Дом Леви — страница 35 из 96

Горбун Куно проходит мимо киоска, толкая тележку мелкого торговца, загруженную доверху цветными свитерами, и похож он на живую одинокую вешалку.

– Свитера! – выкрикивает горбун и исчезает в массе, толпящейся у киоска.

– Покупайте свитера! Хотя сейчас взошло солнце, но мир наш не оранжерея. Господа, тепло преходяще. Каждый первый покупатель выигрывает. Свитера, господа хорошие, первый сорт! Украшение любой физиономии. Даже твоей, господин. Дорогая, купи свитер к твоей лебединой шее. Берегите свою красоту! Кроме красоты, что есть у тебя в этом мире, господин? Свитера! Свитера!

– Уноси ноги отсюда, – бесятся безработные, – убирайся, Куно. Тарахтишь здесь, как несмазанное колесо.

Все их внимание обращено к газете. «Металлурги предъявили требования!» – заголовок большими буквами.

– Вероятнее всего, – говорит Отто, – грянет забастовка. Если не удовлетворят требования металлургов, забастовка обязательно грянет. В этом нет сомнения. И она распространится, я говорю вам, на всю страну. И кто сможет это предотвратить? И она свергнет эту власть глупцов.

– Забастовка металлургов. – Повторяют за Отто безработные. – Кто бы мог подумать? Забастовка в эти дни.

– Забастовка! – Горбун несет эту весьма важную весть в массы. Одно за другим в переулке распахиваются окна. Непричесанные женские головы выглядывают наружу. Беседа медленно перекидывается из окна в окно, захватывая весь переулок. Болтовня все более усиливается. По тротуару переулка прогуливается Пауле. Несмотря на ранний час, он наряжен в пух и прах – круглый блестящий котелок щеголя на голове, дорогая сигара в углу рта, цветной свитер, облегающий шею, и коричневые кожаные перчатки на руках.

– Поглядите на этого Пауле. Счастливчик этот субчик. Золотая рыбка, всегда плывущая поверх волн.

Эльза, вышедшая на улицу и стоящая у мясной лавки господина Гольдшмита, оглаживает Пауле умильным взглядом.

Он останавливается, одной рукой охватывая плечо, другой ударяя силой в оконное стекло еврейской лавки, так, что висящие сосиски в витрине начинают раскачиваться, как колокола, вопящие о помощи.

– Забастовка! – Орет горбун. – Слышали? Забастовка металлургов.

Головы мгновенно исчезают в окнах. Замолкла болтовня. Рев младенцев, которые были оставлены впопыхах, сильно возрастает. Двери перестукиваются. Женщины высыпают на улицу. Сообщение, как внезапный облом грома.

– Забастовка! Кто? Как? Когда?

Гул их голосов волной распространяется по руслу переулка, долетая до киоска Отто.

– Что так возбудило женщин до такого крика? – спрашивает долговязый Эгон Отто. – В чем дело?

– Дело? – кипит от злости Отто. – Какое может быть у них дело? Видел ли ты когда-нибудь женщин, дерущихся по делу? Ругаются они для удовольствия и больше ни для чего.

– Женщины, – ораторствует горбун в переулке, – грянула забастовка. Но вы ведь понимаете, женщины, если будут бастовать, накрылись заработки и работа, – и он кивает сторону безработных, – поэтому покупайте свитера, женщины! В краешек свитера вплетена конская подкова. Выйдет человек на улицу без подковы, мало у него шансов на заработки. Забастовка, женщины! Ветры засвистят сквозь прорехи залатанных штанов. Штаны исправить невозможно, но шею человек должен беречь в дни забастовки. Покупайте свитера, женщины! Свитера! И не забывайте подкову, конскую подкову.

– Где грянула забастовка? – прерывает Флора излияния горбуна. – Говори по делу.

– Не знаю, – признается горбун осевшим голосом, – болтают у киоска.

– Ага, болтают у киоска, – говорит уничижительно Флора, – слишком много болтовни в эти дни. Она поворачивается спиной к горбуну и возвращается к своим делам. Заботится о портрете жирной Берты на стекле забегаловки, отмывая ее мылом и щеткой, вытирает и доводит до блеска ее шею, ибо подростки переулка штрихами черной краски превратили огромную шею Берты в ведро, надписав на нем – «Дерьмо».

Да и женщины все разбежались. Только старуха, мать Эльзы, все еще торчит рядом с горбуном. Держит в руках большую кастрюлю, собираясь в столовую войска Христова, получить бесплатную еду.

– Конская подкова, – говорит как во сне старуха, – у тебя есть конская подкова? Давай, я куплю ее у тебя. Нет ничего лучшего для счастья. Укреплю ее на пороге. Только поставил подкову у входа в дом, и тотчас в нем поселяется счастье.

– Старуха, – горбун закипает от злости, – ничего ты не поняла, старуха, катись отсюда. В утренние часы не беседуют со стариками, от которых несет могилой. Это лишь приводит к беспорядкам.

Куно толкает свою тележку к скамье.

Под липами, что почти полностью облысели, собралась веселая гоп-компания – всякие типы, «пасущие воздух», бедняки, нищие, просящие милостыню и вообще неизвестно чем зарабатывающие на существование. Среди них – сапожник Шенке. Возвышает голос, и все слушают его с большим вниманием.

– Ах, – Шенке хлопает себя по бокам, – говорит мне моя полячка, Шенке, немедленно покинь дом, от тебя несет спиртным, и это может, не дай Бог, лишить меня жизни. Иди, проветрись на свежем воздухе. – Шенке прерывается на миг, печально чешет голову, как человек, которого одолевают нелегкие мысли, опять хлопает себя по бокам и, как проснувшийся, продолжает:

– Иду я к скамеечке святой семеечки. Вижу статуи святых, мокнущих у стен, и дождь льет им на головы, и меня охватывает какое-то напряжение. Вхожу я в один из углов, и чувствую, как толчок, прикосновение к плечу, говорю я вам, даже не толчок, а как удар молотом. И кто, вы думаете, стоит за моей спиной, кто? – Шенке хлопает по бедру соседа и с явным удовольствием облокачивается спиной о спинку скамьи, вытягивая перед собой ноги, и напряженный его взгляд окидывает лица всех слушателей.

– Кто? – нетерпеливо вопрошают они. – Кто?

– У кого рука подобна молоту? И нет второго такого? Отрастил себе длинные волосы, как у женщины. Ходит босым. Только подошвы прикреплены ремешками к его ногам. И глаза, которые прошли по мне, как колеса, распластывающие меня. Шенке, сказал я в душе своей, если ты потерян, так потерян абсолютно, Шенке, Святой из святых сошел к тебе со стен.

И Шенке словно бы потерял дар речи. На лице его испуг. Вокруг него посмеиваются бедняки. Их худые тела согреваются милостью солнца. От влажных опавших листьев возносится запах гнили.

– Свитера! – приносит свой шепот сюда горбун, переходя от человека к человеку и показывая свой цветной товар. Шенке набрался сил, и продолжает:

– Словно слышали его голос. Как гром колес по земле.

– Грязный еврей, – начал меня упрекать Святой, – ты вносишь скверну в святое место, темная душа твоя. Господи, прошу прощения, расширьте ноздри свои и убедитесь, что это не я виновник скверны. Для меня важна традиция, как для всех нас, временно живущих на земле, задержаться здесь по земным делам, но ты прав в своем споре со мной, Господи, от евреев пришел к нам этот негодный обычай, от евреев… «В этом все дело! – говорит он. – С утра я стою здесь, чтобы освободить от грехов преступников. А ты, свинья этакая, видишь, Германия катится в преисподнюю, оставили Иисуса и все святое. Ты должен, сын человеческий, искупить все грехи неверия, которые принес в этот священный угол. Налагаю на тебя обет – приходи в воскресенье на собрание. – Шенке достает из кармана маленькую брошюру, показывает ее всем и громко читает: «Союз по спасению германской души. Против масонов». Очищение христианской души свободной Германии. Евреям вход воспрещен».

Шенке возвращает брошюру в карман и оглядывает всех, окружающих его, взглядом человека, причастного к высшим тайнам, и возвышает голос:

– Так вот, я присоединяюсь! В воскресенье иду на собрание «Союза» спасать душу.

В молчание, воцарившееся после этих слов, падает голос горбуна.

– Забастовка должна грянуть! Великая забастовка!

– Забастовка! – мгновенно все покидают скамью, оставляя в одиночестве Шенке с его святыми во главе с главным Святым, и бегут к киоску Отто. Столпотворение там увеличивается с минуты на минуту, и сильнейший спор захватывает всех, входящих в круг этого столпотворения. Мгновенно разделяются и объединяются в два лагеря, один против другого, одни, отстаивающие праведность, другие, выражающие несогласие с ними ропотом, одни, поддерживающие криками Отто, другие – против него. Если эти – за пшеницу, те – за ячмень. Беспорядок этот грозит перейти в рукоприкладство. И всем этим дирижирует Отто, опираясь на стенку киоска.

– Дурачье! Гнездится ли хоть одна мысль в ваших затылках? – Отто размахивает газетой и громко вздыхает. – Нет! Я говорю вам, что нет. Мысли не плодятся в ваших мозгах. Побежите штрейкбрехерами на фабрики вместо забастовщиков за жалкие гроши милостыни. Крохи рассыплют перед вами и тут же распахнут ваши голодные рты. Не ошибитесь в своих иллюзиях, никто не нарушит забастовку!

– Кто говорит это, ты?

Голос Пауле, стоящего в стороне, и прислонившегося к фонарному столбу, проносится над головами. Дорогая сигара в его пальцах, рука его сплетена с рукой Эльзы. – Кто ты, вообще? Кто ты такой, что лишаешь нас права делать то, что нам надлежит делать? Ты что, няня, предписываешь, как нам жить, заворачиваешь нас в красные пеленки?

Громкий хохот. Пауле вернул всем хорошее настроение. Победный хохот. И Отто тоже смеется. Отложил газету, сложил руки, выпрямился, поднял голову, и смеется. Смех его побеждает смех всех остальных, убивает их смех один за другим, и они недоуменно замолкают. Что случилось с Отто, он что, сошел с ума? Стоит против всех и смеется.

– Дебилы! Отсталые! – Отто держится за живот, охрип, тяжело дышит, отдуваясь от смеха. – Поглядите, у них есть право делать! Право! Вы уже попробовали вкус пролетарских кулаков? Гарантирую тебе, Пауле, вкусишь кулаки рабочих, небо покраснеет в твоих глазах. Глупость цветет здесь, как сирень весной. Ты насмехаешься надо мной, Пауле. Уясни происходящее дряблым своим мозгом! Если грянет забастовка, это будет не простая забастовка. Это будет бой. И вы, годами кишащие на улицах, как пресмыкающиеся, несущие скверну, будете изо всех сил бороться за свое существование.