Каникулы заканчивались. Наступила середина августа. Лермонтов был влюблен в Екатерину, но она не принимала его чувства всерьез, хотя и читала его стихи, посвященные ей: «Черноокой», «Благодарю».
Благодарю… вчера мое признанье
И стих мой ты без смеха приняла;
Хоть ты страстей моих не поняла,
Но за твое притворное вниманье
Благодарю!
Лермонтов был убежден, что его избранница, не отвечающая на его страстный интерес к ней, «обманывает» его, издевается над ним и т. д.
Так я молил твоей любви
С слезами горькими, с тоскою,
Так чувства лучшие мои
Навек обмануты тобою!
Однажды он спросил Екатерину:
«— А вы будете ли гордиться тем, что вам первой я посвятил свои вдохновения?
— Может быть, более других, но только со временем, когда из вас выйдет настоящий поэт, и тогда я буду с наслаждением вспоминать, что ваши первые вдохновения были посвящены мне, а теперь, Monsieur Michel, пишите, но пока для себя одного; я знаю, как вы самолюбивы, и потому даю вам совет, за него вы со временем будете меня благодарить.
— А теперь еще вы не гордитесь моими стихами?
— Конечно, нет, — сказала я, смеясь, — а то была бы похожа на тех матерей, которые в первом лепете своих птенцов находят и ум, и сметливость, и характер, и согласитесь, что и вы, и стихи ваши еще в совершенном младенчестве.
— Какое странное удовольствие вы находите так часто напоминать мне, что я для вас более ничего, как ребенок.
— Да ведь это правда; мне восемнадцать лет, я уже две зимы выезжаю в свет, а вы еще стоите на пороге этого света и не так-то скоро его перешагнете.
— Но когда перешагну, подадите ли вы мне руку помощи?
— Помощь моя будет вам лишняя, и мне сдается, что ваш ум и талант проложат вам широкую дорогу, и тогда вы, может быть, отречетесь не только от теперешних слов ваших, но даже и от мысли, что я могла протянуть вам руку помощи.
— Отрекусь! Как может это быть! Ведь я знаю, я чувствую, я горжусь тем, что вы внушили мне любовью вашей к поэзии, желанием писать стихи, желанием их вам посвящать и этим обратить на себя ваше внимание; позвольте мне доверить вам все, что выльется из-под пера моего?
— Пожалуй, но и вы разрешите мне говорить вам неприятное для вас слово: благодарю.
— Вот вы и опять надо мной смеетесь: по вашему тону я вижу, что стихи мои глупы, нелепы, — их надо переделать, особливо в последнем куплете, я должен бы был молить вас совсем о другом, переделайте же его сами не на словах, а на деле, и тогда я пойму всю прелесть благодарности.
Он так на меня посмотрел, что я вспыхнула и, не находя, что отвечать ему, обратилась к бабушке с вопросом: «какую карьеру изберет она для Михаила Юрьевича?»
После этого разговора я переменила тон с Лермонтовым, часто называла его Михаилом Юрьевичем, чему он очень радовался, слушая его рассказы, просила его читать мне вслух и лишь тогда только подсмеивалась над ним, когда он бывало увлекшись разговором, с жаром говорил, как сладостно любить в первый раз и что ничто в мире не может изгнать из сердца образ первой страсти, первых вдохновений. Тогда я очень серьезно спрашивала у Лермонтова, есть ли этому предмету лет десять и умеет ли этот предмет его вздохов читать хотя по складам его стихотворения?»
«У Лермонтова был всегда злой ум и резкий язык, и мы хотя с трепетом, но соглашались выслушать его приговоры».
Однажды Мишель заговорил с Екатериной:
«— Кстати, о мазурке, будете ли вы ее танцевать со мной у тетушки Хитровой?
— С вами? Боже меня сохрани, я слишком стара для вас, да к тому же на все длинные танцы у меня есть петербургский кавалер.
— Он должен быть умен и мил.
— Ну точно смертный грех.
— Разговорчив?
— Да, имеет большой навык извиняться, в каждом туре оборвет мне платье шпорами или наступит на ноги.
— Не умеет ни говорить, ни танцевать; стало быть, он тронул вас своими вздохами, страстными взглядами?
— Он так кос, что не знаешь, куда он глядит, и пыхтит на всю залу.
— За что же ваше предпочтенье? Он богат?
— Я об этом не справлялась, я его давно знаю, но в Петербурге я с ним ни разу не танцевала, здесь другое дело, он конногвардеец, а не студент и не архивец».
Имея отменный успех в свете, пользуясь вниманием, вызывая этим зависть московских барышень, Катерина злила Лермонтова своим отказом танцевать с ним. Иногда она острила обидно для поэта. Лермонтов писал и бросал ей в окошко букеты цветов со стихами. Взрослая девушка была практичной, видела в любви шестнадцатилетнего мальчика не более чем временное увлечение.
«В то время был публичный экзамен в Университетском пансионе. Мишель за сочинения и успехи в истории получил первый приз: весело было смотреть, как он был счастлив, как торжествовал. Зная его чрезмерное самолюбие, я ликовала за него. Смолоду его грызла мысль, что он дурен, нескладен, не знатного происхождения, и в минуты увлечения он признавался мне не раз, как бы хотелось ему попасть в люди, а главное никому в этом не быть обязану, кроме самого себя. Мечты его уже начали сбываться…»
Не только шутки язвили самолюбивого юношу, для нее шутки, а для него — оскорбление, но и неодобрительные отзывы барышень о Сушковой утверждали в нем убеждение, что Катенька фальшива, хитра, обманщица.
Расставались они в Москве в 1830 году. А затем встреча поэта с Екатериной Сушковой произошла уже в конце ноября 1834 года в Петербурге. В своих мемуарных записках Екатерина говорит:
Лермонтов «почти не переменился в эти четыре года, возмужал немного, но не вырос и не похорошел и почти все такой же был неловкий и неуклюжий, но глаза его смотрели с большею уверенностью, нельзя было не смутиться, когда он устремлял их с какой-то неподвижностью. «Меня только на днях произвели в офицеры, — сказал он. — Я поспешил похвастаться перед вами моим гусарским мундиром и моими эполетами; они дают мне право танцевать с вами мазурку; видите ли, как я злопамятен, я не забыл косого конногвардейца, оттого в юнкерском мундире я избегал встречать вас; помню, как жестоко вы обращались со мной, когда я носил студенческую курточку».
Узнав, что ею увлечен Лопухин, а она, в свою очередь, видит в Лопухине очень выгодного жениха, Мишель в своем письме 23 декабря 1834 года в Москву сестре Лопухина Марии написал откровенно:[2]
«Я был в Царском Селе, когда приехал Алексей. Когда я об этом узнал, я от радости чуть не сошел с ума; я вдруг заметил, что говорил сам с собой, смеясь, потираю руки; вмиг я вернулся к своим минувшим радостям. Двух страшных годов как не бывало…
Я нашел, что ваш брат основательно изменился, он так же толст, каким и я был в прежнее время, румян, но постоянно серьезен и солиден; но все же мы хохотали, как сумасшедшие в вечер нашей встречи, — и бог знает отчего?
Послушайте, мне показалось, что он питает нежность к Екатерине Сушковой… Знаете ли вы это? Дядюшки этой девицы хотели бы их повенчать!.. Сохрани боже!.. Эта женщина — летучая мышь, крылья которой цепляются за все, что попадется на пути. Было время, когда она мне нравилась. Теперь она меня почти принуждает ухаживать за ней… но я не знаю, — есть что-то в ее манерах, в ее голосе такое жесткое, отрывистое, резкое, что отталкивает. Стараясь ей понравиться, испытываешь потребность ее компрометировать, наблюдать, как она запутывается в собственных сетях».
Желание компрометировать бывшую «обманщицу» заставляет Мишеля самого прикидываться влюбленным в Катеньку, за две недели он добился того, что позже Сушкова напишет:
«Лопухин трогал меня своей преданностью, покоренностью, смирением, но иногда у него проявлялись проблески ревности. Лермонтов же поработил меня совершенно своей изыскательностью, своими капризами, он не м о л и л, но т р е б о в а л любви, он не преклонялся, как Лопухин, перед моей волей, но налагал на меня свои тяжелые оковы, говорил, что не понимает ревности, но беспрестанно терзал меня сомнением и насмешками… Мне было также непонятно ослепление всех родных на его счет, особливо же со стороны Марьи Васильевны. Она терпеть не могла Лермонтова, но считала его ничтожным и неопасным мальчишкой, принимала его немножко свысока, но, боясь его эпиграмм, свободно допускала его разговаривать со мной; при Лопухине она сторожила меня, не давала почти случая сказать двух слов друг другу, а с Мишелем оставляла целые вечера вдвоем! Теперь, когда я более узнала жизнь и поняла людей, я еще благодарна Лермонтову, несмотря на то что он убил во мне сердце, душу, разрушил все мечты, все надежды, но он мог и совершенно погубить меня и не сделал этого».
26 декабря 1834 года на балу у петербургского генерал-губернатора Лермонтов объяснился с Екатериной.
«Лермонтов приехал к самой мазурке, я не помню ничего из нашего бессвязного объяснения, но знаю, что счастье мое началось с этого вечера. Он был так нежен, так откровенен, рассказывал мне о своем детстве, о бабушке, о Чембарской деревне, такими радужными красками описывал будущее житье наше в деревне, за границей, всегда вдвоем, всегда любящими и бесконечно счастливыми, молил ответа и решения его участи, так что я не выдержала, изменила той холодной роли, которая давила меня, и в свою очередь сказала ему, что люблю его больше жизни, больше, чем любила мать свою, и поклялась ему в неизменной верности. Он решил, что прежде всего надо выпроводить Лопухина, потом понемногу уговаривать его бабушку согласиться на нашу свадьбу; о родных моих и помину не было, мне была опорой любовь Мишеля, и с ней я никого не боялась…»
5 января 1835 года Лопухин уехал из Петербурга, и в тот же день родные Екатерины Сушковой перехватили адресованное ей анонимное письмо-предупреждение; в нем говорилось, ч