Выпрямились и начали думать. То есть в терминах нашего нынешнего карикатурного пародийного языка, которым вдруг заговорила нация, — встали с колен. Не тогда, когда захотели обратно в пропахший «Герцеговиной флор» уют сталинской шинели, а когда почувствовали запах оттепели, тающего снега, пахнущего огурцом, перестали стесняться рефлексии и начали обретать человеческие чувства.
И этой повести — осторожной и почти проходной — было достаточно, чтобы ее название дало имя целой эпохе, одной из самых продуктивных в истории страны. И всё потому, что таким чутким и перезревшим было ожидание перемен.
Сейчас перемен не ждут — их гонят из реальной жизни, и, что хуже, из голов и душ. В этом принципиальное отличие той эпохи от сегодняшней, отличие времени, предшествовавшего перестройке, от нынешней посткрымской эры всеобщего «одобрения деятельности».
Но в монолите иногда очень быстро обнаруживаются зазоры и трещины. А власть, представлявшаяся прочной, далекой, сработанной на века, как сталинский дом, при ближайшем рассмотрении оказывалась трухлявой. Наверное, не мне одному выдающийся художник Борис Иосифович Жутовский, сначала обруганный Хрущевым, а потом сблизившийся с ним, рассказывал историю про то, как чуть ли не на следующий день после смерти Сталина он пошел на лыжах посмотреть на ближнюю дачу вождя в Волынском — поскольку жил (да и сейчас живет) неподалеку. В заборе этой, в сущности, главной после Кремля географической точки страны зияла здоровенная дыра, через которую можно было легко проникнуть в святая святых: «Тихо, никого нет — охранная будка с выбитыми стеклами… И только одна тетка выходит в ватнике, в валенках, с ведром, и идет к речке полоскать тряпки…»
Сказано же — оттепель…
Наш райком пробовал новые формы работы и, наверное, первым в стране предложил новую должность «сквозного инструктора» райкома. Практика нас убедила, что это неправильно, когда первичной организацией «руководят» сразу несколько инструкторов — из отдела промышленности, орготдела, отдела пропаганды. Лучше бы иметь дело с одним представителем райкома, который отвечал бы за все вопросы в деятельности организации. Это требовало нового типа низового партработника, но партия к этому еще не была готова. Нас вначале горячо поддержали и в МГК КПСС, и в ЦК, но через три года наш «эксперимент» тихо закрыли за неимением нужных кадров.
Этим административно-организационным нюансам отец уделяет внимание гораздо большее, чем в принципе переменам в стране. Характерно и вот это клише: «Партия не готова». И ведь получается, что структура, правившая страной, не могла наскрести достаточное число кадров, которые отличались бы универсальным пониманием проблем. Даже в Москве. Ресурсная база коммунизма была не слишком велика.
А пока мы работали с увлечением. Если раньше у инструктора отдела было по 80-100 парторганизаций, то при новой системе на каждого приходилось по 14–16 организаций, за которые мы полностью отвечали — «головой», и кое-что удавалось сделать. За мной был закреплен так называемый творческий куст. Наш промышленный район включал в себя и творческие организации — Союз писателей СССР, Московское отделение СП (потом СП РСФСР), Союз журналистов СССР (с ЦДЖ), Союз кинематографистов, Консерваторию, ГИТИС, Театр им. Маяковского. Плюс к этому — все дома культуры, кинотеатры, и в нагрузку — Геологоразведочный институт.
Топография старой Москвы, лучшие маршруты, включая точки тогдашних «употреблений внутрь» творческой интеллигенции. Целая вселенная, населенная удивительными людьми и потрясающими историями. Эту вселенную, разворошенную к тому же XX съездом и фактически уже наступившей эрой «шестидесятничества», задевал по касательной скромный молодой инструктор райкома партии.
И вот что из этого получалось.
Наступали новые времена, с новыми настроениями, появлялись первые «диссиденты» и это в первую очередь сказывалось на состоянии умов моих подопечных. Начались поездки за границу. Это добавило хлопот. Ведь на каждого выезжающего составлялась характеристика, которую должен был подписать секретарь райкома после стандартной фразы: «Морально устойчив, делу партии Ленина-Сталина предан».
Но секретарям райкома не очень-то хотелось брать на себя такую ответственность. И по утрам можно было наблюдать такую сценку. Я с пачкой характеристик (особенно много было из Союза писателей) с виноватым видом вхожу в кабинет Бориса Ивановича Шабанова, первого секретаря РК, и протягиваю ему бумаги на подпись. Он грозно рявкает на меня: «Опять ты со своими диссидентами!» или так: «Опять ты со своими евреями!» Борис Иванович был из рабочих, пришел в райком с Трехгорки и не особенно стеснялся в выражениях: «Давай, катись отсюда!» Я уходил и стучался в кабинет второго секретаря по строительству. Тот кривился, но подписывал. Если и его не было, то шел к третьему секретарю — Арефьевой Нине Петровне. Та меня хорошо понимала и без разговоров визировала.
Характерно, что до XX съезда в характеристиках еще писали «делу Ленина-Сталина предан» — без официальной оценки сталинизма не менялись и оценки неофициальные… Пролетарий с Трехгорки не видел разницы между людьми творческих профессий, норовящими отправиться за границу, и евреями. «Еврей» в данном случае не национальность, а некая потенциально враждебная, но еще не «вскрытая» социальная группа. Характерно использование термина «диссидент». Если отец в своих воспоминаниях не ошибся, значит, это слово употреблялось партработниками уже в то время. Диссидентского движения не было, а слово — было. В административном смысле это, конечно, подстава низового работника: характеристики всё равно надо было подписывать, но товарищ Шабанов просто боялся брать на себя ответственность, перекладывая ее на плечи низового работника. Очень по-пролетарски…
Так я познакомился со многими писателями, еженедельно бывал на заседаниях парткома и Секретариата СП. Секретарем парткома был уважаемый всеми Сергей Сергеевич Смирнов, первым секретарем СП — знаменитый Федин, который не любил заседать и после первого перерыва уезжал на дачу, за стол — писать. Поэтому решения принимались в спешке. Федин при приеме нового члена Союза нервно спрашивал: «Кто-нибудь читал его?» Если таковой находился или, того лучше, претендент предъявлял записочку от известного писателя, вопрос решался незамедлительно, и нового члена все облегченно поздравляли. Но если творчество претендента не было известно, открывалась бурная дискуссия и кандидатуру дружно проваливали. Правда, бывали случаи, когда кто-нибудь вспоминал: «Подождите, ведь я смотрел кинокартину по его сценарию», — вопрос решался положительно, а Федин по-доброму прощался со всеми.
Писал Федин или нет в те годы — большой вопрос, хотя последнюю часть своей трилогии, наверное, все-таки медленно, но поднимал, как целину. Однако то, что он, пуганый и стреляный бывший «серапион», предпочитал прятаться в своей переделкинской башне из слоновой кости и единственное его желание при всех обстоятельствах сводилось к тому, чтобы от него все отстали, — судя по этому фрагменту, чистая правда. Благодаря спасительному торопливому равнодушию патриарха многие писатели могли приобщиться к кормушке, с помощью которой государство приручало инженеров человеческих душ — для поддержания политической конструкции. И на этой уклончивости и способности ускользать Федин продержался первым лицом в СП почти двадцать лет. Травли Пастернака и Солженицына пришлись на его период правления. И он очень подходил своей должности — в облике присутствовала политическая тяжеловесность: трубка, хорошие костюмы и галстуки, красивая седина, мрачноватый взгляд светлых глаз из-под творческо-кустистых бровей. А нетривиальный иконостас — от Сталинских премий до четырех (!) орденов Ленина — соответствовал биографии.
В домашней библиотеке был, но куда-то делся толстый охряный том произведений Федина, который читала только мама. Я его так ни разу и не открыл.
А больше всего мама с детства любила и выше всех других книг ставила «Белеет парус одинокий» Катаева и «Два капитана» Каверина. Как говорил мой старший товарищ, выдающийся фотограф Борис Матвеевич Кауфман, «я мальчишкой был приучен к этому: „Бороться и искать, найти и не сдаваться“».
Мамино детство было тяжелым, военным, с эвакуацией в Горьковскую область, возвращением в Москву, с невероятными потерями в семье, гибелью на фронте брата, смертью двоюродных братьев после блокады Ленинграда, репрессированным отцом. Но в детстве должно быть веселье, должны быть смысл, интерес, жизнь — и эти книги, благо очень толстые, надолго погружали ее в знакомые ощущения, запахи, образы и отвлекали от всего приключенческим сюжетом.
У кинематографистов шли бесконечные разборки, склоки, многие из которых выплескивались на бюро райкома и там благополучно разрешались. Бывшие противники шумно целовались, обнимались и благодарили, как дети, секретарей РК.
Много забот было и с театром им. Маяковского, которым руководил знаменитый Н.П. Охлопков, прославившийся жестоким обращением с актерами. На репетициях стояла абсолютная тишина. Если кто-то в зале или на сцене смел разговаривать, Николай Павлович грозно цыкал и добавлял: «Вот ты, Лазарев, если еще кто-нибудь будет нарушать дисциплину, получишь выговор». Это действовало, ибо никому не хотелось подводить невиноватого товарища. Секретарем парторганизации была неувядающая Нина Мамиконовна Тер-Осипян, с которой мы очень дружили и хорошо работали. С Охлопковым она постоянно воевала за права актеров.
Одно время я вел в театре семинар по марксизму-ленинизму. Актерские нагрузки наблюдал вблизи: сначала с 10 до 11:30 я их терзал на семинаре. Потом начиналась репетиция — уже с терзаниями Охлопкова. Затем — перекус в буфете с сосисками и «кофе», с 5 до 7 — опять репетиция, доводка, шлифовка, а в 7:30 — уже спектакль. Плюс записи на радио, съемки в кино, поездки в Ленинград на сутки-двое, иначе не проживешь, оклады мизерные, жалуйся только на себя, ну, а мне как представителю райкома можно было поплакаться в жилетку.