Дом на Баумановской — страница 31 из 60

Коля отвернулся, и несколько минут они с Майкой смотрели, как на стене и потолке раскачивается тень дерева, что росло во дворе здания поликлиники напротив. Оно было высоким и ветвями оплетало фонарь, поэтому всегда в квартире по ночам для тех, кто не спит, был причудливый театр теней на фестонах. Майка видела, как по щекам мальчика сползают слезы.

– Потом он перестал приходить, – сказал он, зло утерев щеки. – Поля сказала – ушел на войну. Помню, я спросил, почему же тогда папа не ушел, остался. Мне не ответили, как всегда, меня для них не существовало. Одну только Лизу и любят, носятся с ней, как с писаной торбой. До шести лет я опять жил сам по себе, почти один на один с патефоном и четырьмя заезженными пластинками, мучил фисгармонию, пытаясь ее заставить играть. Мама, конечно, иногда появлялась. Показала «Майн либер Августин» и «Турецкий марш» Моцарта. За пределами усадьбы, где-то там у границ Европы шли сражения, о которых я узнавал только от няньки. Она была не старой и тайно влюблена в моего благодетеля, ждала его возвращения не меньше моего… – вдруг Коля скривился. – Не могу об этом! Как же он… с ней так жестоко! Как же… оставил в такой беде? Бедная Поля.

Он сидел минуту с таким лицом, будто слопал лимон.

– Все его подарки – книги, безделки, игрушки – награбленное, чье-то чужое добро, принадлежавшее тем, кого он безжалостно убивал! – вскричал Коля, совершенно забывшись, что находится в чужом доме и все кругом спят. Майка вжала голову, как воробей, но не сразу сообразила его остановить. – А он при своем благородстве и изяществе манер настоящий зверь… нет, хуже. Звери убивают ради пропитания, а он – чужими руками ради своего удовольствия.

Майка, испугавшись, что сейчас проснутся отец с Асей, стала гладить Колю по спине, приговаривая:

– Тише, тише! Ну ты чего? Не кричи, всех разбудишь же. Что он сделал?

– Убил ее, – раздраженно прошипел Коля, поведя плечом и стряхивая с себя руку Майки. – Поля ходила кормить в подвал пленных красноармейцев, они как-то изловчились и сцапали ее, держали у себя. А он не вызволил. Они грозились ее убить, если он их не выпустит. И он отказался. Она так у них и осталась до пожара…

– Каких это пленных красноармейцев? – прошептала Майка, дивясь такому резкому повороту событий.

– Ну что ты дурочку валяешь, будто не поняла ничего, – зло осклабился Коля. – Мой благодетель – это и есть атаман Степнов. У нас дома он был одним человеком – учтивым, тихим, а там, за пределами усадьбы, его звали атаманом Степновым. О нем я потом такие страшные вещи узнал, кровь в жилах стынет, что такое возможно – когда человек, который говорит о высоких вещах, о прекрасном, о музыке, с упоением рассказывает биографии Моцарта и Бетховена, так любит Баха, в то же время приказывает расстреливать женщин и детей, вешать и даже рубить головы. Иногда прямо под окнами все это происходило. И нипочем не скажешь, что он такой… лицо у него доброе, сам всегда ласков. Со мной, как он, и мать не говорила никогда.

– А откуда он взялся, ты это выяснил?

– Сначала я думал, что он жених моей няни, а ко мне прикипел из жалости. Она была не старая еще, ну как мама.

– А с учителем знаком, что ли, был?

– Он, когда вернулся с войны, привел учителя, чтобы я мог приступить к музыкальной грамоте. Учитель с простреленными коленями был, австриец. Мой благодетель как бы его пожалел, к нам привел, чтобы его мать выходила. Сказал, вот, совершим обмен. Вы ему – кров и уход. А он вашего мальчика нотам обучит, он на родине до призыва на войну в оркестре виолончелистом был и музыку сочинял, пьесы для спектаклей. А потом я узнал, что он его здорового привел, а ноги прямо на крыльце нашей усадьбы прострелил, чтобы не убежал.

– А виолончель где взяли? В военном оркестре нет виолончелей, только барабаны и литавры.

– Нашли. Это, ты думаешь, почему я на виолончели играю? Достали бы барабанщика, я был бы барабанщиком, наверное.

– Значит, твои родители были не п-против? – с осторожностью спросила Майка.

– Против! Еще как! Родители постоянно ругались с ним, но потом делали по его. И принимали от него награбленное, позволяли в доме жить всей его банде… Но все же втайне много раз пытались передать о своем бедственном положении кому-нибудь из соседей или красноармейцам. Но безуспешно. Тех, кого атаман поначалу к себе впустил на переговоры и выслушал, он сразу запер в подвале.

– Это же не мог быть твой дядя Швецов, да? – насторожилась Майка.

– Нет, это были другие красноармейцы, – Коля отвернулся. – Они с ним тоже договариваться пытались. Он от них даже какие-то бумаги получил… требовал, чтобы его людей не трогали. А в доме расселилась тьма его солдат… Некоторые были одеты в русскую форму, кто-то в австрийскую, потом начали крестьяне присоединяться. В конце концов их стало очень много. Я не припомню времен, когда видел столько людей в одном месте. Они сами себя кормили, жарили краденых кур на самодельных вертелах, жгли костры, некоторые в саду палатки расставляли. Все было по-военному. За три года они вырубили весь наш сад на дрова. Иногда я слышал страшные крики женщин… Не хочу говорить, что они с ними делали. Ты еще маленькая.

– Насиловали, – рубанула Майка. – И я не маленькая вовсе.

Коля стыдливо опустил голову.

– А он всем этим заправлял. Ходил как царь в своем узком темно-синем мундире без погон, с тремя золотыми полосами на манжетах. Такого ни у кого не было. Я потом искал в книгах, к каким войскам относится эта униформа. Это была одежда венгерских офицеров.

– Как у того убитого Миклушина на старом фото?

– Я не стал смотреть. Мне, знаешь ли, хватило кровавого пятна там, где у нас пианино, я о нем не знал… – Коля поморщился. – Но атаман очень гордился своим синим мундиром, преображался, когда надевал его, точно он был волшебный, меняющий личность, как плащ-невидимка. Только, надевая его, он не исчезал, а превращался в убийцу. Грабил, убивал, вешал, жег деревни, пока я, ни о чем не подозревая, занимался музыкой с австрийским беженцем, который страшно мучился от боли в ногах, но терпел, был мне хорошим учителем. Герр Вальтер его звали. Он умирал от воспаления, последний месяц лежал и не двигался, только очень тяжко стонал. Степнов его пристрелил… из жалости. Я не видел, он велел выйти. Но слышал… Один глухой выстрел и… все.

– Как же вам удалось спастись?

– Папа… его все-таки уговорил сдаться красным. Объяснил, что сопротивляться новым временам нет смысла. Без нас или с нами они наступят. Папа хотел отдать дом для артели, но Степнов воспротивился. Дал нам уйти, а дом все-таки спалил. Ты же, наверное, поняла – зачем? Чтобы разом уничтожить тех, кого в подвале запер… И няня моя… тоже тогда и сгорела. И мы переехали в город. Нас пожалели, потому что считали, что разбойник нас в заложниках держал. Конечно, никому ни мама, ни папа не сознались, что отчасти мы были с ним заодно. Мама тогда лихо придумала сказать, что я учился в деревенской школе… и мне два класса засчитали. Я ведь и вправду… я не учил математику второго года обучения. Ты меня раскусила… Теперь презирать будешь, да?

Майка не ответила. Сначала она опешила. А потом решила, что сделает вид, что ее это не волнует нисколечко. Но лоб ее невольно собрался гармошкой – подумать только: обманом перескочил два класса, в то время как она вынуждена была честно отработать с первоклассниками азбуку, не спать ночами и догонять школьную программу, мечтая поскорее попасть в один класс со своими сверстниками.

– А Савелий Илиодорович вас устроил в Рязани? – спросила она ровным тоном.

– Да.

– А в Москву он зачем перебрался? Этот атаман Степнов?

– Потому что всюду стал воцаряться порядок и грабить открыто было уже нельзя. Вот он и решил пересмотреть свои взгляды. Огляделся и стал проворачивать дела по-другому: тихо и незаметно. Он в Москву больше ста человек перетащил постепенно. Сам теперь занимает высокую должность…

– Какую это?

– Не могу сказать. Но у него везде свои люди: в Орготделе, в Моссовете, в жилищных советах и районных комитетах и даже в ГПУ и ГУСе. Ту статью помнишь про меня в «Пионерской правде»?

– Ну?

– Оказывается, это он ее выхлопотал. Ужасно боялся, что меня осудят за то, что я в подвале держал Киселя. Журналисту большие деньги заплатил, чтобы тот меня героем выставил. Теперь этот газетчик, комсомолец, между прочим, ему безотказно что хочешь напишет. И ГУС ему нипочем – Государственный учетный совет тоже им кормится. Он и своих ввел, и новых притянул, расплачивается чистым золотом, награбленным, но каждой золотой монете и всякой ювелирной безделке он придумывает такую легенду, что почти никто никогда не попадался. Возможно, он просто частью награбленного с кем-то очень высокопоставленным поделился, вот его и покрывают. Так что поймать его невозможно. Все нити, что он сплел, как паук, и развесил всюду, разбросал, уходят, исчезают, как в песках. Ты посмотри, какую махинацию он провел с Цингерами из квартиры над нами? Никто ничего и не заподозрил бы, если бы он не велел мне «драку понюхать», не поручил Киселю меня воспитывать, а Кисель не стал командовать. Он думал в квартиру въехать, чтобы к нам поближе быть, а я ему все испортил.

– Ему никто не позволит, – фыркнула Майка. – Знаешь ведь правило: один человек – одна комната. А он один в четырех жить собрался?

Коля лишь ухмыльнулся.

– Позволят, еще как! Я знаю кучу людей, которые живут в больших квартирах с кабинетом, с большой ванной. Писатель Горький, например, в Ленинграде занимает весь этаж в две квартиры. У Зощенко шесть комнат. Мама с ним знакома, и я однажды был у него в гостях. Атаман Степнов только об одном и мечтал, чтоб так жить. Теперь вот убил отца, мать заставил съехать… и наша квартира ему скорее достанется.

Майка недоверчиво хмыкнула.

– А чего он от тебя хочет? Зачем вот это? – она протянула ему свою ладонь, перепачканную черным.

– Это я сам придумал, – Коля бросил беглый, смущенный взгляд на ее руку. – Я же уже говорил. Хотел, чтобы ты перестала ко мне ходить. За жизнь твою, вообще-то, боялся. Он от меня не отстанет теперь. Зациклился на воспитании. Сначала он хотел, чтобы я рос честным человеком и знал только хорошее в жизни, занимался виолончелью, стал великим музыкантом и непременно был передовым пионером, комсомольцем, в партию вступил. Каждый день только об этом и твердил. Еще в усадьбе начал. «Никогда не становись таким человеком», – и показывал на своих бандитов. Но надолго его не хватило. Видно, заскучал по временам, когда верховодил своей собственной маленькой армией, и по своему синему мундиру и оттого переменился. Подозвал раз к себе…