Реальные училища были открыты детям всех вероисповеданий, там преподавался закон Божий. Судя по свидетельству Митавского реального училища, которое было выдано моему деду Давиду Траубу в 1912 году (для поступления в Варшавский политехнический институт), вероисповедание указывалось как иудейское, но закон Божий изучался в обязательном порядке. Кроме того, преподавались: русский, немецкий, французский языки, математика в разных видах (в том числе специальный курс «Основания аналитической геометрии и анализа бесконечно малых»), история, естествоведение, физика, математическая география (важная для той эпохи смесь геодезии, картографии и астрономии, не слишком близко связанная со знакомой нам физической географией), рисование, законоведение.
И это ведь трогательно, когда столь уважаемый протоиерей надписывает книгу классика русской литературной критики еврейскому ученику. Самое интересное, что в то же самое время двинским раввином был тезка мальчика с чуть иначе транскрибированным именем — знаменитый Меир Симха Кац-Каган, занимавший свой пост 38 лет, автор комментария к Маймониду «Ор самеах» — «Свет радости», дважды изданного — в Варшаве и Риге. Про него рассказывали разные истории, как про настоящего мудреца — в жанре хохм (мудростей). Например, такую. В субботний день, когда курить запрещено, Меир Симха встретил молодого человека с папиросой. Тот поспешил смять ее в кулаке. Раввин сказал ему с отеческой добротой: «То, что ты куришь в субботу, конечно, плохо. Но то, что ты, уважая старшего, рискуешь обжечь ладонь, — хорошо и достойно одобрения». Еще он однажды остановил, по мнению горожан еврейской национальности, наводнение. В Первую мировую войну Меир Симха отказался эвакуироваться из города, решив остаться с тем небольшим числом жителей Двинска, которые явным образом находились в опасности под немецкой оккупацией.
Как раз в войну семья бабушки двинулась на восток и осела в Твери. Там же оказалась и семья деда. Спустя годы в семейной библиотеке на целый век осядет подаренный дедушкой бабушке в 1918 году толстый и широкоформатный сборник «Современные русские лирики. 1907–1912», собранный Евгенией Штерн и изданный в 1913-м. Это совершенно замечательное своим разнообразием собрание, в том числе забытых сегодня поэтов. Хотя стихи вычурны, как виньетки, и в своей вычурности совсем холодны. Еще не подозревавшая о том, что ей предстоит стать автором «Ленинианы» Мариэтта Шагинян, в то время изучавшая философию (не марксистскую) в Гейдельберге, начинала свое стихотворение так: «О этот томный взгляд, лукавый и призывный / Из-под опущенных ресниц…» Ну, точно не Ленин…
Помню муки совести, когда шел из булочной и не было сил удержаться от соблазна съесть довесок или отщипнуть корочку от полученного пайка, который очень быстро уменьшался по мере приближения к дому и на стол выкладывался обглоданный кусочек.
Через знакомых мне удалось устроиться на работу в Учебно-производственный комбинат № 3 Свердловского РОНО в столярную мастерскую. Мы назывались учениками столяра, зарплаты не платили, но зато давали рабочую карточку, а это уже серьезное подспорье — целых 900 граммов хлеба! Жить стало легче, тем более что при мастерской была своя столовая. Давали какую-то болтушку, кисель, но помнится, что самым вкусным казался суп из свекольной или морковной ботвы, ну, а о картошке и говорить нечего — ведь долгое время мы кормились картофельными очистками, запекая их в печке до хрустящей корочки.
Бомбежки Москвы велись регулярно. Иногда, когда стрельба и разрывы особенно усиливались, мы ходили в бомбоубежище, то есть в метро на станцию «Маяковская». Прямо на мраморном полу раскладывали пальто и спали все вповалку — старики, дети, женщины. Уборные были далеко в тоннеле, надо было идти по шпалам в таинственные пещеры. Всё время боялись — вдруг пойдут поезда…
Ко всему привыкаешь. Начиная с весны 1942 года мы уже перестали ходить в метро, выработался какой-то фатализм: будь что будет. Как-то раз мы во время очередной тревоги остались дома, бомба упала недалеко, и наш дом, как этажерка, начал качаться из стороны в сторону, покачался и остановился. Вышли на улицу — угловой дом, выходивший торцом на улицу Горького, был полностью разрушен.
Московская альтернатива: остаться в городе или отправиться в эвакуацию? Выбор сложный. Можно судить хотя бы по метаниям семьи отца. Сначала послали ребенка в деревню. Потом выяснилось, что отправили навстречу немцам. Затем — вернулись (пешком!) в холодный и голодный город, где бомба угодила в соседний дом — теперь тут сверкающий отель «Интерконтиненталь». Хотя не для всех выбор был добровольным. Вот что пишет сэр Родрик Брейтвейт в книге «Москва 1941»: «Когда началось наступление немцев на Москву, эвакуация значительно ускорилась. 7 октября Пронин (председатель Моссовета. — А. К.) издал приказ об эвакуации неработающих женщин с детьми. За выполнение этого приказа отвечала московская милиция. Те, кто отказывался выезжать, должны были преследоваться в судебном порядке. На 11 октября из Московской области планировалось эвакуировать еще 300 тысяч женщин и детей… В городе ключевой фигурой снова становились управдомы. Покидавшие Москву люди должны были информировать домоуправления и авансом вносить квартирную плату или переводить деньги из того места, куда они были эвакуированы».
Семья мамы в то же самое время была в эвакуации в городе Семенове Горьковской области. Спасибо еще, что потом смогли занять свои же комнаты в Старопименовском. Правда, без старшего сына, оставившего рисунок утонувшего в снегу деревянного дома в Семенове, а затем погибшего на Курской дуге. La stanza del figlio. Комната сына. Бабушка писала ему, погибшему, скорбные письма. Жутким почерком: «Где же ты сложил за родину свою еврейскую головушку».
Бабушка прожила очень тяжелую жизнь. За это еврейский бог послал ей быструю и легкую смерть. Она произошла на моих глазах в декабре 1977 года, вскоре после того, как была принята новая советская Конституция. «Скорая» не успела приехать. Мы стояли в коридоре в обнимку с мамой. Всё произошло внезапно и быстро. До этого, правда, была классическая стариковская история — перелом шейки бедра, поскользнулась, когда шла в магазин. Почему-то я запомнил, как незадолго до бабушкиной кончины читал ей вслух «Приключения Эмиля из Лённеберги» Астрид Линдгрен. Потом то же самое я проделаю для всех своих троих детей — это очень смешная книга.
После бабушкиной смерти мама затеяла ремонт в квартире, чтобы как-то спастись от горя. Недавно я нашел письмо бабушки моему папе 1949 года — «Володенька, милый, Вы…». Она не называла его на «ты». И честно говоря, я не помню, как это было принято у нас в доме. Жили они мирно. И если с кем и ссорилась бабушка, так это с мамой. Предметы спора мне не известны. Но угрозы уехать куда-нибудь в центр города, то есть собственно в «город» с нашей окраины, были серьезными.
Громоздкие черные часы «Буре» после кончины Любови Герасимовны остановились. Или мне так только кажется сейчас, а они давно уже помалкивали?
Мне было двенадцать лет. Моя первая смерть. Комнате бабушки долго не могли найти применения, а я боялся спать на ее кровати. Папа иногда уходил в ее комнату, садился в кресло и расслабленно читал что-нибудь легкое. Например, журнал «Физкультура и спорт» со штампом библиотеки ЦК. Потом комната превратилась в гостиную, совмещенную с «телевизионной». Там же стоял проигрыватель, я слушал на нем пластинку Arrival ансамбля «ABBA» — на обложке все четверо в белом стоят на фоне вертолета. Агнета Фельтскуг все-таки выглядела много лучше Анни-Фрид Лингстад. Хотя многие со мной не соглашались.
Бомбежки продолжались до весны 1943 года, пока не окрепла противовоздушная оборона — ни один немецкий самолет не смог ее преодолеть. Мы боготворили летчиков, они и до войны считались героями, а теперь тем более. Подробности боевых вылетов мы знали из рассказов знакомого летчика, который весело пил с нами чай, радушно угощая боевым «НЗ» — плиткой необыкновенно толстого и горького шоколада.
Поколенческое: и мама, и папа считали лучшим шоколадом — толстый и горький. Конечно, летчики — сначала рекордсмены и полярные (подруга мамы подарила мне как-то книгу о летчике Михаиле Водопьянове), затем военные — оказывались в детском сознании в одном ряду с фронтовым шоколадом. Папа вспоминал, как в детстве, получив однажды подарок, как теперь бы сказали, категории luxury— шоколадный набор «Олень» фабрики «Красный Октябрь», немедленно его весь и съел. А потом еще долго не мог есть шоколад. Это было еще до войны. Он мне сам рассказал об этом, когда принес домой ровно такой же набор шоколадных фигурок: на коробке — красный олень, заключенный в золотой овал. Моими же любимыми шоколадными конфетами были «Садко». Не меньше, чем содержимое, мне нравилась сама коробка — невероятно нарядное, иначе не скажешь, изображение самого Садко и корабля, плывущего вдалеке, — сейчас такое буйство красок мог бы устроить только модный дом Dolce & Gabbana. Почему-то я сразу вспоминал иллюстрации Владимира Конашевича к сказкам Пушкина, хотя манера была абсолютно другая… Цивилизация, затонувшая в море с коробки конфет «Садко».
…А в своей взрослой жизни я не знал большего ценителя советских конфет, чем Валерия Новодворская. Мы разделяли с ней страсть к несоветскому либерализму и «Мишке косолапому». Потому что были советскими детьми. И когда она скончалась, мне казалось, что умер большой ребенок.
Она приходила в редакцию, «дыша духами и туманами». Нежно душила в объятиях сотрудников. Отзванивалась маме, которую называла Фунтиком. Вручала каждому встречному какую-нибудь шоколадную конфету из классического набора к Новому, этак 1957, году. Шоколад — единственное, что могло бы примирить ее с советской властью. Но не примиряло.
Лера садилась на свободное место или пристраивалась у краешка стола, например, моего. Мы ели конфеты. Она тихонечко писала от руки в пределах часа. И, даже не зная о том, что такое знаки с пробелами, аптекарски точно попадала в размер колонки. Требовала немедленного прочтения еще не перепечатанной статьи и реакции, желательно содержательной. Ссылки на редакторскую занятость не принимались. Текст, написанный аккуратным четким ученическим почерком с очень сильным нажимом, никогда не нуждался в литературной правке. Бюро проверки нечего было с ним делать. Аллюзии оказывались безупречны, цитаты, воспроизведенные по памяти из любого классика, безукоризненно точны, вплоть до последней запятой. Текст никогда никого не щадил. Как и последняя ее колонк