Дом на Старой площади — страница 22 из 43

дливое негодование.

К 6 утра почти все избиратели уже были на участке. Пришедших первыми фотографировали, газетчики брали интервью. Вовсю работал буфет, играл баянист, пели частушки. К 9-10 часам посылались сведения о количестве проголосовавших в окружную избирательную комиссию с таким прицелом, чтобы к 12 отрапортовать, что голосование полностью закончено. Так почти всегда и происходило.

Агитаторам объявлялась благодарность, и мы могли идти голосовать на свои участки. Перед уходом каждый из нас проверял по спискам, все ли подопечные проголосовали, не надо ли бежать по квартирам «добирать остатки». В большинстве случаев этот район, как мы считали, благодаря нашим усилиям занимал первое место по «охвату» и по времени.

Эта абсолютная бессмыслица советских выборов, притом не сфальсифицированных, потому что и фальсифицировать-то было нечего, никого не смущала. В своем перфекционизме советская власть, как и любая авторитарная система, достигала высшей степени абсурда: ну вот зачем, например, было устраивать людям «праздник» в шесть утра? О чем могли брать «интервью» газетчики? Хорошо, буфет — это полезное дело, можно было зарядиться чем-нибудь дефицитным вроде бутерброда, достойного театрального фойе. Да, атмосфера праздника и общего дела, в котором, впрочем, было не больше смысла, чем в выкапывании и закапывании одной и той же ямы. Но к чему так торопиться? А еще — за что агитировали, какими словами объясняли необходимость выбора без выбора — такого же, в сущности, как и в магазинах?

Это всё тяга к стахановским рекордам через «не могу», через преодоление себя — вот что такое голосование в 6 утра с подведением итогов к 12, со стопроцентной явкой и стопроцентным результатом. Только на этих силах поверхностного натяжения социальной ткани и могла выживать и поддерживать себя Советская власть, не давая слабину ни в чем и держа в напряжении всех. Тем более что речь-то идет о позднесталинской эре, едва ли не более страшной, чем времена начала Большого террора. Удивительным образом принудительное голосование на президентских выборах 2018 года тоже предполагало отчетность отдавших свой голос не позже 12 дня. Вряд ли нынешние «агитаторы» что-нибудь слышали о такой традиции 1940-1950-х, но какова сила подспудного «эффекта колеи» в нашей стране — те же действия, те же завлекалки на избирательных участках, даже тот же контрольный час!

Но рядом с этим — веселье и ухарство командной молодой работы! Удовольствие от процесса и кайф от успеха. Соревнование — кто быстрее и больше. Спорт и юмор. Приятная усталость и ощущение честно и удачно проделанной работы.

Тоже скрепа, между прочим.

Всё не так весело было уже во второй половине 1960-х, когда в медленном ритме упаднического черно-белого кино ожидала своей естественной смерти оттепель, точнее, то, что от нее осталось в промежутке между приходом Брежнева к власти и заморозками 1968-го. В «Июльском дожде» Марлена Хуциева агитационная кампания за выборы сопровождает умирающую любовь героев Ураловой и Белявского, актеров совершенно антониониевского уровня и духа. Герой преследует ускользающую красоту героини, прорываясь в квартиру, где она ведет агитацию за выборы в семье глубоких стариков. «Наши в райкоме уже собрались», — эта кодовая фраза-обман позволяет вытащить из квартиры молодую женщину — к ее неудовольствию. Это мизансцена, где агитация использована режиссером как великолепная декорация умирающей любви — а ведь это нужно было еще протащить через цензуру. Антониони, пожалуй, отдыхает…

Еще один участок массово-политической работы нашего института постоянно ходил в передовых — это лекционная пропаганда. Наша лекторская группа отличалась железной дисциплиной. Казалось, не было ни одного предприятия в районе, на котором я бы не выступал, причем не один раз, нередко и по персональным заявкам, что было особенно почетно.

Мы всегда гордились нашим пролетарским Краснопресненским районом, его традициями. Для меня было естественным желание вступить в партию. Изучал ее историю, устав, другие документы. Зная свою зрительную память, специально несколько раз ходил в Музей Ленина, экспозиция которого точно отражала содержание глав «Краткого курса истории ВКП(б)». Так лучше запоминался пройденный материал. Но оказалось, что не в том была загвоздка. Для вступления в партию, кроме рекомендаций двух коммунистов со стажем, требовалась еще и рекомендация комитета комсомола, а вот ее-то было получить труднее всего. Комитет очень строго относился к студентам, бывшим школьникам, и всем нам твердо отказал, правда, посоветовав прийти годика через два, когда мы практически покажем свою готовность стать кандидатами в партию. Это был ошеломляющий удар, но мы понимали, что еще не достойны такой великой чести, и только удвоили свои общественные, и учебные усилия.

На первый взгляд, поразительна эта степень дистиллированного, активного конформизма, особенно если учесть, что дело происходит в страшный позднесталинский период. И тем более если учесть, что старшекурсник давно и верно влюблен в еврейку, дочь умершего в лагере в Устьвымлаге «неразоружившегося меньшевика», и вообще собирается на ней жениться, несмотря на бушующие вокруг государственный антисемитизм и борьбу с безродными космополитами. Но одно прекрасным образом сосуществует с другим. Взять тот же Краснопресненский район: как раз в это время забрали в ГУЛАГ бывшего главу райисполкома, Михаила Немировского, который в первые месяцы войны готовился к тому, что возглавит на этой территории подпольное сопротивление врагу — все ждали, что Гитлер возьмет столицу.

Просто папа хотел быть хорошим гражданином своей страны, хотел исполнять неписаный кодекс поведения правильного человека. А венец морально одобряемого поведения — вступление в партию… Но даже он, такой активный и верноподданный строитель нового общества, пока оказался недостоин высокого звания коммуниста.

Будучи верным ленинцем, отец парадоксальным образом в большей степени был сосредоточен на своих личных проблемах: вступление в партию — это же личная озабоченность. А вокруг крушила человеческие судьбы вторая волна сталинских репрессий, режим, вслед за вождем, послушно и даже с рвением погружался в паранойю. В том же самом юридическом институте, важном «идеологическом» вузе, происходило много интересного.

Отец не вспоминает знаменитую лекцию Андрея Вышинского, которую тот прочел в мае 1948 года в Московском юридическом, в хамских выражениях раздолбав учебник «Теории государства и права» профессора Денисова и «замочив» ключевых профессоров. И ведь что характерно — Вышинскому, его обличительному артистизму, студенты неистово аплодировали.

Упомянув профессора Георгия Семеновича Гурвича, папа не описывает, как того в те же годы выперли из института за «космополитизм». А это был экзотический старичок — чудак в валенках, при этом один из основных авторов сталинской Конституции 1936 года. Из МЮИ вышли многие первоклассные литераторы, например, Виктор Перельман, будущий завотделом информации «Литературки», а затем основатель и редактор эмигрантского журнала «Время и мы», представителем которого я был на рубеже 1980-1990-х — за 25 долларов в квартал и банку кофе «Фолджерс» из Америки. Этот институт окончил Александр Борин, автор термина «проскочившее поколение». Перельман и Борин подробно описывали Гурвича, его нестандартное поведение и крылатые фразы. Например: «Ну-с, догогая, не знаю, как вообще, а в госудагственном устгойстве бугжуазной Индии вы девственница». Или: «Ставлю вам пять. Два сейчас, а тги — когда пгидете». Однажды он выгнал с экзамена собственную дочь, бросив ей вслед зачетку: «Вон! Вся в мать, дуга!»

Перельман тоже был другом Левенсона. Дмитрий Соломонович называл Виктора Борисовича «фашистом» — за дурной нрав и бескомпромиссность.

Глава 4. Обретение профессии

Студенческие годы пролетели быстро, и вот началась трудовая жизнь. В последний год учебы у нас была практика, сначала в райпрокуратуре, а потом в Таганском райнарсуде. Нас сразу включили в работу как дополнительную «рабсилу». От имени следователя я вел допросы, писал все бумаги и даже выступал в суде. Сидя в зале, я писал протокол судебного заседания, а потом сопоставлял с официальным протоколом. В нарушение закона о тайне совещательной комнаты судья Звягин брал меня с собой на совещания и предлагал составлять проекты судебных решений и приговоров, потом обсуждал их с народными заседателями и, если они соглашались, давал переписывать проект в настоящий документ. «А как иначе я могу тебя научить составлять судебные документы?» — спрашивал он и был прав.

В конце практики 20 студентов были отозваны в Верховный суд СССР, лучшие практиканты привлекались к работе в высшем органе правосудия в качестве консультантов, таким образом, уже на 4 курсе мы стали «опытными» профессионалами, а не «несчастными теоретиками», как мы называли коллег-выпускников из МГУ.

Распределение для нашего курса не представляло большого труда: часть студентов уже постоянно работала в милиции, прокуратуре, плюс отличная учебная практика — в результате почти на каждого были заявки на работу. Мне предложили на выбор — в Прокуратуру СССР или Верховный суд СССР, причем за мной на комиссию пришел помощник председателя суда по кадрам и отстоял мою кандидатуру в споре с прокурором. Так что с 1 июля 1951 года я ушел в первый трудовой отпуск за счет Верховного суда СССР и с 1 августа приступил к работе сначала референтом, а через год — консультантом Судебной коллегии по уголовным делам.

Почему я сам ушел из юриспруденции, пойдя по стопам отца, окончив юрфак МГУ и даже начав работать ровно в то же самое время, как раз 1 августа, только 36 лет спустя, и не в Верхсуде СССР, а в высшей судебной инстанции РСФСР? И тоже сначала почему-то был отпуск, а потом уже работа. Только должность называлась — сразу — консультант, а потом, спустя несколько месяцев, а может год, — старший консультант. Отец передавал мне эту профессию, как передают семейное дело или наследственное ремесло. Спустя два с половиной года я покинул не только суд, но и специальность, хотя и оставался аспирантом Института государства и права АН СССР, впрочем, писавшим диссертацию на тему, имевшую очень условное отношение к праву, — исследовал вполне марксистскую проблему отчуждения. И если кто-нибудь, кроме моего умного и проницательного научного руководителя профессора Гулиева, понял бы смысл написанного, то работу можно было признать диссидентской: я утверждал, что советское право способствует отчуждению человека от власти. И это — при социализме…