Дом на Старой площади — страница 21 из 43

По тетради в жестком переплете, содержавшей папины конспекты лекций Покровского, учился и я. Сохранились и три тонких покетбука 1951–1952 годов Госюриздата «История русской политической мысли», подготовленные Владимиром Покровским на основе лекционных курсов. А во «Введении» в первом из трех выпусков есть феерические пассажи с практически напевной интонацией: «Изучая прошлое своей великой многонациональной родины, советский человек любовно отмечает ту роль, которую сыграл русский народ в развитии революционного движения в России и во всём мире». Прямо какой-то тост за русский народ, и, скорее всего, писал его даже не сам Покровский. И правильно — преподается-то история именно русской политической мысли: «Россия Ленина и Сталина, центр нашей социалистической Родины, дает образцы строительства коммунизма, на которых учатся другие народы». Не подкопаешься, особенно в обстоятельствах конца 1940-х — начала 1950-х, с его беспощадной борьбой с безродными космополитами.

Спустя каких-то три с половиной десятилетия история политических и правовых учений стала моей выпускной специальностью на юридическом факультете МГУ. А профессор Олег Эрнестович Лейст, неприязненный суховато-раздражительный преподаватель, в отличие от Покровского предпочитавший ставить всем тройки и двойки, однажды найдет в моей тетради, где я конспектировал его лекции, переписанное откуда-то и вовремя не вырванное и не спрятанное стихотворение «Нобелевская премия» («Я пропал, как зверь в загоне…»). «Чего у него тут только нет: и рожи какие-то нарисованы, и… Пастернак». У меня сначала всё похолодело, но через секунду я понял, что вижу в самом жестком преподавателе факультета своего сообщника. За Бориса Леонидовича я получил от сухаря Олега Эрнестовича четверку. И это была наша с ним тайна.

Кстати, Лейст на три года раньше отца закончил Мосюринститут. Значит, тоже учился у Покровского.

А учебником частного римского права 1948 года издания под редакцией Ивана Перетерского и Ивана Новицкого, профессоров с еще дореволюционным образованием и опытом работы, я щеголял на факультете — однокурсники разглядывали его не столько с трепетом, сколько с изумлением. По новым учебникам мне учиться было скучно, кроме того, они казались недостаточно подробными, а предмет мне нравился, он соединял историю, латынь и, обращаясь в прошлое, странным образом предвосхищал будущее, по крайней мере, казался чрезвычайно рациональным и адаптированным отнюдь не к социалистической среде. К тому же учебник Перетерского-Новицкого был живой, оплывавшие желтизной страницы рождали ощущение подлинности — разговора с умным стариком. На семинарах по гражданскому праву, вроде как наследовавшему — через несколько итераций — римскому праву, я честно умирал от скуки, а вот понятия и кейсы почти двухтысячелетней давности, напротив, завораживали. Причем к истории Древнего Рима я был равнодушен, а римским правом — увлечен. И самая странная и обидная четверка на первом курсе — как раз по римскому частному праву.

В интеллектуальной биографии каждого человека есть книги-ключи. Иной раз одним большим ключом становится библиотека, у каждой книги которой есть своя собственная история, вплетающаяся в биографию человека, выросшего на ней. Ничего подобного электронная книга дать не может. Она мертвая. И, возможно, формируя человека ментально, не может сформировать его эмоционально. Электронную книгу, которая ничем не пахнет и не дает тактильных ощущений, нельзя передать по наследству внутри одной физически осязаемой библиотеки. Эмоциональная связь поколений — с карандашными пометами на полях отца, брата, а то и неведомого двоюродного дедушки и забытыми между страницами квитанциями в прачечную какого-нибудь 1974 года — прерывается.

Многочисленные полки французской литературы — учебной и художественной — это память о покойной маме, чьей специальностью был французский язык. Сладковатый запах иностранных книг, их необычный вид — глянцевые обложки и крашеные обрезы — сопутствовали детству и остались его важной приметой. И приметой времени, и тогдашнего семейного уклада. Достаточно открыть дверцы книжного шкафа, чтобы совершить путешествие во времени и заодно обрести слабый, но контакт с мамой. Я не выбрасываю даже ее рабочие тетради с темами и заданиями для учеников, которые паслись у нас дома добрую четверть века и совершенствовали свои познания в языке. Запах же французских покетбуков не исчезает десятилетиями. Радость узнавания странным образом обнаружилась, когда я оказался в тбилисской квартире Мераба Мамардашвили, где всё, как при нем, жившем здесь с 1980-го по 1990 год, сохранила его сестра, Иза Константиновна: французские книги и словари, в том числе покеты, в том числе те, которые стоят и у меня на полке…

Болотно-зеленый двухтомник истории русской литературы Овсянико-Куликовского, издание начала XX века: несколько поколений семьи черпали из этого прогрессивного издания мысли для школьных сочинений. И это тоже разговор с тенями незабытых предков. Интересно проверять набор идей авторов двухтомника на современных учителях русского и литературы. Эксперимент продолжается — мой младший сын прошел полосу написания сочинений по русской классической литературе.

Довольно скоро выявились на курсе таланты: бурно расцвела самодеятельность, почти в каждой группе издавалась собственная стенгазета, а в нашей — даже свой журнал, который назвали «Дела и мысли». Насчет дел — не особенно большой раздел, а мыслей — сколько угодно, даже в стихах. Записными «поэтами» были Андреев и я, причем разных направлений. Я, конечно, наследник Маяковского, а мой коллега писал лирические стихи, что давало мне основания лягнуть его в рубрике «Бой поэтов», где Андреев довольно едко писал: «Там дых, тут тяг, / Имя мое Колес-ни-ков Влад». На что я немедленно отвечал: «Что-то чувствуется запах Блока / В лирике небесно-голубой».

На курсе был и свой композитор Коршенбойм, он же руководитель курсового хора, единственного в институте, да и среди соседних вузов. Особенно бойко выступал хор на ступенях у памятника Чайковскому (мы же были соседями Консерватории) во время праздников и демонстраций. Узенькая улица Герцена резонировала и усиливала рев молодых глоток. Одновременно я вступил в хор любителей пения при музыкально-педагогическом институте имени Гнесиных. Меня привлекло объявление, что хор именно «любителей», ведь я был большим любителем хорового искусства, посещал все хоровые концерты, особенно ценил хор А.В. Свешникова, мужской хор Эстонии и, конечно, ансамбль Советской армии под управлением Александрова. И вот я оказался в числе других пятидесяти человек принятым в хор знаменитой Гнесинки!

Идея была чисто педагогическая: имелось в виду, что студенты хорового факультета будут на нас практиковаться под руководством главного хормейстера ансамбля Советской армии Константина Петровича Виноградова, говорившего, что ему надоело работать с чисто мужским хором, а хотелось заняться со свежими голосами любителей, со смешанным хором, исполнить произведения, недоступные для армейского ансамбля. И на первом же занятии мы сразу стали работать над сложнейшим произведением Танеева «Сосна» на слова Лермонтова. Я пел в группе басов — основе хора. Мой сосед по хору по фамилии был Басс, и я всегда подстраивался под него.

После распевного вступления теноров и женщин мелодия мягко опускалась на свой фундамент — басовую партию, и мощный аккорд потрясал зал. А в финале мы, басы, из последних сил переходили на профундо (нижнее «фа»): «…одета как ризой о-о-о-на…», и все были счастливы, особенно Константин Петрович, приговаривая к случаю, что самую большую зарплату в ансамбле получает бас-профундо. Мы его хорошо знали и любили по исполнению замечательной украинской песни «Взяв бы я бандуру…» Выступления нашего хора были записаны на радио, часть наших песенных удач была перенесена К.П. Виноградовым в репертуар Краснознаменного ансамбля, например, «Попутная песня» Глинки, украинская песня «Щедрик, щедрик» и другие. Мы с восхищением слушали армейцев, но считали, что у нас получалось лучше.

Отец постоянно пел. Если не пел, то напевал. Как будто в его голове (или в душе) всё время работало музыкальное радио и передавало через него концерты. Вкусы его были классическими. Ну или, если угодно, советскими. Хотя советскую эстраду брежневской эпохи, за редкими, но характерными исключениями вроде тех же Марка Фрадкина или Павла Аедоницкого, если говорить о композиторах, или Валентины Толкуновой, если речь шла об исполнителях, он абсолютно не принимал. Сам себе удивился, когда вдруг ему понравились «Песняры» на концерте в Минске — притом что их кантри-стилистика выбивалась из его представлений о прекрасном. Любил театр, и неизменно в командировках, будь то в Таллине, Иркутске или Ереване, ходил смотреть местные постановки. Нереализованная мечта о профессии актера или певца была загнана глубоко в подсознание, но никогда не отпускала.

Вообще в институте жили дружно, весело. Нас хватало на всё. Даже такое скучное дело, как агитработа среди населения в период подготовки и проведения различных выборов, комсомольцы проводили с настроением. Каждую неделю собирался агитколлектив и с восторгом смотрел и слушал отчет агитаторов, который доцент Мирский превращал в эстрадное представление под хохот и аплодисменты зрителей.

Особенно интересно было в день выборов. В то время они начинались в 6 часов утра. А это означало, что наш агитколлектив должен был собраться в 4 часа на инструктаж; некоторые, чтобы не рисковать, ночевали в помещении избирательного участка. Затем начиналось очередное представление. В 5 утра наш руководитель Мирский командирским голосом приказывал: «Ну что ж, пора поднимать народ!» И мы шли по знакомым адресам (ведь за очередную кампанию мы превращались буквально в членов семей избирателей) и начинали барабанить в двери, несмотря на протестующие возгласы и брань жильцов. Правда, наша группа всё же относилась к своим подопечным более человечно. Выйдя под утренние звезды, мы делали несколько кругов вокруг домов, а потом с тяжелым вздохом принимались будить избирателей и ласковым, увещевающим тоном гасили их справе