sarde[55]. А иные из девушек, чьи возлюбленные пока еще не вернулись домой, накрасили губы помадой, чего не делали с начала войны, и пришли умолять Марию-Грацию позволить хоть глазком глянуть на солдатика.
Мария-Грация отправила поклонниц вовсвояси, хотя — и в том она себе ни за что не призналась бы — двигала ею отнюдь не забота о здоровье англичанина.
— Не хочет он вас видеть, — пробормотала она из-за стойки бара, но так, чтобы разочарованные поклонницы не услышали. — Он уже вне опасности, но посмотрит на ваши размалеванные лица и снова сляжет.
Джезуина, не устававшая повторять, что бедняжке Марии-Грации даже объедков не перепадает, очнулась от своей дремоты пополам с глухотой и довольно хохотнула.
Но правда состояла в том, что опасность для англичанина еще не отступила. Сидя у постели молодого человека, Амедео чувствовал себя участником борьбы за жизнь — так же, как чувствовал он это при рождении трех своих младших детей. Температура у парня то падала, то взлетала. Жар сменялся ознобом. Рана на плече загноилась.
— Промой рану святой водой, благословленной святой Агатой, — предложила Джезуина. — Поможет, клянусь.
— Что поможет, — отвечал Амедео, — так это таблетки сульфаниламида.
Джезуина скривилась от столь неприкрытого богохульства и заковыляла прочь. Но вскоре вернулась с медальоном святой Агаты, камешком-амулетом в виде Мадонны и бутылкой святой воды с прошлогоднего фестиваля.
И, к ее торжеству, парень вскоре пошел на поправку. Мало-помалу молодой солдат побеждал инфекцию, пока однажды утром Амедео не снял повязку и не обнаружил с удовлетворением, что рана сухая, воспаление полностью спало.
— Будет чесаться, — предупредил он англичанина, накладывая новую повязку. — Но ты ее не трогай. — У него была привычка разговаривать с пациентами, и неважно, что этот его не понимал.
Но Роберт догадался, что новости хорошие.
— Grazie. Grazie.
— Хватит тебе лежать, — сказал доктор. — Тебе полезно посидеть на террасе, а то и в баре, подышать воздухом с моря.
Англичанин кивнул и повторил: «Mare, mare». Единственное слово, которое он разобрал, — море.
Жители острова поглядывали на закрытое наглухо окно спальни англичанина с подозрением. Но когда он вышел, то быстро выяснилось, что он всем нравится. Безъязыкость делала его особенно предупредительным и внимательным. Он старательно кивал даже на самые абсурдные высказывания, приговаривая: «Si, si, si». В баре он неизменно держался поближе к Марии-Грации, при появлении каждого нового посетителя мгновенно вставал и отодвигал для него стул, а картежникам больше не было нужды нагибаться за упавшей картой — это делал за них англичанин. Подавая карту, он краснел и смущался, что в представлении стариков было истинно английской чертой. Еще он старательно пытался учить итальянский, что служило неизменным поводом для веселья. День, когда он перепутал слово год и anus, вошел в легенды острова. («Я никогда не забуду, — рыдал от смеха Риццу и многие годы спустя. — Этот парень во все глаза пялится на синьору Джезуину и спрашивает, сколько ей ani![56]»)
Но самое удивительное, что к англичанину привязались кот Мичетто и девчонка Кончетта.
— Если этот зверь и эта дикарка приняли его, значит, его каждый примет, — почти одобрительно постановила Джезуина.
Роберт обнаружил, что под этим яростным солнцем его влечение к Марии-Грации развивается безудержной болезнью, несмотря даже на то, что он по-итальянски знает лишь несколько слов. Услышав, что она спустилась по лестнице, он как бы случайно поднимался на несколько ступенек и стоял там, ловя скромный, с ноткой апельсина, запах ее духов. Если она дотрагивалась до чего-то на барной стойке, он незаметно касался этого предмета. Роберт наивно считал, что никто не замечает его обожания. Будучи не в состоянии сдерживать свою страсть, он даже начал говорить с ней об этом. Она приносила ему в комнату кувшин с водой или книгу, и, когда наклонялась, чтобы поставить принесенное на столик, он принимался говорить ровным тоном, как будто просто благодарил ее:
— Позволь мне заняться с тобой любовью, здесь и сейчас, пока твой отец отдыхает после обеда.
Или, пока она подметала в баре после закрытия, он болтал о том, что передавали по радио или о погоде, — но исключительно ради того, чтобы в конце сообщить, что она самая красивая женщина в мире и что даже воздух, которым она дышит, для него свят.
И таким образом Мария-Грация, которая на самом деле неплохо понимала по-английски, но стеснялась признаться в этом, узнала, к огромной своей радости, о его любви.
Роберт, глядя на ее вспыхнувшие щеки, считал, что его выдал голос, и переходил на более ровный тон, но продолжал признаваться в любви. Он не собирался останавливаться, ибо перестать признаваться ей в любви было для него сродни тому, чтобы перестать ее любить. Мария-Грация была для него главным чудом этого чудо-острова, который его излечил.
Прислушиваясь к пробивающимся сквозь треск голосам дикторов Би-би-си в надежде услышать про боевых товарищей, Роберт постепенно выяснил, что наступление на Сицилии было успешным, что итальянцы капитулировали и что немецкие войска отступили к Мессине. После того как он окончательно пошел на поправку, его стали занимать мысли, как вернуться в свой полк. По крайней мере, какая-то часть его все еще рвалась исполнить воинский долг. Но другая, бо́льшая часть, желала остаться на Кастелламаре, убаюканная шумом волн и стрекотом цикад. Эта часть желала признаваться в любви к Марии-Грации, поселиться здесь и навсегда забыть о войне.
Постепенно это раздвоение стало ему в тягость. Либо он должен уехать немедленно, либо остаться здесь до конца дней. Однажды днем Мария-Грация зашла к нему в комнату, где он метался в беспокойной дреме. Приемник, который иногда переносили к кровати раненого, передавал только помехи. Девушка опустилась на колени около его постели, взяла за руку и излила свои чувства на итальянском языке, выразительно сдвинув узкие брови, в точности как это делал ее отец. Англичанин ничего не понял, но едва удержался от того, чтобы прижать ее к себе и пробормотать слова, которые он отыскал в учебнике итальянского, который ему дала Пина: «Ti amo. Ti adoro»[57].
Не подавая виду, что проснулся, он слушал ее страстный, молящий шепот. Наконец, выговорившись, она замолчала и выпустила его руку. И, больше не вымолвив ни слова, ушла. Он слышал, как она ходит наверху (шаги ее были такие трогательно неуверенные), слышал неясные шорохи и представлял, как она расчесывает волосы, как падает на пол одежда. Потом доносился скрип кровати. Это была древняя кровать, как и все кровати в доме, и слишком короткая, так что Марии-Грации приходилось сворачиваться калачиком, чтобы уместиться в ней. Он видел, как ее прекрасные глаза закрываются, как тяжелая черная коса лежит на подушке…
Порой, когда она с перекинутой через плечо косой несла поднос или подметала в баре, ему так хотелось коснуться этих роскошных черных волос, целовать их дюйм за дюймом.
Если он не уедет немедленно, сумеет ли когда-нибудь примириться с войной, на которой должен быть сейчас?
Несколько дней назад он написал записку, жалкую, как он понимал теперь, с благодарностью за доброту семьи Эспозито. И в то утро, на рассвете, положил листок на ночной столик, взял свою винтовку и ушел.
У церкви он наткнулся на отца Игнацио. Священник задумчиво посмотрел на винтовку:
— Куда ты собрался, Роберт Карр?
Но Роберт притворился, будто не понимает его английского. Улыбнувшись священнику, он свернул в узкий проулок. Он пробирался коротким путем Кончетты, через заросли опунции, где его никто не мог заметить. Он миновал ферму Маццу, поддерживая больное плечо, потому что выяснилось, что у него не так много сил, как он думал. С каждым шагом боль усиливалась. Роберт почти пожалел, что не позволил священнику отговорить себя. Собаки Маццу лаяли и бросались на него, натягивая цепи, но никто не распахнул окна, не выглянул на шум.
Когда он был рядом с пристанью, сзади донесся быстрый топот. Это была Мария-Грация. Произошло то, чего он больше всего боялся, потому что теперь ему придется объясняться лично. Он смотрел, как она приближается, за ней несся Мичетто, а сквозь кусты отчаянно продиралась Кончетта. Мария-Грация остановилась перед ним.
— Ты уезжаешь, — заговорила она по-английски, безмерно поразив его. — Почему ты уезжаешь, Роберт? Мы все хотим, чтобы ты остался. Твое появление на острове — это чудо. Все так считают. Чудо святой Агаты. Зачем ты уезжаешь? Чтобы тебя убили в следующей битве? — Голос ее дрогнул. — Я думала, что ты придешь в мою комнату. Вот о чем я тебя просила. А ты уезжаешь. Я что-то сказала или сделала не так, Роберт? Мои родители будут очень расстроены. Мы все будем расстроены.
Ответ ошарашенного Роберта был не слишком вежлив:
— Так ты говоришь по-английски.
— Да, да. Я знаю английский. Только я стеснялась раньше. Сегодня я попросила тебя по-итальянски подняться в мою комнату. А ты покидаешь нас.
— Почему же ты не попросила меня по-английски, раз уж ты его знаешь?
Мария-Грация вскинула брови и ответила:
— Почему ты не сказал, что любишь меня, на итальянском, раз уж ты его знаешь? Я вижу эту открытую страницу на твоем столе каждый день, опять и опять.
— Хорошо, я говорю тебе сейчас, — сказал Роберт. — Ti amo. Ti adoro. Но я должен ехать.
— Твое плечо еще не зажило. С таким плечом ты не сможешь воевать. Ты умрешь.
— Плечо почти зажило, и мне пора найти свой полк.
Мария-Грация заплакала.
— Ты умрешь, — повторила она. — Так все думают. Я буду молить Господа и святую Агату, чтобы твоя рана открылась, — что угодно, лишь бы ты не ходил на войну.
— Я ухожу. Я ухожу, но я вернусь. Разве я не сказал, что люблю тебя?