Дом на Баумановской — страница 20 из 60

Грених поведал в двух словах, опуская физиологические подробности. Ася встрепенулась, вскочила, прижала к вспыхнувшим щекам ладони. Замерев и не дыша, она так простояла несколько секунд, а потом бросилась в спальню и вернулась с серого цвета учебником по судебной медицине.

– Смотри, – сказала она и, не дав книги Грениху, сама судорожно стала листать где-то в середине, вчитываться, потом опять листать, пыталась найти какое-то особенное место в одном из параграфов. Константин Федорович подошел к ней, встал за плечом. Перед глазами мелькали черно-белые литографии с изображением повешенных, примеров странгуляционных полос, девушек, удавившихся на собственных кроватях, других примеров самоповешения и даже случаев смертной казни. Наконец Ася ткнула пальцем в страницу.

– Читай!

И Грених зачитал вслух:

– «…Обычно это один из способов убийства; случайность и самоубийство весьма редки. Нам пришлось однажды исследовать труп старика крестьянина, который, будучи огорчен потерею небольшой суммы денег, покончил с собою таким образом: снял с себя пояс, обмотал вокруг шеи, затем просунул под пояс свой посох и выкрутил его, постепенно стягивая наложенную петлю…» – замолчав, профессор выругался: – Черт!

– Неужели кто-то из студентов это сделал? – спросила Ася.

– Почему из студентов?

– Ну а кто такое помнит? Только студенты, которые только что прочли учебник. Не забыл, как в прошлом году Петя, стажер твой, узнал про опыт сахара с кислотой и стал обугливать тела, чтобы скрыть следы насилия?

– Не забыл, – Грених болезненно поморщился. Ася замолчала. Он не любил вспоминать этот случай, который закончился несколькими смертями и его ранением. Тотчас же отдалось болью в легком, вспомнилась мертвая его бывшая невеста Рита, погром в театре Мейерхольда, старший следователь Мезенцев, кровь которого теперь на его руках… дело не дошло до суда только потому, что Мезенцев был ставленником Сталина.

Грених отмахнулся от этого воспоминания и попытался схватиться за другое. Почему он уверен, что видел такое удавление раньше?

Странное дело с воспоминаниями, они порой имеют совершенно неуместные вкусы и запахи, какие-то туманные образы, линии, округлости, иногда голоса. У этого случая был вкус и запах гари, а цвет огня. Почему? Грених надеялся, что случай Киселя всколыхнул в памяти Аси общую картинку. Когда она побежала в спальню, он не мог отделаться от наивного желания, чтобы она вынесла готовую, укомплектованную и запротоколированную информацию из прошлого, которая бы объяснила, почему сжалось сердце и пробежал мороз по коже при виде закрученной в ремне на шее Киселя ножки табурета. Да, использованный при возможном убийстве случай, описанный в учебнике, – деталь любопытная. Но это не то. Совсем не то, что чувствовал Константин Федорович…

Глава 7Черная метка

Следующим днем, в субботу, когда уроков было немного, Коля и Майя шли из школы к нему домой, заниматься математикой. На сей раз он сам попросил ее. Коля поклялся, что если выйдет сухим из воды, то уж больше никогда не станет противоречить обществу. Принципы теперь придется повязать потуже. Он видел в здании суда, с какой пренебрежительностью отзывались о Мишке члены профсоюзов, каких-то инспекций, коллеги с его завода. Миша всегда был слишком молчалив, редко позволял себе выползать из своей раковины, разве только девчонки по нему сохли, на школьных спектаклях сверкал, и то, если попадалась роль без слов. В его речи всегда чувствовался чужеродный акцент, он смешно растягивал гласные, первое время его даже передразнивали. Кто знает, может, не замечай он этого, не стал бы замыкаться, не сделался бы антиобщественником, не обвинили бы его в контрреволюционных высказываниях.

Как бы то ни было, но печальный пример Мишки Цингера преподал Коле важный урок. В этой жизни, если ты не подчиняешься общественным законам, не крутишься у всех на виду, не учишься, как все, не читаешь тех книг и газет, что все читают, не произносишь слов и фраз, которые у всех в обиходе, заявляешь о том, что чего-то хотел бы, а чего-то нет, то тебя будет легко затоптать. Тебя не придут спасать, не протянут руки.

Мишка ведь был невиновен, когда суд принял заявление от Киселя. Через прокурора принял это заявление! Мир захвачен и порабощен лицемерами. Хочешь в нем выжить – либо объявляй всем войну, либо прогнись.

И Коля решил, что сделает вид, будто прогнулся, а сам станет готовиться к войне. У него есть Майка. Правда, этой пионерке ничего не втолкуешь, она о мире лицемеров ничего пока не поймет. Для нее все одноцветное – либо черное, либо белое. Но это ничего, вырастет. И с ее смекалкой можно будет и новую революцию выковать. Ту, что планировали вначале, про которую вдруг забыли, а она ведь должна была нести знамя справедливости, а не превращать общество в скотный двор.

Тем более начало уже положено. В «Пионерской правде» прямо на первой полосе была изображена фотокарточка Коли в полный рост, он нес знамя на школьной линейке, а под карточкой статья о том, как на суде пионер дал отпор хулигану. Заголовок гласил: «Сам погибай, а товарища выручай!»

Коле Бейлинсону повезло, что случай истолковали в его пользу. Об этом он и думал, шагая по Баумановской, шлепая подошвами осенних ботинок по мокрой мостовой и желтой листве, которую еще не успела подмести дворничиха баба Дося. Только что прошел дождь, выглянувшее солнце светило тускло, небо было цвета молока, из которого выкачали весь жир на сливки, с деревьев сыпало и капало, стены зданий промокли, по канавкам бежали ручьи. Чем ближе был его дом, тем сильнее давило отвращение.

– Майка! – буркнул он, начав подниматься по лестнице, тяжело, будто вернулся с войны, припадая рукой к перилам.

– Угу, – отозвалась девочка, делая то же самое позади него.

– Не будешь мучить учебником за второй класс?

– А ты обещаешь, что быстро поймешь, как считают системы уравнений? Сколько можно на них топтаться!

– Я буду стараться.

– Ну это же чистая арифметика, Коля! Там же простые дважды два, пять минус три, только буквы добавились.

Коля протяжно выдохнул, про себя подумав: «Ага, конечно!».

На этаже послышалась музыка – кажется, Бах, которого Коля нынче терпеть не мог. Он не понял и сам, как и когда эта простая пластинка, которую всегда ставил его дядя, приходя домой после службы, могла внушить такое отвращение к ни в чем не повинному Иоганну Себастьяну.

Нехотя Коля открыл своим ключом квартиру, музыка обрушилась на них шумным вихрем из трубки патефона. Слушал дядя, мать всегда затыкала трубу диванной подушкой. Играла вторая часть третьей оркестровой сюиты ре мажор.

Они сняли верхнюю одежду, скинули обувь. Майка чуть сконфузилась.

– Мать, что ли, дома? Не помешаем? Все-таки суббота…

Коля медленно покачал головой, отряхнул юнгштурмовку, поправил у зеркала галстук и, чувствуя, как побежали капли пота между лопаток, решительно переступил порог гостиной.

В просторной, залитой дневным светом комнате, в которой на стенах с бежевыми обоями были разбрызганы тени от рисунка кружевных занавесок, казалось, пели ангелы – до того преображала пространство музыка. Ангелы эти были пленниками, пели они ладно, не фальшивили, но будто взывали о помощи. Коля знал, что их мучают. Как и его самого.

Он старался не смотреть, выбрал для взгляда книжный шкаф, но тот был слишком далеко – не пойдет, невежливо, переместил глаза к пушистому папоротнику, разбросавшему свои ветви в углу. Но густой, деликатный кашель заставил его посмотреть прямо. Дядя сидел между окнами, в кресле-качалке, с которого свисал клетчатый плед, и выглядел он в своем синем костюме-тройке и с зачесанными набок седыми волосами и острой бородкой как испанский гранд. Заложил ногу на ногу, локтем изящно откинулся на подлокотник и покачивался, дирижируя в такт сюите рукой и ногой в тапке. Патефон – небольшой, восьмиугольный, с красной жестяной трубой, играл справа от него, отбрасывая от крутящейся пластинки к потолку бесформенный блик.

– Здравствуйте, – звонко поздоровалась Майка. – Вот уж не ожидала вас тут увидеть, Савелий Илиодорович.

– Здравствуй, Майя, – мягко отозвался Швецов. – И тебе, Коля, здравствуй. Ну-ка, подойди сюда.

Савелий Илиодорович поднялся, сам подошел к племяннику, взял за плечи, заставив Колю сжаться, словно в ожидании удара, и обстоятельно оглядел лицо, проверяя, не останется ли следов и шрамов.

– Ну и ну, – вздохнул и сел обратно. Коля расслабился, пожалев, что струсил.

Надрывались скрипки, виолончели и контрабасы. Швецов смотрел на Колю с Майкой со свойственной ему мягкой, кошачьей снисходительностью. Майка изучала прокурора, сведя брови, Коля почти не дышал, упершись взглядом в папоротник, ожидая, когда им разрешат отойти к столу, чтобы приступить к учебе. Это бесконечно долгое мгновение все тянулось, музыка парила в воздухе, не давая ему сделаться твердым от электричества, исходящего ото всех троих. Когда наконец игла на пластинке добралась до пустоты, пауза стала напряженной, а воздух – как будто разреженным.

– Ах, дети-дети, – вставая, проронил прокурор. Шаркая тапочками, он подошел к патефону, поднял иглу, перевернул пластинку. Опять грянули скрипки, виолончели, контрабасы, и Коля ощутил пробежавший по коже разряд отвращения. Он хотел было заявить, что они пришли заниматься уроками, но насупился, ком подступил к горлу – только и мог, что глядеть враждебно исподлобья.

– Что вы чувствуете, когда слышите такую музыку? – спросил Швецов вполне серьезно, Майка бросила на Колю короткий взгляд: мол, чего это он?

– Ну же, – сказал Швецов с придыханием, стоя к ним спиной, – ну же, послушайте!

Он закрыл глаза, нацепил на лицо выражение бесконечного блаженства и принялся дирижировать скрипкам. Майка выпучила глаза на Колю, а тот умоляюще вздернул брови, безмолвно отвечая ей, что он ни при чем. Сердце больно било в ребра, хотелось развернуться и бежать без оглядки до самого Ленинграда.