покушался на внучку (Галку Усачеву), которая ужасно стеснялась, когда я по роли должен был ее по-дедовски приласкать, и отбивалась от меня, как могла.
Я с диким криком вырывал у немца пистолет и ударял (довольно сильно) его по голове. Офицер падал под стол, и я с внучкой благополучно убегал под аплодисменты зрителей.
В дальнейшем занятия наши стали серьезнее. Кружком взялась руководить актриса МХАТа Софья Семеновна Баратова. Мы узнали о системе Станиславского, сценическом движении, речи и других премудростях и еще крепче подружились. Был разыгран веселый водевиль Ф. Сологуба «Беда от нежного сердца», как нынче сказали бы — мюзикл. Играли весело, увлеченно. Моим отцом по пьесе был Юра Токмачев, очень убедительный купец с усами (которые он до сих пор носит) и бородкой. Невестой и положительной героиней (о, рука судьбы!) была Деля. По роли я ухаживал за двумя очаровательными девушками — Ирой Сулькевич и Аллой Соловьевой.
Наша руководительница усаживалась за пианино, и мы играли пьесу, пели куплеты собственного сочинения и танцевали. Зрелище по тем временам было необыкновенное. Помню заключительную фразу своего героя Александра, решившего все-таки жениться на самой скромной героине Настеньке (Деля Трауб играла ее искренне): «На трех жениться нельзя, а на одной — мало». А оказалось в самый раз. Третья так и прожила со мной до золотой свадьбы.
Третья. Адель Давыдовна Трауб, моя мама. Родители поженились в свои 22 года, в 1950 году. Дружили с поздних школьных лет — судя по студенческому дневнику отца 1947 года, это уже была любовь, старомодно целомудренная. Мама училась в институте иностранных языков имени Мориса Тореза на Метростроевской улице, папа — в Московском юридическом институте. Она — еврейка, не то чтобы из утонченной семьи, но тем не менее: бабушка все-таки училась в гимназии, а затем на Высших женских курсах в Петрограде, ее муж был талантливым, разносторонне образованным архитектором, учился в Варшавском политехническом, мамин брат стал бы профессиональным художником, если бы не погиб на войне. Семейство моих прадедов — из латышских евреев, занимавшихся лесным бизнесом. Со всеми деталями эмансипации евреев, бегством из Латвии в 1914-м с началом Первой мировой в Тверь. С увлечением социалистическими идеями — до 1921-го дед был близок к меньшевикам. Затем — стандартным приспособлением к новому режиму и советизацией, благо профессия позволяла работать при любом строе. Младшая сестра бабушки, родившаяся в 1912 году, стала уже обычным советским инженером — технарем с безукоризненной гуманитарной домашней самообразовательной базой.
Семья отца была попроще, кто-то считал брак моих мамы и папы мезальянсом: что было, конечно, смешно — какой мезальянс в советском плавильном котле коммуналок? Тонкость состояла совершенно в другом и явно недооценивалась: мама была членом семьи врага народа. Это не то же самое, что ЧСИР — член семьи изменника родины, однако тоже ничего хорошего. Отца это не останавливало абсолютно. Не потому что герой, а потому что любил, считал нормальным. Не было предубеждений, двойных мыслей, второго дна.
Мама любила крупнолистовой чай. И черный хлеб, который посыпала сахаром. Очень хорошо готовила — уж не знаю почему.
В 1946 году, как раз тогда, когда ставилась пьеса «Беда от нежного сердца», дед, Давид Соломонович Трауб, умер незадолго до своего освобождения. За ним поехала в Коми АССР, в Устьвымлаг Генриетта, тетя Геня, та самая младшая сестра бабушки, и — уже не застала. Тете Гене только этого недоставало после гибели мужа в 1941-м и кончины малолетних детей. А у бабушки, Любови Герасимовны (Либы Гершеновны), разлученной с Давидом Соломоновичем с 1938 года, была своя страшная беда — гибель на фронте сына Эдуарда. Ее брат Изя, журналист, погиб в ополчении под Москвой. Эта пляска смертей, в одинаковой степени замешанная на войне и ГУЛАГе, была столь же замысловатой и вездесущей, как и сами родственные связи.
Судя по письмам в поселок Вожаель, где умер дед, пересидев свой срок то ли потому, что ему был запрещен выезд в Москву, то ли по той причине, что уже не мог быть выписан из тюремной больницы, почерк бабушки стал портиться с начала войны. Письма в Вожаель 1939 года еще можно легко читать, потом почерк ухудшался и стал решительно неразборчив с того момента, как в 1943-м погиб на фронте ее трогательный юный сын, мой дядя. Она писала бесконечные письма командиру Эди и самому Эдюше, в никуда. В глазах остановилось ничем не вытравляемое горе. Даже если на послевоенных фотографиях она улыбалась, то очень сдержанно, глаза же оставались страшно грустными, внутренняя непроходящая притаившаяся боль смотрела и в объектив фотоаппарата. Такой же, немного смущающейся этой постоянной боли, она осталась на фотографии, помещенной на нише закрытого колумбария Ваганьковского кладбища.
В Государственном архиве РФ благодаря хлопотам главы «Мемориала» Арсения Борисовича Рогинского я смог посмотреть следственное дело Давида Соломоновича Трауба. Это не самое веселое в мире занятие. А тут еще, вздрогнув, я обнаружил жалобу товарищу Берии 1945 года, написанную четким маминым почерком, но с подписью бабушки: значит, в то время она уже совсем не могла писать разборчиво, пришлось просить дочь-старшеклассницу, обладавшую четким, почти каллиграфическим почерком…
…После того как «Мемориал» выложил базу данных на почти 40 тысяч сотрудников НКВД, пресс-секретарь президента Дмитрий Песков отреагировал совсем не в духе XX съезда КПСС — в жанре «и вашим и нашим». Причем не оставив сомнений в том, кто такие «наши»: «Тема весьма чувствительная. Очевидно, что здесь мнения расходятся у многих, существуют диаметрально противоположные точки зрения, причем и те и другие выступают весьма аргументированно».
В чем, интересно, «аргументированность» сталинистов? В том, что нужно было по ложным обвинениям, по плану уничтожать собственный народ? Разумеется, никаких аргументов — моральных или исторических — нет.
Есть аргументы политические, поскольку легитимность власти питается «славной» историей, а в этой истории не может быть темных страниц — о репрессиях можно говорить лишь скороговоркой, как о побочном и несущественном продукте «великой» эпохи.
Никакого национального согласия по вопросу сталинизма в нации нет. Более того, главный водораздел между сторонниками авторитарного и демократического пути развития страны проходит именно здесь — при обсуждении сталинских репрессий. Да, вождя более полувека тому назад вынесли из Мавзолея, но тело его еще покоится у Кремлевской стены, держит за горло потомков сталинской номенклатуры и вымораживает мозги и души сразу нескольким поколениям постсоветских людей.
Никакого развития страны не будет, пока не пройдет третья волна десталинизации — после первых двух волн в оттепель и перестройку.
Есть, разумеется, и глубоко частный аспект этой истории. Для кого-то какой-нибудь сержант НКВД — кровавый палач, не задумываясь, стрелявший в затылок. А для кого-то — прадедушка, чей портрет при полном параде и орденах висит на стене. Для кого-то лейтенант ГБ — подонок, избивавший подследственного на допросе, а для членов семьи — уважаемый ветеран, защищенный георгиевской ленточкой, как волшебным оберегом.
Понять людей, готовых защищать своих предков-палачей, можно. Человек вообще не одномерное создание — убийца может быть в чьих-то глазах одновременно добрым дедушкой, с которым связаны теплые воспоминания о детстве. Но это не отменяет ничего: убийца остается убийцей, и вина его не снимается, а усугубляется тем, что он действовал по приказу государства.
Пример симптоматичной человеческой драмы появился сравнительно недавно, когда внучка сотрудника томского отдела НКВД Николая Зырянова узнала о том, что ее дед был настоящим палачом, притом что ее же прадед по материнской линии был репрессирован: «Я не сплю уже несколько дней… Умом я понимаю, что я не виновата в произошедшем, но чувства, которые я испытываю, не передать словами… Вот так сейчас и выяснилось, что в одной семье и жертвы, и палачи… Но я никогда не стану открещиваться от истории своей семьи, какой бы она ни была».
Память невозможно отбить — ни кулаком, ни телевизором. С помощью базы «Мемориала» — сайта nkvd.memo.ru — я нашел практически всех сотрудников НКВД, фамилии которых встречаются в следственном деле моего деда Трауба Давида Соломоновича.
Уже через два года после смерти тирана Давида Соломоновича реабилитировали, причем в деле, которое было рассекречено только в 1999 году, есть показания найденных в 1955-м прокуратурой двух из трех людей, оговоривших его. Они признают, что сделали это под жесточайшим давлением следователя. Собственно, в своих жалобах Лаврентию Палычу Давид Соломонович сообщал, что подписал нелепый и безграмотный протокол допроса (единственного, естественно) по той же причине.
О следователе Пильщикове Сергее Петровиче, делавшем акцент на том, что дед представлял собой мелкобуржуазный элемент — «занимался торговлей», хотя он работал архитектором в системе Наркомлегпрома и при обыске у него были изъяты «чертежи типовой бани», известно, согласно базе «Мемориала», совсем мало. Главное, неясно, чем, как и где закончил он свой путь. Есть только данные о том, что на момент допроса он был помощником начальника 3-го отделения 4-го отдела УГБ УНКВД по Мособласти, а затем очень быстро стал замначальника того же отделения.
О других известно больше. Хотя, что характерно, документы того времени — от постановления об избрании меры пресечения и протоколов допросов до обвинительного заключения и ответов на жалобы осужденного и его родственников — подписывались фамилиями без имен и отчеств.
Как будто эти люди не хотели быть узнанными и найденными в будущем. Ну, мало ли в России Ивановых, Никитиных, Афанасьевых — их по несколько десятков служило в системе НКВД.
И я, например, так и не понял, какой из двух Фомушкиных, находящихся в базе «Мемориала», забирал моего деда, перепутав в постановлении об избрании меры пресечения всё: фамилию, национальность, номер дома. Может быть, это тот Фомушкин, который потом, согласно базе данных, служил в Смерше и получал за это ордена?