Одновременно с этим он колотил обоими кулаками по столу, топал под столом тяжелыми сапогами и два раза, перебив себя, сильнейшим образом рыгнул. Закончив же речь, он снова высморкался и уткнулся в бумаги, положенные еще в начале вечера перед Хозяином. В салоне наступила абсолютная тишина, и в этой тишине все услышали, как длиннолицый Петров негромко, но внятно сказал:
– Снять жида со всех постов и исключить из всех рядов.
Кожаный исподлобья глянул на расстрелянного. Тот встал мгновенно, но заговорил, глядя на главу стола важно и независимо:
– Товарищ Вайнштейн! От имени группы товарищей вношу предложение: направить приветственную телеграмму товарищу Семенову.
Все захлопали что было сил, причем генерал, как обычно, пару раз хлопнул сидящих поблизости.
Лишь кожаный не хлопал, глядел хмуро, гладил кривыми толстыми пальцами усы... Когда уже бурные продолжительные аплодисменты перешли в овации, он встал, неожиданно для такого крупного мужика проворно пробежал вдоль стола и наотмашь двинул по затылку совершенно незаметному до этого дядьке в жеваном бумажном «пинжаке» и криво сидящем под грязным воротничком галстуке. Дядька этот впервые ожил только во время овации, он начал вопить: «Товарищу Семенову – слава! Салону – слава!! Вагону – слава!!! Прицепим Салон к скорому до прихода скорого!» Получивши по затылку, он клюнул в стоящую перед ним банку с икрой, сию же секунду вскочил и, вытирая из-под носа икру и кровь, отрапортовал:
– Товарищ уполномоченный по прицепке! Делегат мануфактуры имени трехсотлетия слияния умственного и физического трудов, ударник Матвеев! Окромя того, могу и на баяне...
Но кожаного музыка, видимо, не интересовала. Развернув пролетария за шиворот, он дал мощного пинка беспощадным сапогом в трудовую задницу. Ударник взлетел над столом и, гудя пламенным мотором, ушел на бреющем в коридор. Затихая, донеслась «Песня о Соколе».
– На этом считаю конггесс закгытым, – коротко объявил кожаный.
Все без возражений поднялись, вытянулись и, глядя прямо перед собой со строгим выражением, запели известную песню про Хасбулата. Многие, правда, после слов о бедной сакле сбивались и шевелили губами без звука, но это на общем впечатлении не сказывалось, поскольку в вагоне заработала внутренняя трансляция и поющим мощно вторил северный народный хор.
Вместе со всеми встал и пел Владимир.
Бедный! Бедный, но честный сержант! Многое, едва ли не все, пошатнулось в его мировоззрении за эти бескрайние семь минут. Уважаемые им, ответственные, руководящие товарищи, явившись в виде теней, неприемлемых для его лишенной никуда не годных суеверий души, смутили, конечно, эту правильную душу. Что осталось от ума десантника после стрельбы по каменной давалке, бандитскому подполковнику и подлецу-стиляге? После стрельбы, обратившей сволочей в мусор? Да уже ничего не осталось. А ведь потом чего только не насмотрелся... Что осталось от веры его в культуру, порядок и тактичность после казни товарища Петрова и ссылки невинного Николаева под стол? Рожки остались да ножки. Маленькие такие рожки, вроде козьих, да ножки со свиными раздвоенными копытцами... Все утратил Владимир Бойко.
Одно осталось при нем – как категория, существующая вне нравственной, духовной и интеллектуальной сфер: боевая подготовка, то есть физическая и огневая. А политическая напрочь улетучилась, будто и не был он в недавнее еще время ее отличником. И спроси у него сейчас, кто глава, например, государства Кот-д’Ивуар – он и то не ответит.
Если же что и сохранилось в пареньке душевного, то лишь природой заложенное отвращение к безнаказанному и ничем не оправданному разрушительству. По-английски это даже лучше как-то звучит: destroy. Вот «дестрой»-то этот самый Володя всю жизнь и не переносит! Хоть в виде хулиганства, хоть тунеядства, хоть стрельбы из-за угла... Если же кто напомнит насчет восточного прошлого, так это еще не факт. Это вам кажется, что если кто там побывал, так уж непременно отпетый. А он, может, искренне верил, что в порядке помощи? А?.. Это тем было хорошо: им длинноволосые и высоколобые со всех сторон объясняли насчет Джонсона – убийцы детей. И потом, бородатые, с ленточками вокруг лба, они ехали на колясках, чтобы бросить медаль... А Володе-то Бойко кто объяснил? И остался он с верой в хорошую свою войну против всемирного «дестроя», вооруженного винтовками М-16. И не приобрел отнимающих веру и силу комплексов.
С комплексами – оно конечно. Как-то интеллигентней. Тоньше.
Но посмотрел бы я на тебя, старик, тонкого, в салон-вагоне, полном нежити, с одним «макаровым» в кармане...
Когда грустная песня кончилась, грубый Вайнштейн скомандовал:
– Пгошу садиться.
Все сели, налили по маленькой, с удовольствием приняли и закусили. Дочка заботливо сделала папе бутерброд с красно-черной траурной икрой и недвусмысленно посмотрела на Володю через стол. Жирный Иванов понял это по-своему и, запросто сунув лапу дочке под кофточку, зашевелил пальцами. Дочка завела глаза под ресницы и поплыла. Щетинистый на диване подбивал всех заспивать «Пидманула-пидвела», одновременно обличая, как разложение формы, двенадцатитоновую систему Шенберга. Бородатый, вернувшийся из-под стола до срока и полностью реабилитированный, критику западного авангардизма и музыкального сумбура поддерживал, но вместо националистической шуточной предлагал грянуть «Чуют правду», для чего он только что закончил новый текст. Выпущенный же и восстановленный Николаев вооружился гитарой и был готов сопровождать друга современной аранжировкой. Кстати, он и переоделся. Курточка пузырем и штаны мешком, а галстучек заменил на кожаный... Петров с генералом-неглиже боролись руками, расчистив угол стола, при этом генерал жульничал, косо ставя локоть и загибая кисть, а Петров мухлевал, незаметно переключив под столом питание с двухсот двадцати на триста восемьдесят... Вайнштейн сажал фужер за фужером, не отставали от него папаня и тот, что сидел в каракулевой папахе и воротнике. Все трое уже сильно поддали, благодаря чему выяснилось, что друг друга они, конечно, уважают, а Вайнштейн, хоть и еврейчик, но человек исключительно хороший. Тот, что был в пенсне и макинтоше, смотрел на пьющих неодобрительно, но фужер с чистой водой при каждом тосте поднимал, иногда дополняя выступавшего хорошей французской поговоркой... Словом, ужин проходил тепло и дружески.
Как вдруг, ни с того ни с сего, скинув бурку на пол, поднялся во весь свой, очень небольшой, рост военный в орденах. Мелкое и сморщенное лицо его побледнело и разгладилось, глаза в пухлых веках налились не то кровью, не то армянским. Неверной правой рукой он тянул из ножен гигантскую шашку, одновременно шагая к верхнему концу стола, где продолжал пьянствовать беспечный грубиян Вайнштейн. Ножны путались в ногах маршала, мешая ему идти, но он не сдавался. Достигнув цели, вырвал-таки шашку, высоко занес ее над головой представителя иудина племени и, покручивая клинком, как в кавалерийской атаке, заверещал:
– Я тебя, морда жидовская, сейчас до конца обрежу! Ты у меня, пархатая сволочь, младенческой крови попьешь досыта! Гнида! Сионизма агент! Падлы кусок! Как ты мог бундовским своим сапогом нанести удар в спину пролетарской массе?! Бей жидов, товарищи!!!
И снова, в который раз, в Салоне началась свалка. Как же отвратительно повели себя пассажиры специального вагона! Мерзость, свинство и злоба полезли из всех щелей видавшего виды кузова, из-за полированных деревянных панелей, из бронзовых завитков и резных плафонов, из-под голубого китайского ковра, с салатовых узорчатых стен, со штор и занавесок... В лица плевались, в официальные лица, за волосы таскали, за седые, поредевшие, подкрашенные для соответствия должности, царапались непривычными когтями и щипались слабыми пальцами, кое-кто и челюстью рискнул производства 4-го главного – вцепился; исполнители попроще наработанным кулаком шуровали, единственная дама, презрев собственные интересы, белой финской обувью по гениталиям целилась, плосколицый портфелем орудовал, молодежный вожак гитару об щетинистого обломал, генерал сноровистый в рот товарищу Иванову пальцами залез и плохую улыбку устроил, от уха до уха, папаня апельсинами кидался, но никак попасть не мог, интеллигентная борода пользовалась вилкой и ножом, хотя нож, увы, держала в левой, а вилку в кулаке... И надо всем заходил в боевой разворот псевдолжерабочий Матвеев, делал мертвую из мертвых петлю и щедро расходовал боезапас фугасного дерьма.
Что интересно: оружием никто не воспользовался. Хотя ведь имелся у каждого положенный браунинг, у военных – и именные, серьезные. Но и в голову никому не пришло: одно дело – нормальная борьба мнений между единомышленниками, другое – наполеоновщина, вооруженная борьба за власть...
И пришло время действовать Владимиру Бойко.
Вырвал он из кармана оружие ближнего общевойскового боя, передернул ствол и пошел, пошел сажать одну в одну, уперев для верности правую руку в левую, а левую – локтем в стол.... Дергался и подпрыгивал «макарка», выдыхал маленький огонь, и плавно, медленно, сверкая при вращении, плыли над столом драгоценные подотчетные пули. И за каждой оставался в смрадном воздухе прочерченный командирским красным карандашом пунктир. И, попав в поганую цель, сияющее возмездие вспыхивало, как неудачно спускаемый аппарат в верхних слоях, и превращалось в красный небольшой крестик, поставленный на исторической фотографии тем же толстым карандашом «Деловой».
А очередной, давно уже лишенный души, лишался навеки и задержавшегося, по недосмотру, на земле тела, которое сначала становилось все более и более прозрачным, а потом и вовсе обращалось в ничто, в прах, в пуговицу какую-нибудь, в колпачок от авторучки, в медяк трехкопеечный...
По мере того как расходовалась неистощимая обойма, в акции установился определенный порядок. Застывшие там, где их застало начало отстрела, выползни адские постепенно стали перемещаться, по очереди занимая одно и то же место: прямо напротив Владимира, за противоположным концом стола. Стоило одному вернуться в невидимость, как другой уже спешил занять его место, становился в полный рост, анфас, кое-кто сам себе завязывал галстуком глаза... И смелая, настоящая десантная работа превратилась для Владимира в тир. И показалось ему, что не вагон это, а гараж какой-то или подвал, что ли, и где-то поблизости заработал мотор грузовика, и померещились ему на собственных плечах даже погоны другие... Ничего он, собственно, не понял, но тошно ему стало, муторно, бросил он на пол пистолет и плюнул следом черной густою слюной...