– Чего ты так смеялась?
– Но, Эмиль, как можно? Из-за десяти пфеннигов! Ты был очень смешон.
«Цыганка», – думает про себя Эмиль и говорит:
– Пошли, я устал. Было тяжелое столкновение. Пошли домой, – он возвращает кобуру пистолета на место.
– Когда ты придешь к моему отцу?
– Пока будем хранить наше обручение в секрете. Пока не придет нужный час.
– Час? Какого часа ты ждешь?
– Час, подходящий для меня, – отрезает Эмиль, и снег скрипит под его тяжелыми шагами.
– Эмиль, погоди, Эмиль, я хотела спросить тебя…
– Оставь, Эдит, я устал.
Эдит прижимается к нему, идет за ним в эту заброшенную комнату.
Когда она вернулась домой, был поздний час. Даже отец пошел спать. Поднявшись на второй этажа, Эдит увидела свет через щель замка в комнате Гейнца. «Зайду к нему, расскажу, что Эмиль обещал на мне жениться. Не сбылись его подозрения».
– Заходите, – слышен хриплый голос Гейнца после стука в дверь.
Гейнц сидит на кровати, перед ним бутылка коньяка, опорожненная наполовину. Глаза его блестят, лицо искривлено, и непонятно, улыбается ли он или плачет.
– Что тебе надо?
Эдит хочет уйти и не может сдвинуться с места.
– Что тебе надо? Как здоровье моего друга Эмиля?
– Я хотела рассказать тебе, что сегодня мы обручились… Что мы поженимся.
– А-а, поздравляю! Поздравляю! Что ты стоишь в дверях, сестренка? Поднимем тост за здоровье шурина, Эмиля Рифке! – он наливает немного коньяка в стакан и поднимает его – давай выпьем, Эдит.
– Гейнц!
– Выпьем, выпьем, красавица сестренка.
На ночном столике, рядом с бутылкой, лежит вечерняя газета. Большими буквами написано: «Столкновение между коммунистами и нацистами! Приказ полиции – стрелять по нарушителям порядка. Раненые и один убитый». И более мелкими буквами – под заголовком: «Имя убитого – Генрих Пифке, литейщик».
– А-а, – говорит Эдит, чтобы что-то сказать и не стоять испуганной перед братом со скошенным лицом, – столкновение? Эмиль тоже был там.
Гейнц вскакивает с кровати, встает перед Эдит и швыряет стакан, в который налил ей коньяк.
– Убийца! – бросает он сестре в лицо. – Убийца!
– Пьяница! – отвечает она ему тоже криком. – Пьяница! – и удирает в испуге. Смех и крик Гейнца преследует ее.
Глава девятнадцатая
В большом здании полиции на Александрплац полицейский врач подписал удостоверение о смерти литейщика Генриха Пифке и передал ее дежурному офицеру.
– Шальная пуля, – намекнул офицер, кивнув в сторону убитого.
– Да, шальная пуля и прямое попадание в грудь, – усмехнулся врач слабой горькой усмешкой. Парень крепкий и молодой, моего возраста».
– Есть у нас еще один ночью, – когда они вошли в смежное помещение. На скамье лежал одноглазый стонущий старик. Врач склонился над ним.
– Нет нужды везти его в больницу, он быстро придет в себя, и его можно будет допросить.
– Их вместе привезли сюда – мертвого и одноглазого, – рассказывает офицер.
День склонялся к вечеру, когда врач вернулся в свой кабинет. Под окнами шумела площадь Александра в канун праздника. Под сильными порывами ветра все торопились. Напротив полиции, на стенах универмага святой Николай улыбался всем отеческой улыбкой.
Ночь была морозной. Ветер свистел у реки Шпрее, на рождественском базаре, ворота которого были закрыты. Базар лежал пустым и одиноким во тьме, между освещенными улицами и другими базарами. На том базаре, окруженном полицейскими, несколько часов назад шел настоящий бой.
Хейни сын Огня оставил Отто в полдень. Кружил по переулкам, выслеживал каждый трактир, вынюхивал каждую забегаловку – в поисках одноглазого мастера. Все были знакомы с ним, месяцами он болтался по этим переулкам со своими проповедями, но в этот день его словно поглотила земля. В конце концов, Хейни достал его адрес: дом того находился около реки Шпрее, и Хейни побежал туда.
– «Мир в полдень»! Забастовка закончилась! – преследовали Хейни голоса подростков до самого дома одноглазого. Поднялся Хейни на мост, и стал, как на посту, не отрывая глаз от входа в дом. Так и стоял – в красном свитере и коричневых перчатках – лицом к рождественскому базару на берегу Шпрее. Мастер не чувствовал преследующей его тени и расхаживал между павильонами как хозяин базара, здоровался с друзьями и знакомыми. Зашел в одну из забегаловок. Стеклянные шары посверкивали под потолком, оладьи и картофель жарились, и запах алкоголя витал в воздухе, шутки и смех. Около прилавка течет в бокалы пиво, в рюмки льется спиртное, и дирижирует всем этим одноглазый своими ядовитыми речами. Забастовка, – провозглашает он, – потерпела поражение, потому что евреи и их подручные купили взятками лидеров профсоюзов: нет у рабочего иного выхода, как положиться на сильного человека.
– Стакан водки мастеру за мой счет, – подскочил Хейни и толкнул стакан в сторону мастера, оттеснив его, – прошу, господин, выпить! Крот, слепая крыса, пей, чтобы силы прибавилось грызть корень человеческих душ, пей во имя сильного человека! Пей, сволочь! – кулак Хейни плясал перед носом мастера.
Тот оттолкнул стакан так, что спиртное выплеснулось на прилавок – это был знак к драке. Верные друзья у него были и здесь, но и у Хейни оказались защитники.
– Агент Гитлера! – кричал Хейни.
Разделились на два лагеря, и в разгар драки, Хейни выволок мастера из забегаловки.
– Я научу тебя честности, коричневая крыса. Череп твой и твоих дружков размозжу, – орал Хейни, и побелевший мастер трепыхался в его пальцах. В центре базара началось настоящее сражение.
Малоразговорчивый Хейни бил направо и налево, и кричал:
– Вырвем скверну из нашего нутра! Уничтожим этих коричневых гадов, размножающихся во всех щелях!
Весь базар внезапно возбудился. Драка ширилась и разгоралась. Женщины бежали с воплями, дети кричали, продавцы свертывали товары, лошади ржали, а Хейни вдыхал огонь в сердца людей, стоя в самом центре боя. Появилась полиция.
–Разойтись!
Никто не слушался. Начали стрелять поверх голов, били резиновыми дубинками. Не помогало. Огонь столкновения не угасал, и литейщик Хейни лишь добавлял пламя.
– Не кончится эта забастовка без…
Но слова его были прерваны. Вдруг он упал. Шальная пуля пробила ему грудь. Бой прекратился. Дравшиеся разбежались, спасаясь, базар мгновенно опустел. Только одноглазый мастер, избитый, в обмороке, и Хейни, убитый наповал, остались на асфальте, подобрали их полицейские и увезли.
Только ветер свистел между павильонами.
Герда встала с кресла и закатала жалюзи на окнах, стекла которых сотрясал ветер. У стола сидел Эрвин с перевязанной бинтом рукой. У печи дремал ребенок. Герда накрыла лампу, и в комнате царил полумрак.
– Болит?
Эрвин отрицательно покачал головой.
– Ты горишь, – сказала Герда, положив ладонь на его лоб.
– Все в порядке. Не беспокойся.
– Как тебе пришло в голову вмешаться в эту драку, – начала она его упрекать, – у тебя слишком важные обязанности, чтобы так вот, влезать в уличную потасовку.
– Налей мне рюмку.
– Именно в это время ты ищешь возможность попасть под арест?
Встала и принесла ему бутылку и рюмку. Губы его припали к рюмке, рука дрожит.
– Эрвин, что случилось? Что с тобой, Эрвин?
– Мой отец, мастер Копен, был среди дерущихся.
– Твой отец?
– Я и вмешался в заваруху, чтобы спасти ему жизнь, но не смог до него добраться, и, кроме того…
– Что – кроме того?
– Кроме того… два лагеря. Один против другого, и такая сильная вражда.
– Что случилось с твоим отцом?
– Не знаю.
Герда встала.
– Ты куда?
– К твоей матери.
Эрвин остался на месте и здоровой рукой крепко ухватил ее.
– Не даешь мне идти туда, но ты не уснешь всю ночь, тревожась за отца.
– Я не беспокоюсь за отца, я вовсе за него не тревожусь.
– Эрвин, это твой отец!
– Он палач, один из тех, кто готовит мне виселицу. Он – по мою душу.
Сидели и молчали. Голова его покоилась на здоровой руке, а больная, в толстой перевязке, покоилась на столе между ними. На перевязке – пятна крови. В колыбели, у печи, спокойно дышит во сне ребенок. В изводящем душу безмолвии сумрачной комнаты скрежещет ветер, колеблет стекла и жалюзи, и издалека доносится смутный гул праздничного города.
– Кто начал драку?
– Не знаю. Я пришел, когда драка была в самом разгаре. Рабочий стоял во главе ее, как командующий всей заварухой. Он кричал – «Во имя проигранной забастовки», и еще – «Забастовка эта не закончится безрезультатно». Так вот, в уличных бесцельных потасовках растрачивается сила, необходимая для борьбы.
– А потом что, Эрвин?
– Пуля сразила этого рабочего. Видел, как он падал. Молодой человек. Примерно, моего возраста.
Герда неожиданно подбежала к колыбели.
– Ужасно шумит этот ночной ветер… Тебе больно за твоего отца, Эрвин?
– Мне больно за сыновей, у которых нет отцов.
Эрвин опускает голову и целует Герду.
Гейнц стоит спиной к окну. Стекла позванивают, жалюзи постукивают. Смотрит на осколки разбившегося стакана. Эдит оставила за собой дверь открытой. Он закрывает дверь на ключ, словно боится, что она вернется, и снова падает на кровать. «Собирался хранить чистоту и честь моего дома, и позвал в него убийцу. Своими руками. Будущего шурина Эмиля Рафке…»
– «Столкновение коммунистов и нацистов!» – провозглашает газета в его руках. Глупости. Хейни сын Огня не имел никакого отношения к политике. Хейни был ничем, и они убили его, человека простого и порядочного. Генрих Пифке, и Генрих Леви, и также… Эмиль Рифке. Все одного возраста. Люди одного поколения, и ужас породил ненависть между ними, между тремя и между одним, и он сильнее всех, жених моей сестры – убийца – лицо его – выражение убийцы, как выражение всего моего поколения.
Гейнц затыкает уши, чтобы не слышать ветра, завывающего между деревьями сада.