспомнил Лапич, что еще когда он пришел на завод, во втором цехе работал молодой технолог — выпускник политехнического. Проработал с полгода и уволился — ходили слухи, что он не сошелся характером с Гусевым. А что стояло за этим «не сошелся», никто не знал.

Люди работали рядом годами, и за годы между ними, кроме служебных интересов, сложились другие, дружеские, и часто ли ради дела они поступались ими? Часто ли ради дела могли пойти на принцип, который закончится выговором?.. А если люди и шли на принцип, то как он отражался на тех дружеских интересах? Вообще, это только теперь заметил Лапич, принципиальных не очень любили.

Все это было намного сложнее, чем найти причину окрашивания хрусталя. Лапич многого еще не знал, он работал на заводе недавно, и для него многое было новым, он совсем не думал, что эти людские отношения, будут влиять на деловые и сам он будет втянут в эту орбиту, может прижиться здесь или не приживется.

17

Разговор начался ни с того ни с сего: Сазанюк долго сидел в его комнате у окна и молча смотрел в окно на территорию завода. Лапич привык к этим приходам Сазанюка, как по делу, так и просто — поговорить, отвести душу, как говорил Сазанюк.

Потом Сазанюк сказал:

— Вот иди посмотри, мы и детей отравляем.

Лапич подошел к окну:

— Почему вы считаете, что отравляем?

— А вон, — Сазанюк кивнул на кирпичное здание, — видишь, как из химполировки газы летят на музыкальную школу. Дочка моя туда ходит. Так, говорит, и зимой и летом, когда ветер в их сторону, они окон не могут открыть.

Сазанюк помолчал. Потом улыбнулся одними губами и продолжил:

— Главный инженер, когда к нему комиссия приезжает, палец слюнявит и в окно высовывает — смотрит, куда ветер дует, а потом уже, учитывая ветер, водит комиссию взад-вперед перед доской Почета, а туда, к химполировке, и не подумает.

Лапич засмеялся, представив, как главный инженер высовывает в окно палец… Потом подумал, что смех смехом, а и действительно в сырую погоду по заводским дорожкам не пройти — першит в горле. Трава, листья на кустарнике возле химполировки — все в ржавых пятнах от паров кислот, раньше времени сохнут…

— А разве нельзя что-нибудь придумать?

— Зачем? — спросил Сазанюк, и Лапич удивился:

— Как зачем? Вы же сами говорите…

— А что это даст заводу, какую пользу? План будет легче выполнять? Да с этим же возиться надо. Хлопот по горло. А хлопоты мы не любим, — сказал Сазанюк.

Покопавшись с Сазанюком с неделю в технической библиотеке, они оформили рацпредложение — оставалось утвердить его на заседании секции рационализаторов и изобретателей.

Заседание проходило в кабинете Гусева. Обычно заседания проводились в кабинете главного инженера, но главный был в командировке, и потому заседание вел Гусев — его правая рука.

Рационализацией на заводе ведал Иван Макарович. Работал он последний год перед пенсией, все видели, что это не его дело, тут где надо — и помогать приходится, за техническими новинками следить, иногда и перед начальством на своем настоять, а он, что скажет Гусев, сделает…

Иван Макарович зачитал суть рацпредложения Лапича и Сазанюка и перешел к обсуждению.

— Вы поставите приспособление для улавливания газов, а что я делать буду, если не все газы с химполировки пойдут через приспособление, куда я их девать буду? Вы дадите мне гарантию, что все газы пойдут через приспособление, вентиляция останется такой же, не ухудшится? — сразу же начал наступление Гусев.

— Мы даем принцип, — сказал Лапич, — а размеры приспособления, уровень воды в нем, мощность вентилятора — все это надо рассчитать и проверить на практике, может, даже и не раз. Дело это серьезное, за один день его не сделаешь. А у нас своя плановая работа на шее.

— Видишь ты — они дают принцип! — взвился Гусев. — Грамотеи мне нашлись, теоретики… Принципов и я могу придумать сколько хочешь. За принципы деньги пока не платят. Вы мне расчеты дайте, рабочие чертежи, чтоб я их сразу мог в механический отдать, гарантию… Это у вас на бумаге все гладко получается. А начни только — конца не будет. А тут и так, без вашей самодеятельности, работы полно впереди — ванная печь на ремонт ставится.

«Да, если так подходить к рационализации, ни одного толкового рацпредложения на заводе не внедрить», — хотел сказать Лапич, но промолчал, ждал, что скажут присутствующие.

Главный механик молчал — ему те заботы как бабе порося: готовь приспособление, потом делай ремонт, доставай вентиляторы, каких теперь днем с огнем не найдешь. А за всем этим — люди, люди, которые так нужны для плановых работ. Главный энергетик тоже молчал — если не знаешь, как обернется дело, лучше молчать. И вообще, кому нужны лишние хлопоты, если все это не имеет отношения к плану? Вот если бы с помощью рацпредложения можно было бы быстрее и легче план выполнить и за экономический эффект деньги получить…

Злость охватила Лапича: и на Сазанюка, который втянул его в это дело, и на себя — сколько раз давал себе обещание не лезть, куда не просят, своей работы по завязку.

— Мы сделаем расчеты. — Сазанюк нарушил тишину. Он сказал это, сидя за столом и ни на кого не глядя.

— Надо принять рацпредложение, — будто и ждал этих слов начальник отдела охраны труда и техники безопасности. — От жителей близлежащих улиц и из музыкальной школы к нам поступают жалобы. Да и санстанция с шеи не слазит. Я считаю, что мы рацпредложение примем с одним условием: авторам надо детально разработать проект, провести расчеты.

— Безусловно, надо, — добавил главный механик. — Людей отравляем и себя тоже.

— С планом по рационализации у нас в этом квартале туговато выходит, — подал свой голос Иван Макарович.

Проголосовали. Все были за, даже Гусев, что очень удивило Лапича. Он заметил, что на собраниях, заседаниях вообще обычно голосовали единодушно: либо все были за, либо все против, почти никогда не выходило, чтоб половина была за, а половина против. И это тоже было непонятно Лапичу.

18

— Ну вот, — гудел как шмель Сазанюк, когда они вышли из кабинета Гусева. — А ты говорил, ничего не выйдет. Выйдет, надо только захотеть! Через год пойдешь мимо химполировки и не налюбуешься на свое детище.

— Меня не это волнует, — после заседания у Лапича дрожало в груди, будто он только что пробежал большую дистанцию и теперь никак не мог отдышаться.

— А что же?

— Выходит, будто я своим рацпредложением вымаливаю деньги у дирекции. Неужели все обязательно на деньги переводить? Неужели это мне одному надо? Ну, пусть Иван Макарович, ему на пенсию скоро…

— Ишь ты, какие теперь молодые пошли — деликатные. Почему одному, ты же видел, все голосовали за. Всем надо. Ты ведь ошибаешься или ничего не понимаешь, тебе кажется, что вокруг баклуши бьют, один ты работаешь, как вол, — удовлетворенно гудел Сазанюк и посмеивался. Был он на голову выше Лапича, плечистый, с грубым, тронутым оспой лицом, которое на первый взгляд казалось неприятным. Пожалуй, Сазанюку больше подходило заниматься какой-нибудь тяжелой физической работой, а не проводить дни возле чистого листа бумаги с карандашом в руках.

— А если бы мы не подали заявление, так и осталось бы, — гнул свое Лапич. — И может, и год, и два, пока ваша дочка школу не закончит…

— Ишь ты, значит, никто, кроме тебя, не смог, значит, ты молодец… — Сазанюк все посмеивался над словами Лапича, но Лапичу казалось, что Сазанюк думает о том же самом, только вслух говорит другое, к чему Лапич не мог прицепиться.

— Глупости, вы же сами хорошо знаете. Если бы у нас кто-нибудь по-настоящему занимался техинформацией, то такое рацпредложение подали бы десять лет назад, — только теперь Лапич понял, что он хотел сказать и что никак ему не удавалось выразить. — То, за что дают премии и знамена, мы стараемся сделать, а если что-то не подходит под эти премиальные положения, тогда оно пусть горит. Хотя бы та же работа с рационализаторами — системы нет. Ездил я в прошлом году с рационализаторами на другой завод — набираться опыта. Приехал, галочку в ведомостях поставили — мероприятие проведено, и все… И каждый остался при своем, никто не поинтересовался, бумага все стерпит. С ванной печи в полтора раза больше можно получить хрусталя, от этого и качество улучшится, а у нас два окна каждую смену пустуют. План мы выполняем на сто два и три десятых процента. Ни больше, ни меньше, лишь бы прогрессивка была. Производство дорогое, для хрусталя окисел свинца нужен, а мы переводим стекломассу на блюдца, подставочки, которые копейки стоят, — ни вида, ни качества, одно название… Лишь бы побольше и повыгоднее… А то, каким боком нам эта выгода выходит, ни у кого голова не болит. В Чехословакии из хрусталя уникальные вещи делают, там и качество, и красота.

— Ты, дорогой, молодой, горячий очень, — почему-то со злостью перебил Лапича Сазанюк. Лапич впервые видел Сазанюка разозлившимся, видно, допек-таки. — Тебе кажется, что Воробьев дурак, ничего не знает и не видит, и Гусев тоже. И вообще был бы ты на месте директора, сразу бы одним махом все на заводе перевернул вверх тормашками, как в тех спектаклях… Да не такие все слепые и глупые, как тебе кажется. Вот насчет печи я тебе, как говорится, на живом примере объясню. Семь лет назад построили тут неподалеку завод. Спустило заводу министерство план. А у них оборудование новое, импортное — они план этот играючи на сто пятьдесят процентов выполнили. Ну, как ведется, премии, прогрессивка, почет… А на будущий год министерство новый план спускает, в полтора раза больший, откорректированный, так сказать. Завод с натугой и его на сто десять процентов выполнил. Снова премии и почет… Еще год проходит, и новый план заводу дается, а, чтоб ты знал, новый план всегда с учетом выполнения прошлогоднего плана дается. А на заводе оборудование подносилось, что могли, они уже выдали… Короче, на третий год план они не потянули. Ни премии, ни прогрессивки, ни почета… Люди начали разбегаться кто куда, где прогрессивка стабильная. Ты что хочешь, чтоб и у нас так было? А выполняем мы план на сто два процента — у нас и премии, и прогрессивка, и переходящие знамена — что еще надо? И резервы имеются на черный день припрятанные… Ну, да что же ты молчишь? — спросил Сазанюк. — Собираешься предложить что-то лучшее, более мудрое — да тебя съедят на заводе, если не будет прогрессивки. И кому нужен такой директор, который не обеспечивает стабильную прогрессивку?.. Ты не думал, почему Воробьева, хоть и обижаются втайне, а уважают?.. Потому что ситуацию знает. Не все, как ты думаешь, от завода зависит, вот завод и хитрит как может: и с фондами, и с плановыми заданиями, и с сырьевыми материалами. Где Гриша хрусталем рассчитается, а где по знакомству достанут — смотришь, и выкрутились, прогрессивка в кармане. Не зря смеются, что самый главный человек на заводе — Гриша, хоть и окончил всего восемь классов. Вот так-то, дорогой, это тебе не кино…

Лапич молчал. Они давно вышли из здания заводоуправления, миновали проходную и теперь не спеша шли по улице. В воздухе плыли первые снежинки — убелялась земля. Когда-то эта праздничная чистота, этот холодновато-легкий непривычный после сырости воздух радовали Лапича, казалось, предвещали какую-то перемену в жизни.

— Больно много ты сразу захотел: и обстановку творческую создать, и научно-исследовательские институты к заводу привязать… На горячих конях, знаешь, далеко не ускачешь… После институтов приходят такие парни, как ты, на завод и думают: рай с ангелами будет. Это хорошо, что у тебя наши недостатки в глазах стоят, да ведь ты, кроме них, ничего и не видишь. Ты, например, считаешь, что у нас все плохо. А Гусев считает наоборот: плановые задания выполняем, переходящие знамена получаем. У каждого из нас своя правда. Понимаешь, субъективная, а не объективная… К жизни присматривайся, к людям — кто поможет в беде, а кто и нос отвернет, но зачем же сразу крик поднимать: ах, у нас все хорошо, ах, у нас все плохо… Спокойнее на жизнь смотри и внимательнее к людям присматривайся, потому что все с людей, а не с техники, как тебе кажется, начинается.

Есть тут у нас на заводе один итээровец, газеты и художественные журналы читает, спорит часами по поводу энтээр и ее роли в обществе, а сам и пальцем не пошевелит, чтобы изменить что-то в лучшую сторону. Нет, упаси бог, он только морщиться недовольно умеет да говорить, что порядка нет. А кто его изменит, кроме нас, этот порядок? Мы сами во многом виноваты. На собраниях гусевым наше молчание только на руку. Если все будут молчать и недовольно морщиться, то вперед обязательно полезут гусевы — кому-то надо быть первым… А потом, когда они займут должность, попробуй повоюй с ними. Слова остаются словами, где бы ты их ни говорил, в кулуарах или на трибуне, надо доказать их делом. Вот ты Гусева расчетами припер — теперь и не понадобится кричать, что Гусев неуч. А не сделай так, и остался бы в дураках. Только не забывай, Гусев тебе этого не простит, недаром он на тебя взъелся.

Лапич слушал молча, сказать в свое оправдание было нечего, и думал, что он до этого совсем не знал Сазанюка.

Разговор их не был спором, просто каждый невольно высказал свое, наболевшее, но было в этом разговоре и что-то единое, цельное, о чем Лапич после часто думал. Только было это позже, куда позже…

19

Работа, любимая им когда-то работа иногда после споров с Гусевым уже не казалась такой интересной и полезной. Подумать, так стоило ли прислушиваться к каким-то словам, замечаниям — в одно ухо влетело, а в другое вылетело… Влетать-то влетало, но вот вылетать совсем не вылетало. Теперь каждое утро, идя на завод, Лапич больше думал об отношениях с Гусевым, чем о работе, и это волновало Лапича даже больше, чем когда-то синева.

Вечером, когда он возвращался с работы домой, начинала болеть голова, тогда он брал на колени сына и как-то бездумно смотрел очередную серию многосерийного кинофильма, который показывали тогда по телевизору. С Ниной в такие вечера он был неразговорчив и даже зол — стали часто вспыхивать ссоры.

Начиналось все из-за мелочей, на которые в другой раз они и не обратили бы внимания, — Нина, как и Лапич, смотрела телевизор, а потом, будто вспомнив что-то, говорила:

— Знаешь, Баркины машину берут. Пять лет, как поженились, а уже машина с гаражом.

— Так ведь он слесарем работает, оклад сто рублей, — удивлялся Лапич. — На какие деньги?

— Им на завод дали машину, итээровцы, вроде тебя, тыр-пыр — никто не может, денег не хватает… А Баркин на завкоме руку вверх — давайте мне…

— Тащит откуда-то. Поймают…

— Пока поймают, он вон уже и кооператив построил. Живут люди и посмеиваются над дураками, которые годами на частных квартирах сидят… А теперь вот машина.

— Не всем же так везет.

— Известно, не всем, — говорила Нина, и в этом был первый упрек ему, Лапичу.

— Надо было лучшего искать, того же Баркина, — заводился неожиданно для себя Лапич — и тогда начиналось…

— А зачем мне такой муж? — спрашивала Нина у Лапича. — Придет с работы, будто на нем камни целый день таскали… Зачем мне такое счастье?.. Слова от него человеческого не вытянешь — чуть что, сразу злится… А тут с ребенком целый день как накрутишься — свет не мил. Люди в гости ходят, веселятся, а тут как волки какие-то, забившись…

Нина говорила, а Лапич молча смотрел ей в глаза. И тогда она, встретившись с его холодным взглядом, плакала.

— У-у, чудище, — она вытирала одной рукой слезы и, вытянув шею, показывала, какое он чудище: трясла головой. Но Лапича не волновали ее слезы, какое-то упорство, мстительность появлялись в нем, он спокойно смотрел на Нину как на незнакомую женщину.

Как же так случилось, думал тогда Лапич, что они стали почти чужими людьми. Вспоминалась Нина, с которой он встретился впервые, и теперешняя — казалось, это два разных человека. И еще мелькнуло в мыслях, что если бы не было того автобуса, а в кармане у него в тот вечер нашелся билетик, все было бы иначе, может, даже и жизнь его теперь была бы совсем иной. С трудом сдерживаясь, чтобы не сказать колкость, он начинал собираться в бассейн: складывал в портфель махровое полотенце, плавки, мыло…

— Что, опять в бассейн? — продолжая всхлипывать, спрашивала Нина.

— Опять, — говорил Лапич и выходил из комнаты. Дорогой корил себя, что, может быть, он излишне жесток по отношению к Нине, но вел себя по-прежнему.

В бассейн ходили свои же, заводские, — завод арендовал бассейн три раза в неделю. Плавая, Лапич обратился к начальнику механической мастерской:

— Ну, как там, наше приспособление для улавливания газов, скоро будет готово?

Тот посмотрел на него, улыбнулся:

— Лежат бумаги, а когда дойдет очередь — только богу известно… Теперь вон печь на ремонт ставится. Носишься ты со своим приспособлением как с писаной торбой… Ты что, ночью в постели с женой тоже о нем думаешь?

Лапич, занятый своими мыслями, не заметил иронии. Они плавали вдоль белой, выложенной керамической плиткой стены, время от времени начальник механической мастерской опускался в зеленоватую воду, вынырнув, говорил несколько слов и снова опускался… А потом они сидели в раздевалке, и Лапич вновь слушал этого человека.

— Пойми, — говорил начальник мастерской. — Я уже двадцать лет работаю. Сколько при мне начальников сменилось — не сосчитать. Разные были: тихони, крикуны — все ушли, а я вот остался. И останусь — это я твердо говорю, можешь поверить. Главное — знать свое дело и не лезть, куда не просят. Знаешь, как говорят: ласковый теленок двух маток сосет… Вот так и я. Вот у меня мастерская, тридцать рабочих. А если предложат повышение, думаешь, я пойду? Нет, дудки… Никуда я не пойду — не трогай меня, а я тебя с радостью обойду. У меня семья, машина с гаражом, я свое отработал — и вольная птица. А если все, что делается на заводе, к сердцу принимать, то, конечно, тут не только о жене забудешь… Все мы работаем за деньги, а не за спасибо — не секрет ведь. А деньги зачем? Чтобы жить по-человечески. Так зачем мне тратить свои нервы? Жизнь-то одна, на том свете нет ничего, знаешь ведь, институт окончил. Вот Турина ваша в больницу попала из-за переживаний — не нужны ей теперь ни синева, ни качество… Завод — он и останется заводом, а я и моя семья — совсем другое, брат. Вот сцепился ты на заседании с Гусевым — зачем? Ну, пришел бы тихо-мирно к тому же Гусеву, сказал бы, так и так, ошибочка, кажется, у вас вышла. А он тебя потом, может, и похвалил бы… Головой думать надо. Зато теперь узнаешь, где раки зимуют, если уже не узнал…

Слушая начальника механической мастерской, Лапич чувствовал, что тот говорит правду. Все было правильно: и про Турину, которой уже, видимо, не нужна ни синева, ни качество, и про деньги, и про жизнь на том и на этом свете… Но что-то было не так… Вспомнился монолог Сазанюка, его слова о субъективной и объективной правде; подумал, бывает ли она, объективная правда, и какая она? Потому как каждый человек подходит к жизни со своей меркой, а жизнь-то одна — все мы связаны между собой…

С плавания он возвращался по улицам притихший, вспоминая Турину, Гусева, Сазанюка, и теперь думал о них спокойно, без волнения, на какой-то час заводские дела отходили, и тогда Лапич рассуждал уже как посторонний человек, который совсем не связан с заводом, а знает про него с чужих слов.

Разные путаные мысли появлялись у Лапича, он спрашивал себя, не обкрадывает ли свою жизнь, не становится ли технологической машиной, которая только и умеет что думать про синеву, качество, брак… Лапич спрашивал себя, что такое вообще человеческая жизнь, и тут же вспоминал слова начальника механической мастерской. Вспоминал Зинаиду Павловну… Как-то он сделал ей замечание, попробовал изменить распорядок ее рабочего дня, сказал, что инженер должен не только автоматически выполнять давно знакомую работу, но и разбираться в новом… Но не на ту напал — Зинаида Павловна сразу же припомнила Лапичу, что она работает на заводе десять лет и не ему, молодому специалисту, учить ее… Что она активистка и профсоюзные дела отнимают много времени… И вообще пусть посмотрит на других: что она — белая ворона? Она не хуже других: на работу приходит без опозданий, инструкцию выполняет — неизвестно, чего он к ней пристал.

Говорили, в молодости Турина участвовала в спектаклях — ходила вечерами в заводской клуб. А потом, когда стала заведующей лабораторией, перестала: днем работа на заводе — расплавленное стекло, свиль, качество, анализы, то, о чем обычно человек, держа в руках стакан, и не подумает, вечером — заботы о семье, и так день за днем, и некогда почитать книгу, не говоря о спектаклях… Да он и сам уже забыл, когда последний раз ходил в городскую библиотеку, читал толстый журнал, единственное, на что находится время, — телевизор, какое-то холодное безучастное потребление того, что показывалось вечерами и что не так уж часто откликалось в его душе новыми чувствами.

Если бы кто попросил Лапича рассказать, как надо жить всем людям, он бы, не задумываясь, уверенно и четко, чуть ли не по пунктам, сказал бы, что человек должен жить ради других людей, что счастье его заключается в служении людям, в работе… И так далее, и тому подобное, что усвоил еще со школьных и студенческих лет… Но как все меняется, когда начинаешь думать о своей судьбе. У Лапича тоже была одна, а не десять жизней, он видел, что не все живут по тем нормам и правилам, по которым он собирался жить, та же Зинаида Павловна, тот же Гусев… Зла большого они не делали, но ведь и большого добра тоже… Они жили для себя, и между тем — как это обидно! — они по-своему счастливы, они даже защищают свое счастье, им его достаточно: машины, гарантированного оклада, покоя… Почему, почему так складывается жизнь: с одной стороны — Турина с инфарктом в больнице, а с другой — уверенный, довольный Гусев с твердым взглядом.

Лапичу было неуютно, хотелось, чтобы кто-то умный подсказал, как правильно жить…

20

Как и после решения о женитьбе, все произошло быстро и просто, будто с горы покатилось: в Минске в политехническом на кафедре силикатов нашлось вакантное место, и Лапич, переговорив со знакомым заведующим кафедрой, сказал Нине о новой перспективе.

Безусловно, Нина была в восхищении. В институте пообещали квартиру, и Лапич тоже стал думать, что, перебравшись в Минск, будет жить лучше, спокойнее и как бы начнет все сначала. На заводе у него все пошло не так, как надо бы… Да и очень хотелось иметь свою квартиру, потому что, пожив с семьей у людей, они хлебнули лиха, и теперь он часто думал о своей будущей квартире как об укромном уголке, в котором можно и стукнуть и гаркнуть, а захочется, так и запеть громко от счастья — и никто на тебя не покосится.

Воробьев, когда Лапич принес заявление об увольнении, удивленно посмотрел в глаза:

— Что с тобой? Может, с коллективом не ужился?

— Да нет, все в порядке. В Минске жить собираюсь.

— А где работать? Тоже на заводе?

— Нет в институте на кафедре.

Воробьев помолчал, потер ладонью лоб — неожиданно Лапич увидел перед собой совсем не того человека, которого привык видеть на собраниях, заседаниях… Подумал, что с Гусевым он, видимо, тоже ошибся — всем трудно: и Гусеву, и Зинаиде Павловне, и тому же Воробьеву… И это открытие было для него неожиданным, поразило, и вместе с тем оно уже не было таким главным для Лапича…

— С ума сошли все с этим Минском, будто здесь жить нельзя… Что уж о деревне говорить… — не прося, а как бы предлагая, сказал Воробьев. — А может, останешься? С синевой немного разобрались, брак уменьшился — в этом твоя заслуга немалая. Толковые специалисты заводу нужны, а с деньгами… Я думаю, в политехническом тоже не больше будешь иметь, сам знаешь, сколько теперь научным сотрудникам платят. А кандидатскую захочется делать — дадим направление, лаборатория в твоих руках. Квартира… Не вечно же так будет с квартирами, вот построим дом, и из десяти процентов я тебе обещаю…

Воробьев говорил, как с собой рассуждал, но Лапич уж решился и на каждое слово директора сразу же находил ответ…

Брак сократился, а Гусев остался. Хорошо, что он, Лапич, смог найти причину окрашивания, а если бы не нашел… Деньги… Кандидатскую сделаю — деньги будут. Там исследовательская работа, правда, еще лекции придется читать, но это мелочи… Что ни говори, Минск Минском и останется. Колька фигурным катанием может заняться или в школу с математическим уклоном пойдет, каждый вечер новое кино, театр… А квартира… Неизвестно, когда еще тот дом будет, каждый год собираются… И вообще, стоит ли теперь говорить про завод…

С Сазанюком и Антониной Ивановной Лапичу почему-то было неловко, даже стыдно прощаться, будто он был виноват в чем-то, хотя в чем — неизвестно. Он, Лапич, ни с кем не ругался, кроме Гусева, ничего плохого для завода не сделал, наоборот, за это время он отдал много здоровья, может, даже больше, чем кто другой, и если теперь решил перебраться в Минск, то ничего в этом плохого нет — он и там будет работать, будет приносить людям пользу… Без него завод не остановится…

21

Лапич защитил кандидатскую — материалом послужили разработанные на заводе методики спектрального анализа стекла и сырьевых материалов, а также исследование воздействия жидкого топлива на технологию варки хрусталя. Он получил квартиру и собирал деньги на машину.

То, к чему стремился, Лапич достиг: был покой, уважение на работе, двухкомнатная, в столице, квартира, наладилась тишина в семье. А между тем жизнь Лапича напоминала сон, когда холодной ночью корчишься от холода, стараешься лучше укрыться одеялом и никак не догадываешься встать с кровати, взять еще что-то и, тепло укрывшись, уснуть крепко — нет, ворочаешься ежеминутно с боку на бок, то ли спишь, то ли дремлешь и мучительно ждешь утра…

Часто вспоминался завод, первые трудовые дни, споры с Гусевым — почему-то споры эти приобретали иной, символический смысл, будто спорил не с Гусевым, а с самим собой. Размышлял, кто занял место Гусева, — хорошо, если бы такой человек, как Сазанюк. Вспоминалась Турина — как ходил к ней в больницу и говорил про Зинаиду Павловну, последний разговор с Воробьевым. И теперь Лапич вспоминал завод, те давние дни с радостью, как что-то светлое в своей жизни. Лапич не знал, почему так получилось, но в те дни, когда он имел неприятности из-за Гусева, у него было больше уважения к себе, хотя теперь он кандидат технических наук, а тогда был только «молодым человеком», как называл его Гусев.

В начале пути