casual, если бы под него всё равно неизменно не надевался галстук. В те времена даже на встречи близких друзей ходили в галстуках.
Я выделял для себя этот пиджак на фоне других, незапоминающихся. И потом полюбил твидовые пиджаки, какие носят западные профессоры, от вельветовых же брюк в толстый рубчик просто цепенел. Оттуда же, от отца, нержавеющая любовь к никогда не выходящим из моды рубашкам поло. Из поездки в Италию (встречи с итальянскими коммунистами) родители привезли темно-синюю рубашку-поло мне и светло-голубую — папе. Я заносил свою до дыр — она казалась вернейшим и неувядающим символом западного мира.
А вот когда я в конце 1980-х начал ходить на работу в Верховный суд РСФСР, то позаимствовал из папиной коллекции галстуков строгий синий в тонкую полоску — хорошей европейской выделки, подаренный одним из высших должностных лиц в стране. Должностное лицо носило такой же галстук — я видел в телевизоре. С тех пор имею пристрастие как раз к таким консервативным галстукам, которые можно увидеть на американских и европейских политиках, не столь яростно, как наши деятели, следящих за последними «взвизгами» моды…
…Я готовил ворох ответов, как правило, отрицательных, и нес их на подпись членам суда, сидевшим по четыре человека в комнате, заваленной многотомными делами. Мне нравились эти сорокалетние мужики, слишком много знавшие о жизни и, как казалось, с некоторым презрением к ней относившиеся. Аккуратист — мой куратор — учил меня безукоризненным формулам и вниманию к нюансам. Он был по национальности башкир и походил на Будду — из-под его рук выходили тончайшие изделия, юридические формулы, похожие на резьбу по слоновой кости. Его сменщик, основательный, квадратный, вызывавший этой своей основательностью симпатию, вчитываясь в «обстоятельства дела», шевелил так называемой щеточкой усов и, серьезно-насмешливо глядя на меня, говорил, что мне пора вступать в партию. Они очень хорошо и покровительственно относились ко мне — готовили преемника. Потом я шел подписывать важнейшие документы к медлительному высокому старику — председателю того, что называлось «судебным составом». Наш состав покрывал целый гигантский регион, квадратные километры мерзлой земли, лéса, строек, шпал, тоннелей, зон, унылых индустриальных городов, провонявших дымом заводов; от наших настроений, предыдущего опыта жизни, привычек, предрассудков, воображения, разума, профессионализма зависели судьбы десятков тысяч людей.
Иногда, когда в кипе жалоб просвечивало беззаконие, я «истребовал дело». На стол ложились тома уголовного дела, бессвязный палимпсест отчаянных человеческих судеб, обстоятельства каждой нелепой жизни нужно было отлить в формы уголовного закона, с учетом всех нюансов постановлений пленумов Верховного суда и талмудических толкований статей. На заседаниях синедриона — президиума суда, где разбирались тонкие вопросы квалификации преступлений, — я сидел где-нибудь в углу на приставном стульчике с блокнотом в руках — подмастерье на собрании мастеров.
На второй год работы я чувствовал себя мастеровитым ремесленником в грязном окошечке металлоремонта, который уже издалека может определить, как починить изделие и подлежит ли оно вообще починке. Величайшие гуру профессии передавали мне свое знание, я был сдан в науку к исполинам. И уже не таскал с собой домой на выходные десятками жалобы становящихся родными осýжденных — щелкал, как орехи, их судьбы, капиллярно знал и безошибочно угадывал тайные помыслы, мотивы и уловки, легко отделял косвенный умысел от прямого, читая их мысли на расстоянии в момент рокового удара тяжелым предметом по голове собутыльника или внезапно вспыхнувшего неодолимого вожделения к 13-летней соседке.
Квалификация преступления — вот какой товар я выдавал из своего окошечка за 120 рублей в месяц. Выдавал из затхлой комнаты окнами на атлантов, без устали десятилетиями поддерживавших окна в соседнем — через улицу Куйбышева — здании. Из комнаты, населенной тридцатипятилетними замужними женщинами, открыто обсуждавшими между собой мои же достоинства и недостатки, молодым мужчиной, возвращавшимся с недоступного мне обеда из гостиницы «Москва» (5 рублей!), так называемой бабкой, 1918 года рождения, в течение долгих десятилетий копавшейся в ворохах жалоб при всех председателях суда и оставлявшей рабочую поверхность стола абсолютно чистой по окончании трудового дня — школа! Жалобы, жалобы, жалобы, дела, дела, дела. Я запоминал страницы в книгах по статьям УК РСФСР: например, если закрывал любимый журнал «Иностранная литература» на 103-й странице, достаточно было отложить где-то в сознании — «умышленное убийство». Анализ уголовных дел — это было ремесло, в котором я достиг совершенства. И мог заниматься всю жизнь, но не стал.
И перестал быть копией отца.
Выходил «Бюллетень Верховного суда СССР», в котором печатались разборы наиболее сложных, запутанных ситуаций и давались четкие рекомендации, как правильно решить то или иное дело. Для судей всей страны это было практическим подспорьем и способствовало единообразной судебной практике. Были в «Бюллетене» и мои публикации. Одной из них я особенно гордился, так как дело по моему докладу было рассмотрено на Пленуме Верховного суда СССР.
Некий молодой человек, осужденный за мелкое хулиганство к одному году лишения свободы, был повторно осужден за «лагерный бандитизм» к двадцати пяти годам. Конечно, я сразу заинтересовался его судьбой, ведь парень мог погибнуть. А фабула его «бандитизма» была очень простой: голодный отчаявшийся парнишка попросил другого, более «счастливого» заключенного, получившего посылку из дома, поделиться хлебом (тот получил целую буханку). Нарвавшись на отказ, тот попросту отнял хлеб (отрезал полбуханки), и вот финал: сломана жизнь на 25 лет вперед… Я подготовил проект протеста о переквалификации его преступления со статьи 59-3 УК РСФСР (бандитизм) на тихую, полузабытую статью 144 — вымогательство, предусматривавшую 2 года лишения свободы, а с учетом отбытого срока в протесте ставился вопрос об освобождении этого молодого «бандита». Протест подписал зампред Верховного суда А.Ф. Тарасов, знавший моего отца по прошлой совместной работе.
Пленум протест удовлетворил, информация об этом была опубликована в «Бюллетене». Я ходил с журналом и показывал его знакомым. Все меня поздравляли и хвалили: вот это да! Акции мои как юриста поднялись, я знал, что меня выдвигают на должность старшего консультанта.
Но судьба распорядилась иначе. Общественная жизнь захватила меня. Нетерпимость к несправедливости, желание помочь товарищам выдвинули меня на комсомольскую работу. Я был избран секретарем комсомольской организации Верховного суда. Были, видимо, кроме энтузиазма, и некоторые организаторские способности, так как наша структура стала одной из лучших в районе. Знали меня и как постоянного лектора райкома комсомола, внештатного инструктора отдела пропаганды. В общем, на очередной районной конференции меня избрали членом бюро райкома. Надо было разрываться на две или даже три части.
Единственное, что меня спасало, — это изменение в лучшую сторону всей моей жизни: я женился 4 июля 1950 года. Моя Деля полностью понимала и поддерживала меня. А ей всегда было нелегко, ведь меня почти не было дома. Наш первенец Сережа воспитывался практически без родителей — бабушкой Любовью Герасимовной и соседкой Розой Григорьевной. Жил он в своей половине комнаты, отгороженной занавеской, где играл, делал уроки и заводил грампластинки на проигрывателе, в основном революционные песни.
Брат унаследовал от отца его конформизм, но он трансформировался в нечто очень странное. Например, в то же пристрастие к революционным песням, жанру очень специфическому, нагруженному исторической семантикой. Возможно, это был первый шаг брата к профессии историка, причем по кафедре истории КПСС — при своем крайне скептическом, ироническом и в то же время компромиссном уме он прочитал всего Ленина, не исключено, что его как читателя следовало занести в Книгу (рекордов) Гиннесса. Правда, эти самые революционные песни я помню плохо: если к ним в каком-то смысле можно отнести «Гуантанамеру», тогда да — было такое. Много раз.
От Розы Григорьевны в моей памяти остались только имя и отчество. Я всегда думал, что это такая наша родственница, тем более что имя и отчество были вполне подходящими для маминой линии. Оказалось, соседка. Коммунальный быт и в самом деле оказывался совсем не линейным — тут были и соседские доносы в органы, и самая главная помощь, помощь в воспитании ребенка.
В этой части мемуаров папа как-то широко распорядился временем — от свадьбы в 1950-м до революционных песен, которыми увлекся брат, а это, пожалуй, начало 1960-х.
Отец не дожил до золотой свадьбы две недели. Мама пережила его на несколько месяцев. Два кадра — медовый месяц в Одессе, папу, маму и Эмму Мхитарян (без нее мама не могла провести даже медовый месяц) сносит волной, они загорелые и счастливые; затем — два года спустя, лето 1952-го: съемная дачка на Лосиноостровской, лето, жара, усталая, исполненная материнства, но веселая мама, давно не стриженный отец, без рубашки, в широких полотняных белых штанах поднимает своими огромными руками моего полугодовалого брата. Интересно, кто снимал…
После моего довольно острого выступления на городской комсомольской конференции мною заинтересовался МГК ВЛКСМ. Пригласили на беседу, а затем я был отозван на общественную работу и стал инструктором орготдела Московского комитета комсомола.
Заведующей нашим боевым отделом была фронтовичка Лия Кутакова, создавшая дружную, веселую команду, которая задавала тон в работе комсомольских организаций города. Секретарем горкома, ответственным за организационную и кадровую работу, был В.Я. Павлов — очень знающий и собранный, но несколько занудливый человек. Каждую неделю он проводил совещания, на которых в пух и прах разбивал наши отчеты за неделю, ехидно наставлял.
Заканчивал так: а теперь, ребята, сели на мотоциклы и вперед, на места! Рабочий день четко делился на две половины: до обеда — в организациях, на заводах, в НИИ и вузах, а вторая половина — за рабочим столом в МГК, отписаться, заполнить бумаги, дозвониться по срочным делам.