ыли вынуждены отправить его на неделю из дома, и не одного, а с человеком, который мог бы за ним присмотреть…»
Понятно пока только одно: живя у Робинсонов, Брэнуэлл чем-то провинился. Но чем? Что значит «повел себя хуже не бывает»? От чего у него душевные страдания, которые он стремится «утопить» («drowning his distress of mind»)? И куда и с кем домочадцы отправили его на неделю? В Ливерпуль, о чем пишет Энн? Вопросов по-прежнему больше, чем ответов.
Единственный человек, который называет вещи своими именами, — это сам Брэнуэлл; в отличие от старшей сестры, он не склонен держать при себе свои душевные травмы. Из трех его писем друзьям, Джону Брауну и Фрэнсису Гранди, становится наконец понятно, в чем обвиняет мистер Робинсон домашнего учителя, который повел себя «хуже не бывает».
Джону Брауну, март 1843 года:
«(…) Живу, как во дворце, ученик мой выше всяких похвал. Завиваю волосы и душу носовой платок, точно какой-нибудь сквайр. Робинсоны на меня не нарадуются, мой хозяин — великодушный человек, его женушка ДУШИ ВО МНЕ НЕ ЧАЕТ. Она хороша собой, ей тридцать семь, у нее смуглая кожа и светлые сверкающие глаза. Дай совет, стоит ли идти с ней до конца (go to extremities), о чем она явно мечтает, — муж-то болен и недееспособен. Она засыпает меня подарками, никак не наговорится обо мне с моей сестрой, меня же уверяет, что на мужа ей наплевать, спрашивает, люблю ли я ее…»
Джону Брауну, ноябрь 1843 года:
«Я знаю, ты думаешь, я пью, но прошли те времена, когда я пил с вами вровень. Вина в рот не беру, а бренди с водой выпиваю всего раз в день, до завтрака, без этого ДУШЕВНЫХ МУК, выпавших на мою долю, мне не перенести. Моя крошка худеет с каждым днем, но задора и мужества ей не занимать — падает духом только от мысли, что со мной ей рано или поздно придется расстаться… Посылаю тебе ее локон, сегодня ночью он покоился у меня на груди. Господи, вот бы жить открыто, не прятаться…»
Фрэнсису Гранди, октябрь 1845 года:
«Боюсь, ты сожжешь это письмо, когда узнаешь почерк, но если все же его прочтешь, то, надеюсь, не выбросишь, а испытаешь жалость к тем страданиям, из-за которых я решил впервые за последние три года тебе написать… В письме, которое я было начал весной 1843 года, но не кончил из-за постоянного недомогания, я писал тебе, что нанят учителем к сыну преподобного Эдмунда Робинсона, состоятельного джентльмена, чья жена, в отличие от мужа, который меня не переносил, отнеслась ко мне доброжелательно, и, когда однажды муж повел себя со мной вызывающе, призналась в своих ко мне нежных чувствах. Мое восхищение ее умом и внешностью, ее чистосердечием, чудесным нравом, неустанной заботой о ближнем вызвало во мне столь сильное ответное чувство, о каком я даже не подозревал. На протяжении почти трех лет я каждодневно испытывал удовольствие со страхом пополам. Три месяца назад я получил гневное письмо от моего нанимателя, Робинсон пригрозил мне, что, если после летних вакаций, которые я проводил дома, я вернусь в Торп-Грин, он меня застрелит. О том, в какую ярость он пришел, я узнал из писем ее служанки и домашнего врача. Она же успокоила меня, со всей решительностью заявив, что, как бы худо ей не пришлось, меня ее невзгоды не коснутся…»
Веских доказательств скандального адюльтера замужней женщины, матери взрослых, на выданьи дочерей, и сына почтенного приходского священника, в сущности, не нашлось. Письма миссис Робинсон Брэнуэллу были, во-первых, не подписаны, во-вторых, носили вполне невинный характер. А, в-третьих, Брэнуэлл никому их не показывал, после его смерти сестры эти письма сожгли. Что до писем самого Брэнуэлла друзьям, то их в расчет принимать едва ли стоит: мало ли что взбредет в голову сочинителю, да еще горькому пьянице — с его богатой фантазией он мог выдумать все от начала до конца. Служанка миссис Робинсон держала язык за зубами. Садовник донес Робинсону на любовников, он якобы застал их в сарае для лодок у реки в полумили от дома, но, кроме него, их никто больше не видел, и подтвердить его слова было некому. Домашний врач знал о тайной связи, но никому, кроме сына, о своей хозяйке и домашнем учителе не говорил.
Доказательств не было, зато сплетен — хоть отбавляй. Высказывалось даже мнение, что Брэнуэлл не только пьяница, опиоман и развратник, но, ко всему прочему, еще и педофил: места он лишился не из-за своей связи с миссис Робинсон, это, дескать, еще полбеды, а потому, что совершал развратные действия со своим учеником Робинсоном младшим.
Главный же вопрос, которым задаются биографы: кто был инициатором любовных отношений — сорокалетняя Лидия Робинсон или двадцатишестилетний поэт и художник Брэнуэлл Бронте? Брэнуэлл, как мы увидели, хоть и изображает себя героем-любовником, покорителем сердца немолодой, по тогдашним понятиям, женщины, влюбившейся, по его словам, в него без памяти, — но инициатива, судя по его письмам, все же принадлежала миссис Робинсон: «задора и мужества ей не занимать», «призналась в нежных чувствах», «вызвала во мне ответные чувства».
Элизабет Гаскелл, разумеется, придерживается этой же точки зрения, выступает в поддержку семьи пастора, в «Жизни Шарлотты Бронте» называет миссис Робинсон «развратной женщиной» („depraved woman”), искусительницей, которая покрыла Брэнуэлла «несмываемым позором». И даже предполагает, ссылаясь на двоюродных братьев и сестер Лидии Робинсон, что Брэнуэлл был далеко не первым ее любовником и что среди знакомых она слыла «дурной, бессердечной женщиной». А вот Брэнуэлл восторгается ее чистосердечием, чудесным нравом и заботой о ближнем — будто два разных человека… «Дурная, бессердечная женщина», заметим в скобках, не преминет спустя десять лет дать Гаскелл резкую отповедь в печати и пригрозит автору «Биографии Шарлотты Бронте» и ее издателю Джорджу Смиту судом. Семидесятилетний Патрик Бронте целиком с биографом дочери согласен: возлюбленную сына иначе как «каиновым отродьем» он не называет.
Сыну, конечно же, эту историю приходской священник не простил, был с ним суров, одно время почти не разговаривал, как, собственно, и другие члены семьи. Эмили и Энн брата словно не замечают, Шарлотта, самая близкая ему из сестер, должна была бы, влюбившись в женатого человека, понять его как никто, ему посочувствовать — однако недовольна братом и она тоже. Шарлотта свою несчастную любовь держит в тайне, мучается наедине с собой. Брэнуэлл же устроен иначе, он экстраверт и, особенно если выпьет, готов поделиться своим увлечением с первым встречным. Возмущает старшую сестру и то, что брат бездельничает, уже второй год сидит без дела, зарабатывать не торопится — как, между прочим, и она сама.
«Брэнуэлл безнадежен, — пишет Шарлотта в сентябре 1845 года Эллен Насси, — он утверждает, что очень болен и искать работу в таком состоянии не собирается. Говорит, что предпочитает скудную жизнь дома… С трудом нахожусь с ним в одной комнате, что-то будет в будущем».
Брэнуэлл же ничуть не «раскаялся в содеянном», он, Шарлотта права, безнадежен, пытается утопить в вине разлуку с любимой женщиной, влезает в долги (ему грозит долговая тюрьма в Йорке), выпрашивает деньги у отца, который к этому времени почти совсем ослеп, не может ни читать, ни дойти без посторонней помощи до церкви. Пьет без просыпу и дома, и в Ливерпуле, куда уезжает на неделю с Джоном Брауном по инициативе сестер, Шарлотты в первую очередь. И где — «любовь прошла, явилась муза» — пишет страдальческие стихи, в которых родной дом перестает быть, как раньше, центром вселенной:
Home is not with me
Bright as of yore
Joys are forgot with me
Happy no more23.
Задумывает роман — очередной ангрийский сюжет, однако на публикацию рассчитывает не слишком, пишет Лейленду, что не надеется преодолеть препятствия, которые будут чинить ему литературные круги:
«…Я прихожу в уныние, теряю всякий интерес от одной мысли о том, что мне скажут издатели… Не могу писать то, что будет выброшено непрочитанным в камин».
Погружается в мистику — чувства юмора при этом не теряет.
«Вчера вернулся из Ливерпуля и Северного Уэльса, — пишет он Лейленду. — За время моего отсутствия, куда бы я ни пошел, со мной рядом всякий раз шла какая-то облаченная в черное женщина. Она нежно, будто законная жена, опиралась на мою руку и называла себя НЕВЗГОДОЙ. Подобно некоторым другим мужьям, я без нее легко бы обошелся».
В эти месяцы Брэнуэлл легко обходится и без отца, и без сестер, и без друзей. Миссис Лидия Робинсон — а ведь, казалось бы, банальная интрижка, пошленький треугольник: муж, жена, любовник — надолго выводит его из себя, лишает душевного покоя, занимает все его мысли. 16 апреля 1845 года в «Галифакс Гардиан» можно было прочесть горькие строки, вышедшие из-под его пера:
I write words to thee which thou wilt not read,
For thou wilt slumber on howe’er may bleed
The heart, which many think a worthless stone,
But which oft aches for its beloved one…24
1 июня 1846 года Брэнуэлл пишет сонет «Лидия Гисборн» (Гисборн — девичья фамилия миссис Робинсон), весь пафос которого в безысходности: дом возлюбленной именуется «домом-тюрьмой» («prison home»), надежды на счастливое будущее уподобляются «бездонным морям скорби» («woe’s far deeper sea»), а радость — «далеким, едва различимым вдали островом» («Joy’s now dim and distant isle»).
И невдомек бедному влюбленному, что «моря скорби» не столь «бездонны», а счастье куда ближе, чем «далекий, едва различимый вдали остров». Он еще не знает, что четыре дня назад, 26 мая, умер преподобный Эдмунд Робинсон. Казалось бы, хэппи-энд близок: месяц траура — и Лидия вновь в его объятьях, теперь уже навсегда. Увы, «старый муж, грозный муж» все предусмотрел: в завещании говорится, что если Лидия сойдется с Брэнуэллом Бронте, она лишается наследства. Наследство не маленькое, и вдова на такие жертвы не готова… А возможно, — считает, к примеру, Джулиет Баркер, главный на сегодняшний день авторитет по истории семьи Бронте, — что этого пункта в завещании не было, его измыслила коварная вдова, ибо она вовсе не стремилась соединять свою жизнь с нищим и пьянствующим — очень возможно, на ее же деньги — юным поэтом.