(1153–1216) и «Записки от скуки» Ёсиды Кэнко[141] (1283–1350). Первый был музыкантом и придворным поэтом — и лишь в возрасте пятидесяти лет, устав от шумного света, оставил дворцовую камарилью и осел в горном скиту. Второй тоже поначалу блистал, был придворным поэтом, называемым «одним из четырех небесных гениев вака», но на склоне лет дозрел до одиночества в горах. Их записки вместе с текстом Сэй-Сёнагон образуют канон жанра, называемый в Японии «три великие дзуйхицу». Кстати, в России они изданы целиком в одном томе, в рамках прекрасной серии «Золотой фонд японской литературы». Главный редактор ее — Григорий Чхартишвили, то есть Борис Акунин.
Что общего могло быть у буддийских монахов и придворной дамы, маравшей бумагу от скуки? Прежде всего — созерцание времен года. Весна, лето, осень, зима… все трое скрупулезно отмечали их смену. Сэй-Сёнагон начинает свои записки с описания весенней зари, красящей небо в розовый цвет, затем восхищается красой летней луны и роями ночных светлячков, вереницей диких гусей осенью и одинокой вороной на ветке, зимним утром после бессонной ночи, инеем и огнем в печи. В свою очередь, Камо-но Тёмэй опечален очарованием преходящести каждого из времен года, ибо это напоминает ему о хрупкости человеческой жизни: весной цветут глицинии, а лиловые облака плывут на запад — к смерти, летом кукует кукушка, сообщая, сколько осталось до встречи на том свете, осенью цикады надрывно оплакивают сей мир, а зимой снег падает и тает, словно человек во грехе. Кэнко, в свою очередь, увлекает повторяемость ритмов природы, как в самой природе, так и в произведениях предшественников, и этот веселый монах, вне всяких сомнений, приблизился к истине, когда заметил, что «тот, кто утратил связь с миром, интересуется лишь сменой времен года».
Что может быть поучительнее созерцания природы? Сосредоточенное вслушивание в ее ритм, обнаружение его внутри себя самого. Тело становится резонатором.
Созерцание природы требует времени. Человек должен остановиться, замереть и позволить миру тронуться с места. В сущности, созерцание природы есть не что иное, как созерцание времени. При условии, что оно у тебя имеется, что ты им располагаешь! Всем своим временем, а не теми крохами, когда время приходится «убивать», не зная, на что его употребить. Кавабата утверждал, что ритм природы — с его цикличностью и преходящестью одновременно — лучше всего определял генезис и поэтику жанра. Дзуйхицу, как заметил автор «Снежной страны», порождено Пустотой, то есть свободой ничем не скованного разума.
И еще одно. Не случайно я начал этот дан (так называется абзац в дзуйхицу) с харакири. В определенном смысле кисть тут подобна мечу — достаточно процитировать мастера Кэнко: «Не высказать того, о чем думаешь, — все равно что расхаживать с надутым животом. Порой нужно, следуя за кистью, отдаться этой пустой забаве, а после результат разорвать и выбросить». Слово, сэппуку на бумаге.
8 марта
Рассвет… Небо в лиловых и алых тонах… Проступает и вспыхивает линия леса за деревней. Солнце! Что может быть долгожданнее после долгого мрака зимней ночи? Неудивительно, что в древности солнце почитали и каждое утро, выходя из землянки, клали ему поклоны.
Как шмель
Каждое утро
Собираю свет
Пыльца солнца
В ледяных сосульках
10 марта
Еще отчетливее связь меча и кисти прослеживается в японской поэзии. Особенно в стихах вака и хайку. Один из величайших творцов вака — Норикиё Сато (1118–1190), живший на закате эпохи Хэйан. В молодости Сато служил самураем в страже бывшего императора Тоба. В возрасте двадцати лет бросил военную службу при дворе и стал буддийским монахом, приняв имя Сайгё. Однако он не связывал себя с какой-то конкретной сектой или монастырем, предпочитая тропу свободного бродяги. Ортодоксы не считали его монахом, а монах Монгаку, вероучитель секты Сингон[142], даже грозился разбить Сайгё голову посохом, попадись он ему на глаза. Каково же было удивление учеников Монгаку, когда они увидели, как их учитель не только позволяет Сайгё переночевать, но еще и заискивает перед ним.
— Глупцы, — сказал он, когда Сайгё покинул монастырь. — Взгляните на его лицо. Ударить такого? Как бы он сам не хватил посохом меня, Монгаку.
Пятьдесят лет Сайгё бродил по нехоженым тропам Японии, протаптывая стихи… В литературе осталось прежде всего его путешествие по Северу, через горы Сая-но Накаяма. Он прошел этот трудный и опасный путь несколько раз (в последний — будучи уже семидесятилетним старцем) и посвятил ему свои лучше стихи, помещенные в «Горной хижине». Вот хотя бы такие строки:
Разве подумать я мог,
Что вновь через эти горы
Пойду на старости лет?
Вершины жизни моей —
Сая-но Накаяма.
Название сборника говорит само за себя. Во время скитаний Сайгё не раз ночевал в горных хижинах, непрочных, крытых травой, однако дом, возведенный им из стихов, стоит уже восемь столетий, а жизненная тропа нашла множество подражателей как среди монахов, так и среди людей светских — в частности, в лице поэта Мацуо Басё[143] (1644–1694).
Однажды мастер хайку оказался в деревне Асимо на Севере, где четырьмя столетиями ранее под сенью старой ивы отдыхал усталый путник Сайгё, наблюдая, как крестьяне сажают рис:
В тень и прохладу
Ивы у чистой воды
Возле дороги
Я ненадолго присел,
И вот — уйти не могу…
Басё вспоминал это стихотворение старого бродяги, быть может, также ощутив его дух, и записал в путевом дневнике «По тропинкам Севера»:
Уж в целом поле
Посажен рис? Пора мне.
О тень под ивой!
Бака и хайку отличаются размером. Бака — пять строк, в каждой из которых определенное количество слогов: 5, 7, 5, 7 и 7. Хайку же — словно первые три строки вака: 5, 7, 5. Такая жанровая концентрация позволяет постичь смысл каждого из стихотворений единовременно, как картину. Время, обычно необходимое для прочтения текста, здесь словно бы зависает (или останавливается…). Как вака, так и хайку воспринимаются в пространстве, а не во времени и поэтому не подвластны традиционному в Европе разделению искусства на пространственное и временное. При этом самое важное в них до конца не высказано. Будто в решающий момент кто-то остановил кисть… Поэтому я бы сравнил ее с мечом.
Слово «бусидо» (кодекс самурая) состоит из трех иероглифов. В первом — «бу» — можно выделить ключевую часть знака «задержать» и сокращенный вариант идеограммы «копия». Согласно старинному китайскому словарю Шу Вен (искусство воевать пришло в Японию из Китая), «бу» — умение владеть оружием, заключающееся в том, чтобы в нужный момент задержать удар. Другой источник расширяет это толкование, утверждая, что иероглиф «бу» заключает в себе знак «бун», а следовательно, касается не только военного искусства, но также и каллиграфии, литературы и других невоенных искусств. Иероглиф «си», означающий в современном японском языке воина, в Древнем Китае означал вообще мастера в чем бы то ни было — будь то искусство водить кистью, или чайная церемония, или владение мечом. А «до» означает «тропа».
19 марта
Живя на Соловецких островах, я не раз спорил с отцом Германом, что лучше: келья монаха Монгаку или тропа Сайгё? Отец Герман выступал за келью, а я склонялся к тропе. Однажды соловецкий монах заметил — словно бы мимоходом, — что ведь можно бродить по миру, не покидая своей кельи. А я ему в ответ: точно так же можно не покидать собственной кельи, скитаясь по миру. В результате он остался на Островах, а я двинулся дальше. Теперь вот припоминаю наш спор: достаточно было снегу на несколько недель отрезать нас от мира, чтобы меня занесло аж в Страну цветущей сакуры. Пора, однако, возвращаться домой, на берег Онего. Наконец-то начали чистить дорогу из Великой Губы в Усть-Яндому.
20 марта
Почему начали чистить? Разумеется, чтобы вывозить лес, а не ради людей. Засыпанные снегом жители никого не волнуют — ни мы в Конде Бережной, ни Ра с Валей в Сибове, ни Витя с Клавой в Усть-Яндоме. Эти деревни давно вычеркнуты из списков «живых», то есть сельские власти за них больше не отвечают — не надо чистить дороги, вывозить отходы, присылать школьный автобус, доставлять почту. А если кто-то там все-таки живет, хм…. Это его проблема. Вот лес — другое дело.
Лес — это живые деньги. Дикорастущие «бабки». Руби, вывози и продавай — так рассуждают здесь испокон веку! С каких конкретно пор? Николай Крылов[144] утверждает, что примерно со времен христианизации Карелии! В книге «Экономическое значение Беломорского канала» (за которую в 1889 году он получил золотую медаль Всероссийского морского общества) Крылов говорит, что уже тогда готландские купцы вывозили отсюда лес, слюду и железную руду, а привозили всякую дешевку, которую сбывали карелам и вепсам в обмен на рыбу и ценный мех.
Читаю Крылова, и такое ощущение, будто я попал в сказку о скатерти-самобранке. Ведь и по сей день здешний лес вырубают, шунгит вывозят, готовясь к добыче ванадия и урана (да что там — в прошлом году неподалеку от нас открыли залежи алмазов), а оставшихся туземцев заваливают всяким барахлом и заливают поддельным спиртом. Единственная разница — заонежский лес теперь рубят новые русские (правда, руками украинских гастарбайтеров, потому что местных рабочих или не хватает, или им надо платить слишком дорого), а дешевые тряпки возят из Минска белорусы и торгуют ими прямо с колес.
Как долго природа сможет выдерживать этот грабеж? Ведь теперь у людей куда больше возможностей для ее уничтожения, чем раньше. Несравнимо больше! А леса остается все меньше… Современная техника (электропилы, лесовозы с рычагами для поднятия балок, тяжелая техника для расчистки дорог зимой и разравнивания лесных трактов) позволяет с легкостью уничтожать огромные участки мандеры. Плюс обрушившийся на Россию, словно татарская орда, дикий капитализм, который считается с одной лишь прибылью. Новые русские не заботятся ни о питомниках, ни об охране старых деревьев. Ведь их «отпрыскам» тут жить не придется! Не за тем они скупают дома в Лондоне… Для новых русских северные земли — территория грабительской эксплуатации. Как в свое время Черная Африка для белых.