Дом лжи — страница 19 из 69

– Но денежки подсказывают мне, что она не чувствует себя виноватой, – говорю я. – Наоборот, со мной она делала именно то, что хотела. Никаких внутренних конфликтов. Это последние десять лет она была паинькой, и с нее хватило. Теперь она намерена взять от жизни свое и не позволит такой мелочи, как угрызения совести, встать у нее на пути.

26. Саймон

– Меня зовут Саймон Добиас, – говорю я группе из тринадцати человек. Среди них двое новеньких: мужчина в бейсболке, из-под которой торчат непокорные пряди, и женщина средних лет в черном. Все сидят на дешевых раскладных стульях в слабо освещенном церковном полуподвале.

– Новичкам и тем, кто у нас не впервые, – добро пожаловать в SOS[25]. Главное, что вам нужно знать, – у нас нет правил. Вы приходите когда хотите и уходите тоже когда хотите. Никто не будет давить на ваше чувство вины, если вы перестанете ходить, а потом решите вернуться. Никто не станет навязывать вам поручителей, чтобы те специально подзуживали вас приходить сюда или что-то делать. У нас нет системы двенадцати шагов[26], и вообще никаких шагов нет. Никто не заставляет вас говорить. Если вы приходите просто посидеть и послушать, то сидите и слушайте. А если захотите позвонить мне, мой номер написан на доске мелом, так что пожалуйста. Я знаю, сейчас стало модно говорить о «пространствах безопасности». Причем чаще всего совершенно неоправданно. Но у нас здесь действительно безопасно. Мы просто хотим, чтобы вам стало легче, хотим помочь. И, мне кажется, это в наших силах. Ведь у нас с вами один и тот же опыт.

Я перевожу дыхание, откашливаюсь.

– Восемнадцать лет назад моя мать совершила самоубийство, – говорю я. – Но врачи назвали его случайной передозировкой болеутоляющего. Мой отец им, кажется, поверил. Жаль, что я не смог – поверить, я имею в виду. Правда, жаль. Потому что случайность, даже трагическая, кровавая, страшная, – это все же случайность, с ней проще. Ты не винишь себя за то, что произошло. Случайность – она и есть случайность: одному выпало, другому – нет. Но я знаю наверняка: моя мать убила себя. Она знала, что делала. Моя мать была профессором права, замечательным преподавателем и бегуньей в марафонах. Она любила жизнь. Во всех ее проявлениях. У нее был ужасный голос, но она часто пела, потому что ей нравилось. Шутила по любому поводу, иногда на грани приличия, мгновенно придумывала каламбуры. У нее был смех, как у гиены, но она смеялась тоже по любому поводу, и так заразительно, что люди невольно начинали хохотать вместе с ней. А еще она была очень умна. Никого умнее я так и не встретил за всю мою жизнь. А потом у нее случился инсульт, и она стала совсем другим человеком. Не могла больше учить, не могла бегать. Ходить и то не могла. Жила, прикованная к инвалидному креслу. Пила кучи лекарств – от всего на свете, включая сильные боли. Мой отец… ну, в общем, Флоренс Найтингейл[27] из него бы не вышла. Забота о других не была частью его натуры. Он нанял для матери сиделку, и я тоже помогал, параллельно учась в колледже в Чикаго, но скоро финансовое положение нашей семьи изменилось. Сначала деньги у нас были, и даже много, но отец принял кое-какие неверные финансовые решения, и мы потеряли все. Оказались банкротами. Отец был юристом, так что на жизнь он наскребал достаточно, но вот на круглосуточную сиделку для матери не хватало – слишком уж это дорого. Тогда отец заявил, что единственный реальный выход – это поместить маму в какую-нибудь лечебницу или приют, где за ней будут ухаживать. Я был против. Сказал, что лучше уйду из колледжа и сам буду ухаживать за мамой год-другой, пока все не образуется…

Я перевожу дух.

– Но мама приняла смертельную дозу обезболивающего. Наверное, причин было несколько. Во-первых, она не могла больше двигаться, не могла делать то, что всегда любила. Во-вторых, ей хотелось быть дома, с нами. В-третьих, не исключено, что инсульт как-то повлиял на ее когнитивные способности в целом. В общем, я не могу назвать какую-то одну причину, которая подтолкнула ее к такому решению.

А вот это неправда. Назвать-то я могу. Но не буду. По крайней мере, вслух.

Я никому не рассказываю о тех грязных секретах и лжи, которые окружали кончину моей матери.

Вот и теперь я не стану рассказывать о том, как мой отец разбил ей сердце. Как он обманывал ее. И не буду говорить о том, что в последние дни своей жизни мать знала – она потеряла больше, чем способность двигаться, говорить и отчасти думать. Она потеряла любовь и верность мужчины, который клялся быть с ней в богатстве и в бедности, в горе и в радости, пока смерть не разлучит их.

А еще я не стану рассказывать, что знал о предательстве отца потому, что сам поймал его с поличным, но не сказал об этом матери, так как боялся, что это раздавит ее окончательно; я был пособником в его предательстве, и, попытайся я остановить его тогда, может быть, все пошло бы по-другому…

Я никому не рассказываю об этом потому, что это может прозвучать… гм… как будто у меня был мотив для убийства отца. А ведь то дело против меня в Сент-Луисе до сих пор не закрыто. И статут о сроке давности не работает.

– Я не знал, как справиться с ее смертью, – продолжаю я. – Наделал кучу глупостей, получил проблемы. Некоторое время провел в психбольнице. И это я еще легко отделался, могло быть и хуже. В больнице, когда я перестал бросаться на людей и начал слушать, что они говорят мне, я начал понемногу возвращаться к жизни. Говорил с разными психологами, и все они объясняли мне, что людям свойственно рассматривать самоубийства близких сквозь призму контроля. Нам кажется, что мы должны контролировать все, что нас окружает, – события и других людей. А когда кто-то, кого мы любим, решает свести счеты с жизнью, нам кажется, что мы могли что-то сделать. Могли предотвратить, но не предотвратили. Нам так нравится эта идея, будто мы контролируем все и вся вокруг, что мы готовы скорее испытывать чувство вины за самоубийство другого, чем признать, что никакого контроля у нас нет…

Совет отказаться от идеи контроля, как я выяснил за время работы с жертвами чужого суицида, помогает почти всем. Многие находят в нем спасение. Но не я. Меня спас не совет, а человек. Вики. Она исцелила меня, а я – ее. Мы и познакомились-то на встрече SOS. Она только что потеряла сестру Монику, а моя потеря уже имела срок давности, но, когда мы с Вики разговорились с глазу на глаз, оказалось, что мы можем помочь друг другу. Мы выжили вместе. И заключили договор.

Точнее, говоря словами Вики, разработали совместный план нападения, объявив войну своему горю.

* * *

Это случилось вечером в четверг. Следующий день должен был стать последним днем моей летней работы в отцовской конторе, до начала семестра оставалась пара недель. За лето я скопил немного денег, чтобы сделать отцу подарок – ничего особенного, так, безделушка: крохотные золотые весы правосудия на деревянной подставке, на которой я заказал надпись «ТЕОДОР ДОБИАС, ЮРИДИЧЕСКИЕ УСЛУГИ».

Забирать заказ в магазине надо было в конце дня. Отец думал, что я уже уехал домой, а я зашел в ювелирный за подарком, потом еще послонялся по городу, дожидаясь, когда люди пойдут с работы, и вернулся в офис после семи.

Обычно в это время там уже никого не было. Те юристы, чья специальность – производственные травмы, не получают почасовой оплаты, так что, в отличие от адвокатских фирм, где сотрудник тем ценнее, чем больше он производит оплачиваемых часов – то есть чем больше времени ему нужно на завершение дела, – коллеги моего отца обходятся составлением бумаг, а электричество жгут, только готовясь к процессу. Но процессы по таким делам случаются редко, так что у меня были основания надеяться, что офис уже пуст.

Я открыл дверь своим электронным ключом и скользнул внутрь. В приемной было темно, значит, внутри никого: у отца было правило – тот, кто уходит последним, гасит свет. Но, толкнув вторую стеклянную дверь, я увидел полоску света под дверью отцовского кабинета. Я остановился и задумался. План у меня был такой: поставить подарок ему на стол, чтобы он увидел его сразу, как только придет на работу в пятницу. Точнее, когда мы оба придем на работу, ведь мы приезжали вместе. Но раз он здесь, то мне придется внести коррективы в свой план: прокрасться сейчас к себе и спрятать подарок там, чтобы отдать ему утром.

Вдруг я услышал звук. Мне показалось, что отцу больно. Я сначала подумал, что он, наверное, двигал что-то тяжелое, какую-то мебель, и повредил себе что-нибудь. Или у него сердечный приступ…

Позже я много раз бранил себя за наивность. Но тогда… может, это и неплохо, что мальчик, которому не было еще и двадцати, не спешил подумать о родном отце самое худшее.

Пока я медленно приближался к кабинету, неслышно ступая по ковровой дорожке, стоны и пыхтение внутри усилились, раздался ритмичный стук, и я услышал задыхающийся женский голос.

На внутренних дверях офиса не было никаких замков. Отец любил говорить, что это своего рода утверждение – политика открытых дверей, эгалитарная философия[28] фирмы и все такое.

Лучше б у него были замки. Лучше б я не открывал ту дверь тогда. Лучше б я не видел, как он ползет ко мне на коленях, трясущимися руками застегивая ширинку, лучше б я не слышал его оправданий тому, почему он изменяет моей маме в ту самую минуту, когда наша сиделка Эди, возможно, кормит ее с ложечки обедом.

Тогда все и началось. Позже все стало еще хуже: выяснилось, что денег больше нет, что нам нечем платить Эди и мама в свои сорок девять лет отправится в богадельню. Но все изменилось тогда и там, когда отец гнался за мной по семнадцатому этажу Тайтл-энд-Траст-билдинг, на ходу заправляя в брюки рубаху, когда он пытался оттеснить меня от лифта, умолял выслушать его, не идти домой и не делать то, о чем позже все пожалеют, – вот именно тогда для меня все изменилось окончательно и бесповоротно.