Дом на Старой площади — страница 35 из 43

Шпаликов, символ поколения, заплутал в эпохе, которая исподволь, почти незаметно успела поменять кожу, причем еще задолго до настоящих заморозков в 1968-м. И, как говорил Бертольд Брехт о писателе Карле Краусе, «когда эпоха наложила на себя руки, он был этими руками».

Впрочем, шестидесятые для Шпаликова завершились как раз в 1968-м, когда он закончил вместе с Ларисой Шепитько сценарий фильма «Ты и я», который по странному недосмотру киноначальства все-таки вышел на экраны в 1971-м в ограниченном числе копий.

Разумеется, картина эта вовсе не антисоветская — в этих категориях вообще невозможно судить о Шпаликове, который был человеком внесоветским. Она даже в некотором смысле социалистическая. Но только это не социалистический реализм, а социалистический сюрреализм.

До полного распада формы в сохранившихся отрывках последнего незавершенного романа («Без копеечки денег. Велики поэты. Так и быть. Не дожил») еще далеко, зато в фильме прокладывает себе русло поток сознания — причем сознания чужого, на поверку оказавшегося шпаликовским. Больного, раненого, совестливого, на грани вмешательства психиатра. Или нейрохирурга — эту профессию автор подарил двум своим героям.

Единственная режиссерская работа Шпаликова «Долгая и счастливая жизнь» прошла на грани социалистического сюрреализма. Где на всю страну было сказано, что жизнь не бывает ни долгой, ни счастливой, а любовь вообще не может состояться. И не только герой актера Кирилла Лаврова «терял каждый раз гораздо больше, чем находил» (последние строки сценария), но и вся страна вместе с ним. Это уже просто финал всего, финал закрытый и глубоко пессимистический, в отличие от открытой и оптимистической концовки «Я шагаю…». Герои же «Ты и я», превратившиеся из горящих молодых ученых в успешных околосорокалетних людей эпохи застоя, в представителей класса, который в те же годы Александр Солженицын назовет «образованщиной», переживают то, что бывает уже после состоявшегося финала. И не могут найти себя ни в попытках новой любви, ни в «смене обстановки». Нет жизни после жизни…

Понятно, почему от сценариста после этого фильма просто шарахались. А сам он уже не вписывался ни в какие литературные и киношные каноны. Драматург Александр Володин как-то встретил Шпаликова в коридоре киностудии: «Он кричал — кричал! — „Не хочу быть рабом! Не могу, не могу быть рабом!“ (Далее нецензурно.) Он спивался. И вскоре повесился».

Уже не шагал, а бродил по Москве, читал газеты на стендах — от корки до корки, заходил на почту и писал на почтовых бланках стихи, в которых распад формы, в отличие от прозы, совсем не ощущался. Но тем они и страшнее — своей абсолютной, космической безысходностью — жестче, чем у кого-либо из современников, даже Александра Галича или Иосифа Бродского: «Ночью на заборе / „Правду“ я читал: / Сговор там, не сговор? / Не понял ни черта. / Ясно, убивают, / А я в стороне. / Хорошо, наверно, / Только на Луне». Это стихотворение Шпаликова начиналось со слов, пародировавших его собственные стихи из «Я шагаю…»: «Я иду по городу…»

Наверное, все-таки Шпаликов покончил даже не с одной, а с двумя эпохами сразу. Твердая решимость не изменять самому себе в кинопрозе завершилась расторжением договоров с киностудиями — это конец шестидесятых как эпохи. А эпоху застоя он похоронил заранее, авансом, заняв у смерти до первого гонорара, — в «Ты и я» и своим самоубийством («Ровесники друга выносят, / суровость на лицах храня. / А это — выносят, выносят! — / ребята выносят меня!»).

«Ты и я», скорее, мог снять Микеланджело Антониони — так глубоко в подкорку советскому человеку, как Шпаликов и Шепитько, еще никто в СССР не позволял себе залезать. Это было советское «Затмение» или «Красная пустыня»: да и шел «Ты и я», как и полузапретные картины классиков-итальянцев, всё больше в «Кинотеатре повторного фильма» на углу нынешних Никитской и Никитского бульвара.

И это был фильм-несчастье в каком-то более широком толковании. Шпаликов описал в сценарии «лишних людей». А потом, совсем скоро, те, кто воплощал и создавал их кинообразы — исчезнут. Уйдет из жизни в 37 лет Геннадий Шпаликов, погибнет в 41 год Лариса Шепитько, скончается в 50 Юрий Визбор, выбросится в окно в 56 лет — причем пересмотрев перед последним шагом свою лучшую работу в кино, в «Ты и я», — Леонид Дьячков.

Читатель ждет уж рифмы «розы» — в том смысле, что Шпаликов не смог бы соответствовать нашей эпохе. Причем ни в каком плане: ни в политическом, ни в житейском, ни в профессиональном — ни одну бы заявку ни на какой фильм шпаликовского типа никакая студия сегодня не приняла бы, не говоря уже о субсидиях Фонда кино и Минкульта на «патриотический» кинематограф. Дух времени, Zeitgeist, иной — да и Zeit закончилось, а Geist умер. То время было щедрым на таланты, а не на то, что сейчас называется ледяным и хмурым словом «профессионалы». Талант и был профессионализмом. Сейчас «вакансии» совпадений таланта и профессионализма, как сказал бы Борис Пастернак, «опасны, если не пусты».

Всё это, наверное, правда. И все-таки речь не о сегодняшней эпохе, которую Шпаликов похоронил заранее, даже и не предугадав ее появление, потому что перед ним была глухая стена застоя, казавшаяся, как и любые стены, вечной. А о том моменте, который поймал человек воздуха в химическом составе баснословной эпохи, предмете нашей тайной зависти. И поймал только потому, что и сам был частью воздуха времени — до той поры, пока этот воздух не закончился. Такое ведь не повторить. Как это в сценарии «Я шагаю по Москве»? «А по самой середине улицы шла девушка. Она шла босиком, размахивая туфлями, подставляла лицо дождю».

Разве бывает так на свете хорошо?

На следующий день меня опять вызвали в ЦК, сообщили, что мои замечания приняты и будут учтены. Я был в восторге от такого удачного дебюта, поблагодарил за доверие, но на этом, к сожалению, моя миссия завершилась. Помощник сказал, что меня позовут, если будет нужно, но нужда во мне возникла только через три года. Однако это первое впечатление от доброжелательной, чистой атмосферы в стенах ЦК осталось во мне на всю жизнь. Идя к себе, я думал: «Вот если бы посчастливилось мне работать в этом доме, как его называли — „Большом доме“, — и больше ничего мне не надо». Но оказалось, что много еще мне было «надо» — набраться опыта партийной и государственной работы, углубить профессиональные знания, потрудиться в новой для меня отрасли — народном контроле…

В подотделе писем работали в основном референты, занимавшиеся первичной обработкой поступавшей корреспонденции. Плоды их деятельности поступали на следующую ступеньку — в группу инструкторов, где я и оказался. Инструкторы контролировали работу референтов с письмами и дальнейшее их рассмотрение в отделах ЦК, которые распределялись по кураторам, то есть между нами, семью инструкторами.

Мне поручили работу с корреспонденцией в самом «боевом» отделе — административных органов, куда поступала основная часть писем, адресованных ЦК КПСС. Несмотря на огромную загруженность, мне было легко работать с коллегами-юристами, каких-либо недоразумений, как и у других наших инструкторов с отраслевыми отделами, не возникало.

Меня представили заведующему отделом административных органов генералу Николаю Ивановичу Савинкину и его заместителям по армии и юстиции, и дело пошло на лад. Они понимали меня, я их, работники отдела считались с моим мнением, а я видел себя своего рода представителем отдела административных органов в канцелярских дебрях аппарата, обслуживавшего Политбюро и Секретариат ЦК.

Общий отдел был наиболее приближенным к руководству ЦК. Его заведующего К.У. Черненко, ближайшего помощника и друга Л.И. Брежнева еще по Молдавии, уважали и побаивались не только заведующие другими отделами, но и секретари ЦК. Ведь главным было, как именно он доложит Генеральному — без Черненко ни одна бумага не могла попасть к Брежневу. Это мне объяснили через несколько дней моей работы с некоторой гордостью за весомость нашего отдела, именовавшегося в сталинские времена Особым сектором. Старые работники рассказывали, что раньше особый отдел был на особом положении. Им руководил знаменитый помощник Сталина Поскребышев. Наверное, с тех пор сохранилась мрачная аппаратная поговорка: «Вот вы говорите — „войдите с предложением“. Войти-то, конечно, можно. Но вот как бы потом выйти?»

Вообще это был особый мир, с особыми традициями, и молодому сотруднику было очень непросто освоиться в этой обстановке. Все были старше меня и по возрасту, и по партийному стажу — с 1939-го, 1942-го и других военных лет, увешанные орденами. И тут я, со своим пока комсомольским стажем, не имеющий никакой «мохнатой руки» — странное явление в этом аппарате. Плюс к тому сохранившиеся кое-какие идеалы и иллюзии, да еще комсомольский задор. Вылезал с критикой, особенно на первых партсобраниях, но потом пообтесался, попривык и многое понял. С уважением относясь к традициям аппарата, я всё же считал, что нужно учитывать и новые тенденции в развитии партии и жизни общества.

Традиции отдела и впрямь были богатые. Чего стоила судьба одного только Поскребышева, над которым Сталин издевался — вспомнить хотя бы классическую фразу при аресте супруги помощника диктатора: «Мы найдем тебе новую жену». До воцарения Брежнева Общий отдел возглавлял Владимир Малин, с которым связана весьма специфическая история. В 1952 году он и помощник Хрущева Григорий Шуйский подготовили речь для Никиты Сергеевича о новом уставе партии. Сталин ознакомился с «болванкой» выступления и спросил: «А зачем такой большой доклад, если уже есть проект устава?» Тогда авторы очистили устав от параграфов, поставили в начале текста обращение «Товарищи!», и Хрущев успешно зачитал доклад на съезде.

Малина, вероятно, считали человеком Хрущева и потому в 1965-м отправили руководить Академией общественных наук, а на его место Брежнев естественным образом пригласил Черненко — ведь тот заведовал его секретариатом на прежней работе, в Президиуме Верховного Совета СССР. Собственно, Общий отдел, вероятно, и воспринимался как секретариат. И лишь постепенно превратился в структуру, к которой стягивались все нити власти в Советском Союзе. После того как в декабре 1974 года Брежнев совсем уж всерьез заболел, Черненко стал еще более могущественной фигурой — раз аппарат решал всё, самым мощным игроком становился тот, кто его контролировал. Формально это могущество было закреплено в 1976-м, когда «КУ», Константин Устинович, получил ранг секретаря ЦК, а затем за два года «прошел путь» от кандидата в члены Политбюро до полновесного члена Политбюро и формально-неформальной правящей «шестерки» — Брежнев, Андропов, Суслов, Устинов, Громыко, Черненко.