точно посмотреть записи 1920-х годов этого восхитительного балета с ракеткой и мячом.)
Ныне теннис не является ни атрибутом диссидентства, ни поводом для патриотизма. Путин не звонил Шараповой, «богине в платье до колен» (Набоков), когда она победила на Roland Garros в 2014 году. От теннисистов не требуют клятв в верности России, как от представителей иных видов спорта. Чистый космополитический спорт.
Тем и хорош. «Дар богов», как говорил Мандельштам.
Часто приходилось работать с комсомольцами театров. Замечательным секретарем комсомольской организации театра им. Станиславского был Евгений Леонов, впоследствии актер мирового класса. В жизни он был такой же, как Лариосик из «Дней Турбиных» — искренний, простодушный и надежный товарищ. Его слушались беспрекословно, это была власть авторитета-таланта — не авторитет власти, что особенно ценилось молодежью театра. Подружились мы с секретарем комсомольской организации Центрального детского театра Олегом Ефремовым.
Как-то после очередного прогона спектакля мы с Олегом и актером Геннадием Печниковым обедали в буфете театра, то есть жевали резиновые сосиски с бурдой, называемой кофе. Олег затеял разговор о молодежном театре, о засилье «стариков» и зажиме молодых актеров. Я подзуживал собеседников: ну, чем не встреча Станиславского и Немировича-Данченко в «Славянском базаре». Печников серьезно отнесся к разговору: «А что, надо бы организовать свой театр для молодежи. Вот ты, горком, и поддержи». — «Я-то поддержу, но надо делом доказать свою правоту». — «Вот и докажем!» — твердо отрезал Олег.
Репетиции проходили поздним вечером или ночами после спектаклей. Молодые актеры, старшекурсники школы-студии с энтузиазмом трудились под руководством Олега Ефремова над спектаклем «Вечно живые» по пьесе Виктора Розова. Московский горком ВЛКСМ поддержал инициативу комсомольцев по созданию молодежной студии, в газетах была дана соответствующая информация, и всё завертелось.
Премьера удалась, были серьезные одобрительные рецензии. Театр родился.
Так папа, не став театральным актером, о чем он мечтал подростком и юношей, вернулся в театр в качестве комсомольско-номенклатурной «крыши» — уже не взлохмаченным подростком-энтузиастом, а зрелым молодым мужчиной, облеченным властью, внешне похожим на героев итальянского кино.
Конечно, театр-студия не случайно назывался «Современник». И не случайно возник в 1956-м, став частью процесса десталинизации. Закономерно и то, что первой постановкой «Современника» стала пьеса Виктора Розова «Вечно живые» — ее действие происходит в войну. А ребятам, давившимся резиновыми сосисками, не сравнялось и тридцати — они были из поколения родившихся в самом конце 1920-х и едва не попавших на фронт. Ефремов был на год старше отца — 1927 года рождения. Леонов еще на год старше. Печников — тоже 1926-го. Ровесники, ученики московских школ, пережившие подростками войну, — папа чувствовал себя среди них своим. «Курируемым» повезло больше — из драмстудий они шагнули в театр. Отец — нет.
Я всегда старался не уходить из специальности, быть «в курсе» и поэтому поступил в заочную аспирантуру ВЮЗИ — Всесоюзного юридического заочного института на кафедру уголовно-процессуального права. Еще в научном студенческом обществе я увлекся процессуальным правом. Теперь это увлечение пригодилось. Кафедрой руководила Татьяна Варфоломеевна Малькевич — доцент, крупный специалист, она в силу своей принципиальной позиции пребывала в «контрах» с мэтром теории уголовного процесса профессором Строговичем — ярым последователем европейского буржуазного права. Я впервые очутился в гуще идеологической борьбы и с трудом перестроился с «буржуазных позиций», вбитых в меня учебниками Строговича, на «марксистско-ленинские». Кстати, это мне мешало не раз при публикации статей — всякое слово против господствующего мнения Строговича воспринималось в штыки, да и при защите диссертации чувствовались закулисные интриги.
Лысая голова членкора Строговича была известна нескольким поколениям советских юристов. Классик умер на 90-м году жизни, когда уже я учился то ли на втором, то ли на третьем курсе. Его учебник теории государства и права читать было необязательно, но считалось особым шиком. В уголовном процессе он придерживался просто здравых взглядов на предмет, решительным образом расходившихся с практикой советского правосудия: например, Строгович отстаивал принцип состязательности уголовного процесса. С одной стороны, кто бы с этим, кроме, кстати говоря, той самой Малькевич, спорил? С другой стороны, кто придерживался этого правила, например, в годы репрессий?
Со Строговичем всё было сложно. Начать с того, что он родился еще в XIX веке и начал обучаться праву, как сказал бы Остап Бендер, до эпохи исторического материализма. Звали его Михаил Соломонович, то есть он был евреем. При всей его приверженности буржуазному, то есть общечеловеческому процессуальному праву, Строгович уже в 1939-м получил звание члена-корреспондента АН СССР. Конечно, в положенное время он стал «космополитом», но потом очень быстро вернул свой прежний авторитет, и хрущевская реформа всех отраслей права, включая уголовный процесс, — это и его дело.
Несмотря на то что папина диссертация была посвящена высшей инстанции и называлась «Судебный надзор Верховного суда СССР по уголовным делам», в ней можно было найти отголоски битв разных научных школ. Это был труд на почти 400 страниц, научный руководитель Малькевич в списке литературы была упомянута лишь два раза, зато Строгович — шесть раз. Однако именно потому, что автор диссертации полемизировал со своим идолом: старый профессор отказывался считать надзор Верховного суда СССР принципом советского уголовного процесса, отец решительно доказывал обратное. Еще на 100 страниц было опубликовано статей. Одна из них была посвящена Верховному суду США и носила заведомо грустно-критиканское название «За мраморным фасадом». Защитился папа в 1962 году, начав работать над диссертацией как раз вскоре после истории с «резиновыми» театральными сосисками.
Празднование защиты диссертации проходило в «Национале», где официантки, впав в лирическое настроение, задумчиво слушали романсы, которые пел под гитару новоиспеченный кандидат… А потом друзья, собравшиеся вокруг папиной семиструнной, запели хором.
Пели они в том числе русифицированные союзнические песни — все-таки это было поколение 1945-го, его представители имели шанс быть открытыми миру, шанс, который Сталин закрыл в 1946-м. И, например, в бодром «И в беде, и в бою об одном всегда пою…» (композиция, исполнявшаяся джаз-оркестром Варламова, в литературе лишь однажды упомянутая — Юрием Нагибиным) я спустя много лет узнал Roll along covered wagon в исполнении оркестра Гарри Роя. Что уж говорить про «Путь далек до Типперери», исполнявшийся даже хором Красной армии. И кое-что из репертуара оркестра Эдди Рознера. Например, «Ковбойскую», изумительно стилизованную под американскую музыку. И «американские» слова: «Мы ворвемся ночью в дом, мы красотку украдем, если парня не захочет полюбить». После чего кто-нибудь из поющих должен был дискантом отвечать: «Ну зачем красотку красть, вы же можете пропасть, ее можно просто так уговорить». А потом хор друзей родителей должен был грянуть: «И-о-о, и-о-о, и-о-о-о, и-о-о-о, если только конь хороший у ковбоя, и-о-о, и-о-о, и-о-о, и-о-о, и пивные попадаются в пути».
Ах как дорог был мне этот хор из того времени, когда деревья были большие, и они еще не пошли на те дрова, которые я наломал потом в жизни…
Интересно, что за литературную основу «Ковбойской» отвечал трубач рознеровского оркестра Юрий Цейтлин, потом много чего сочинивший, в том числе слова папиной любимой песни, одного из лучших советских композиторов Павла Аедоницкого, «На седьмом этаже» («Я знаю, ты ждешь меня дома, ты ждешь меня там, на седьмом этаже…»), которую исполнял Эмиль Горовец. Музыку же к «Ковбойской» сочинил человек ковбойской судьбы — польский еврей Арон Гекельман, взявший себе псевдоним Альберт Гаррисон. Он не знал нот, а музыку сочинял блистательную — соответствовавшую задачам джаз-оркестра.
Учиться в аспирантуре при моей занятости было нелегко. Выглядело это так: в 10 часов вечера укладывался спать Сережа за занавеской, а я раскладывал на обеденном столе свои книги и лихорадочно, с тяжелой головой, писал, писал, писал, не надеясь особенно на успех, так как знал, что на очередном заседании кафедры, членами которой были в основном молодые женщины, меня разнесут «до основанья, а затем…», и строгая Татьяна Варфоломеевна пройдется буквально по абзацам и даст рекомендации, по которым мне еще работать и работать по вечерам. Хотя я был аспирант-заочник, спуску мне не давали. Но несмотря ни на что учебы я не бросал.
Моему брату Сереже тогда было лет пять-шесть. Коммуналка в Старопименовском, откуда два десятка лет тому назад забрали главу семейства — тестя моего отца. Друг друга они никогда не видели. Еще лет шесть-семь оставалось до получения отдельной квартиры.
Отец, молодой и амбициозный, преодолевая себя, пишет диссертацию, много работает, и в тогдашней системе селекции кадров это не остается незамеченным.
Но и мама не менее успешна: едва начала работать учителем французского — и уже в конце 1950-х выходит написанный ею с ближайшей подругой Эммой Мхитарян и коллегой Викторией Бахмутской учебник для первого года обучения языку в спецшколах. Для всего СССР! (Правда, сколько тогда было школ «с преподаванием ряда предметов на французском языке»? Совсем мало, если из одной только московской второй спец вышла вся франкофонная элита страны.) А вслед за этим — сразу — учебник для второго года обучения. Авторам — около тридцати, они еще совсем недавно обучались в институте Мориса Тореза. Особенно хорош учебник первого года — по его картинкам можно изучать быт затонувшей послевоенной советской Атлантиды со всеми его деталями и представлениями о социально-ролевых функциях: отец в семье — унылое существо, выглядящее старше своих лет, с неизменной газетой и в галстуке, мать — либо в характерных тапочках, либо в жутком деловом костюме, мальчики — в форме с ремнем, девочки — в босоножках и носках. Над круглым столом — лохматый абажур, попадается даже телевизор. Но лучше всего смотрятся ностальгические улицы с деревьями, «Победами» и непременной сталинской высоткой вдалеке.